В 2003 г. журнал «Бостонский космополит» попросил меня поделиться мыслями о жизни в эмиграции… После отъезда из Москвы в 1990-м я работала в Валенсийском университете и, естественно, не чувствовала себя эмигранткой в силу происхождения: отец – уроженец Малаги, по всей Испании родственники, к тому же с детства выросла в общении с так называемыми «советскими испанцами»… В начале 2000-го переехала в Великобританию и стала сотрудничать в газете «Лондонский курьер», вела колонку. Судьба и тут была ко мне благосклонна – эмигранткой я себя ни разу не почувствовала: Лондон полон иностранцев, говорит на разных наречиях, и здесь не ощущалось ксенофобии – по крайней мере, до так называемого Брексита… За 20 лет я полюбила этот город, особенно Уимблдон, где мне повезло обитать в 200 метрах от громадного лесопарка, выгуливать там собак и наблюдать чудесные смены времён года. В ответ на предложение «космополитов» я честно ответила, что себя в эмиграции не числю, но могу рассказать о ностальгии по родине, приступы которой испытала не раз, с детства. Получив от меня текст, редакторы сказали: прекрасно написано, но нельзя ли усилить тему тоски и одиночества? Я сказала – нельзя, и забрала материал из редакции.
Теперь он перед вами.
*
«Всякий поэт по существу эмигрант, даже в России. Эмигрант Царства Небесного и земного рая природы…Эмигрант из Бессмертья во время, невозвращенец в свое небо. Возьмите самых разных и мысленно выстроите их в ряд, на чьем лице – присутствие? Все – там… «Который час?» его спросили здесь – А он ответил любопытным: «Вечность» – Мандельштам о Батюшкове, и: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» – Борис Пастернак о самом себе. По существу все поэты всех времен говорят одно… Перед той эмиграцией – что – наша!»
Марина Цветаева «Поэт и время»
«КУДА КАК СТРАШНО НАМ С ТОБОЙ!..»
В жаркий августовский день 1990 года в Москве оставалось всё, что было мне дорого, кроме дочек 13 и 11 лет, ехавших в Испанию со мной. Первую зиму в Валенсии – шоковую – мы пережили в крошечной квартирёнке, где по стенам от сырости поползли «мхи». Вопреки всегдашней привычке размышлять перед сном о событиях дня, я запрещала себе думать. Даже снов не видела. Жила на автопилоте.
Новый 1991 год встречали, разглядывая в телевизоре испанцев, собравшихся на Пуэрта дель Сол в Мадриде, в полночь под удары старинных курантов поглощавших каждый двенадцать виноградин. Вместо елочки мы нарядили блестками колючие стрелки ананаса. И смех и грех. Контракт на филфаке в университете был мизерный, хотя студенты с энтузиазмом записались в мою группу русского языка в количестве…200 человек. Слава Богу, под конец учебного года остались тридцать лучших. Но главное: коллега-переводчик предложил мне сделать подстрочник стихов Мандельштама и подготовить к изданию книгу переводов на испанском.
В тяжелые для меня дни Осип Эмильевич сошел с пьедестала, на котором стоял в моем воображении (памятников ему в России тогда не было; есть сейчас?), и кинул несчастной спасательный круг. Боясь предстать перед дочками слабой, вынужденная излучать оптимизм и уверенность в будущем, я ухватилась за него. Так хватают ртом воздух чудом спасшиеся утопающие. Помимо перевода, подготовила доклад для конгресса испанских русистов – «Время и пространство в поэзии акмеистов. Ахматова. Мандельштам. Гумилев». Все сошлось, как в волшебном фокусе. В юности предисловие к изданному в Париже томику Гумилева открыло мне глаза на преступную власть, уничтожающую поэтов. И вот спустя годы они говорят со мной драгоценными строчками! Окружили плотным кольцом любви и дружества. «Поедем в Царское Село!» Не хамский социальный диалект, воцарившийся в постперестроечной Москве, – их чистый русский язык я преподаю в университете. На этом языке Арина Родионовна вынянчила Пушкина.
Вдали от родины российские поэты стали близкими, необходимыми людьми. Никогда в жизни стихов не писавшая, знаю: поэты творили для меня. Для меня и для подобных, – бесталанных, не умеющих летать, но готовых день и ночь слушать стихи. Я переживала их жизни и смерти так, будто была поблизости в те баснословные года. Может, и жила – бабушкиной молодостью, ее надеждами, вдовством в Первую мировую и страшными потерями. Мои огорчения и трудности не шли ни в какое сравнение с тем, что пережили люди, рожденные в прохладной детской молодого века. Серебряный вначале, ХХ век стал для них свинцовым. Разве, например, я осмелюсь сравнивать свою эмиграцию – с цветаевской?
Вообще русский язык и литература в нашей жизни имели не столь академический, сколь бытовой характер. Дочери, пошедшие в школу в Валенсии, где, к тому же, обязательно изучение каталанского, дома начали было щебетать между собой на испанском. И здесь я себе поразилась – откуда взялись настойчивость и напор? Будучи в остальном либеральной матерью, яростно протестовала против иностранного наречия в доме. Москвички, хотите потерять родной язык? Говорим только по-русски!
Борьба оказалась не напрасной. Владеющие испанским (а теперь и английским), как родными, дочери между собой всегда говорят на русском. Трудно поверить, что уже столько лет живут за границей – так хорош и полноценен их язык. В советских школах классиков не «проходившие», самостоятельно читают Толстого, Чехова, Достоевского, Гончарова, переживают каждую прочитанную книгу. Завидую им: мои первые впечатления от родной словесности были испорчены «типичными представителями» педагогики.
…Через два года после приезда дела наши пошли получше, переехали в большую квартиру на берегу моря. Городок Салер в десяти минутах езды от Валенсии. Из окон открывались морские дали и пресноводное озеро Альбуфера, отделенное от моря перемычкой. Казалось бы, явный материальный прогресс; на социальной лестнице университетский преподаватель – не последний человек. Позже я приобрела хорошую квартиру в Валенсии, купила машину. И все-то хорошо, да что-то нехорошо. Дочки, сначала одна, за ней другая, уехали в Англию учиться и работать. (Ситуация на рабочем рынке в Испании никудышняя, у молодежи нет чувства перспективы. Часты случаи, когда отчаявшиеся найти работу по специальности трудятся официантами или посыльными.) Многие молодые испанцы эмигрируют, как в конце девятнадцатого и в 50-х-60-х годах двадцатого века. История повторяется.
Ну а мне в мои годы – дурная голова покою не дает? Сколько квартир я сменила за свою жизнь, в скольких переездах участвовала статистом и сколькие организовала сама. Пытаюсь осмыслить странное ощущение, родившееся в момент приезда в Испанию. Будто где-то протекает моя истинная жизнь, подобно реке, «и я своих не знаю берегов» – как понятен этот ахматовский мотив несовпадения, невстречи, неузнавания! Мама настроена более скептично и совсем не поэтически. Сделала мне строгий выговор за то, что ищу добра от добра, а также напомнила о печальной судьбе травы перекати-поле.
Сегодня полная луна, далеко в море плещется ее серебряный шлейф. Алыми огоньками угадывается самолет в ночи, «крестиком на ткани и меткой на белье”. Преподавая литературу, привыкла перебирать в памяти стихи, как верующие перебирают четки.
ЧЕЛОВЕК-ДЕРЕВО
Хуан Сакристан не читал Гумилева. Он вообще работает в банке. (Сначала долго стесняется назвать место работы, потому что «люди обычно банки ненавидят».)
Ко мне на лекцию Хуан пришел из любопытства за компанию с приятелем-студентом. Студент – черноглазый брюнет, бурно жестикулирует и громко спорит. Таких принято считать типичными испанцами. Хуан зеленоглаз и русоволос, задумчив и тих. Первым в семье закончил университет. В предыдущих поколениях все были крестьяне.
Вдруг меня бросает в жар: на вопрос, где он живет, Хуан Сакристан отвечает – в том же старом доме, где родился. В те годы акушерок звали к роженицам домой. «Я – человек-дерево».
«Я знаю, что деревьям, а не нам
Дано величье совершенной жизни…»
Николай Степанович Гумилёв был прав.
Да и мама права. (Дмитрий Лихачев пишет об оседлости как о необходимом способе сохранения своего «я») Чувствую, что засыхаю, лечу кувырком по свету как бездомная трава перекати-поле. А ведь когда-то и я была сродни деревьям.
ИСПОВЕДЬ ПОЛУКРОВКИ
Ставрополь-на-Волге, улица Волжская, дом 8, Кощеевым К.К. и А.М. Двадцать лет подряд я посылала письма по этому адресу бабушкe и дедушкe. Когда была построена Волжская ГЭС имени Ленина, моих родителей перевели на работу в Москву. Девятилетняя, я безутешно плакала на новом месте. Сейчас понимаю: не только по бабушке с дедом и друзьям я тосковала – по вольной воле, больше не повторившейся никогда, по сосновому лесу на берегу великой реки, по собственной тяжести в волжской воде (в морской плавается легче), по землянике и бузине, по алому закату во всё небо (дед: завтра будет ветреная погода); по заглавной поре жизни – детству.
Наш дом белел среди высоченных сосен. По сей день музыкой для слуха звучат имена окрестностей – Молодецкий курган, Жигулевские горы. В этих пейзажах жизнь казалась неизменной и вечной, как семейные ритуалы. Запах оладьев из кухни ранним утром. Кот Пушок в доме и собака Найда в будке. Зимой – борьба с наметенными сугробами, весной – грачиный гомон, летом полуденная лень, а осенью унылая пора, очей очарованье.
Думаю, дед, уральский казак Александр Кощеев жалел, что вместо меня у него не родился внук. Пытался воспитывать по-спартански, угрожающе показывал ложку, если шумела за столом: «Когда я ем, я глух и нем». Жаловалась – в ответ слышала строгое «доносчику первый кнут». Иногда летом дед меня будил в три утра, чтобы идти на рыбалку. Проснуться не было сил, но сильнее была боязнь упасть в его мнении. Я старательно пылила по лесной дороге к лодочной станции за широко шагавшим дедом. Первые полчаса мотор традиционно не заводился. Потом начинал ровно тарахтеть, лодка шла, взрезая волны, к дальним ковыльным островам. С тех пор счастье для меня: плыть-лететь над поверхностью воды, ветер и речная пыль в лицо; можно смеяться и петь в этот ветер – никто не услышит…
Дедовские традиции Домостроя смешивались с веяниями более умеренными – бабушки, и современными – пропадавшей на работе мамы. Жили в двухкомнатном коттедже патриархальной семьей. Папа не имел идей по поводу семейного воспитания, потому что был, во-первых, из детского дома, а во-вторых, испанец. Папа просто дочку безумно любил.
«Испанец» это был не еврей и не цыган, но тоже кто-то совершенно другой.
Цыгане располагались табором рядом с нашим поселком; шумели, мели юбками яркие цыганки; говорить, что они крадут детей, было предрассудком и нехорошо.
Полукровка, я росла в натуральном интернационале. На первых детских фотоснимках рядом со мной – подружки Софа Ручинская и Дина Рабинович. Обе мне казались красавицами, как и тетушка Софы, величественная Белла Наумовна Шур, – настоящая Екатерина Вторая рядом с мужем, маленьким усмешливым Самуилом Григорьевичем. Было слово, принесенное с улицы, за которое меня, пятилетнюю, дома строго устыдили, запретив повторять, и которое светлоголовая Наташа Гладкова произносила запросто, – “жид”. Наташин отец ходил в форме – не то милиционер, не то военный.
Мы с братом Андреем были нормальные русские дети.
Нас воспитывали бескрайние речные и земные пространства. Усмиряли долгие зимние вечера, кто c книгою, кто c вышиваньем, а дед – записывал в дневник наблюдения над процессом зимовки крыжовника и вишен.
Но вот фамилия – Льянос Мас. Да и если бы только фамилия. А то приехали в гости в Москву, а там в крохотной квартирке окнами на Кутузовский проспект испанский дедушка курит сигары. Abuelito Virgilio. Лысина в венце седых волос, голубые глаза под припухшими веками – внешность старого римского патриция. Или древней черепахи. Детское сознание принимало, как должное, странности и экзотику его жизни: эмигрантство, жену Риту Серрано (она не бабушка, та – театральная актриса Франциска Мас – жила в Буэнос-Айресе), неумение говорить по-русски, роскошный непонятный язык, на котором он объяснялся с отцом и с другими испанцами. Дед Вирхилио Льянос Мантека дважды был в эмиграции в Москве; в первый раз, когда его приговорили к смертной казни за поставку оружия восставшим шахтерам Астурии. Вернувшись на родину в начале франкистского мятежа, защищал законное правительство Народного фронта. После поражения Республики его бросили в концлагерь на территории французской Африки. Выпущенный на свободу, из эмиграции в Мексику или в СССР, выбрал Москву. Ведь в детском доме в Ленинграде уже жили его дети – дочь Кармен, старший сын Вирхилио, по традиции названный, как отец, и маленький Карлос.
Дед много знал и читал; в Испании служил в театре и был одним из основателей профсоюза работников театра. Годы спустя, купив книгу переписки Всеволода Мейерхольда, я обнаружила письмо Вирхилио Льяноса с комментариями по поводу постановки «Овечьего источника» Лопе де Вега. Предки деда были образованными людьми и депутатами кортесов. Когда королевская власть их «прижимала», они укрывались в соседней Франции. Так что, получается, у нас в семье эмиграция в крови многих поколений!
Всё мне нравилось в квартире на Кутузовском, окрещенной «Кафе Мадрид» за бурлящую в ней испанскую жизнь, – аскетизм убранства комнаты, плавающей в дыму роскошных сигар, взрывы гнева и взрывы смеха, ощущение благородства, дразнящего далека. Здесь я впервые прочла стихи Лорки…По самоощущению русская, от деда Вирхилио я унаследовала индивидуализм с примесью анархизма во взглядах на взаимоотношения человека с государством. Испанские гены несли европейские понятия о личной свободе. (Надо признать, до поры до времени они пребывали в дремотном состоянии). Сражавшийся против фашизма бок о бок с людьми из разных стран, дед был интернационалистом и космополитом. Это не мешало ему страстно любить Испанию. Но превыше всего дорожил Вирхилио Льянос свободой. Трагедия была в том, что на родину он так и не вернулся. Каудильо Франциско Франко, его личный лютый враг, пережил деда на два года.
А свобода – какая свобода могла быть у тех, кто жил зажатым меж двух полюсов тоталитаризма?
ПЕРВАЯ ПОТЕРЯ
Бабушка Клавдия Кузьмовна вела обширную переписку с родными. Чаще всего вспоминала Самару, где родилась в ночь под Рождество 1895 года. Меня возили в Куйбышев; по дороге миновали разрушенную церковь, сквозь купол которой росла березка. Самара казалась патриархальной; мучные лабазы; на завалинках деревянных домов седобородые старики в картузах. Дух Поволжья, как в «Детстве» Горького. Деревянный дом на Галактионовской улице скрипел половицами, мы навещали родственников – умелую портниху, кроткую бабу Настю и свирепого деда Трошу, нюхавшего табак. Возвращались всегда затемно, глаза слипались. Наконец-то дома!
Поселок гидростроителей был окружен дремучими лесами. За глубокими оврагами под обрывом начинались улочки старого Ставрополя, зародившегося на волжском берегу в семнадцатом веке. Ставрополь – город Святого Креста… Неподалеку в Жигулях знаменитый утес Стеньки Разина.
Но не ищите на карте Самарской излучины город Ставрополь. Подобно Китежу, погрузился он в темные воды. Искусственное водохранилище покрыло церковь и смыло клумбы в палисадниках. Подростками мы плавали в лодке вокруг торчащего из воды шпиля колокольни. Колокол сняли, когда город «переезжал». Некоторые домики и вправду были перевезены хозяевами перед затоплением. Хоть кладбище тоже переехало, поговаривали, что не все могилы успели перенести. Дети шепотом рассказывали страшное: мертвецы по реке плавают.
Вырубили лес, выстроили новый город с иностранным именем и огромный автозавод. А стариков, живших в прежнем Ставрополе, уже никого нет в живых. Так что и горевать по нему некому.
Дай-ка я вспомню тебя, город детства, моя первая утрата. На речном дне ты спишь – в глубинах души, и воспоминания-рыбы плывут подводными улицами. Здесь шумел пестрый базар. Налево больница для детей, больных полиомиелитом. Вон нарядная голубая церковь. А там парикмахерская, где мои буйные кудри состригли наголо — чтобы летом не мучилась от жары.
… Печаль моя светла.
Печально оттого, что жаль затопленного. Но утешает мысль: теперь мой город особенный, сказочный. Не затопили бы – был бы, как все.
ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ БЫЛЬЮ
Родители как раз и были в числе тех, кто затоплял старый Ставрополь. Приехали сюда по комсомольской путевке. Отец начал работать прорабом на строительстве плотины, впоследствии перегородившей Волгу. Мама работала в отделе Главного энергетика. Их я видела мало: в те годы на ударных стройках трудились в несколько смен, субботы были рабочими. Родителей я помню по…поцелуям. Рано утром мама наклонялась над кроваткой, быстро чмокала, вкусно дыша свежестью и ландышами. Отец приезжал с работы поздно вечером на грузовике, когда я уже засыпала, целовал, царапаясь небритой щекой, распространяя запах бензина и папирос. По воскресеньям после бритья поливался одеколоном «Шипр».
Каков состав крови, текущей в моих артериях и венах? Славяно-татаро-монгольская с уральским и волжским акцентом — от матери; иберо-кельтская, арабская и, может быть, иудейская – от отца.
Обоим дали звучные римские имена: Инна и Вирхилио (Вергилий). Оба родились в 1925 году в городах с названием на «М»; мама – в уральском Миассе на границе Европы и Азии, папа – в Малаге в Андалузии, где Европа соседствует с Африкой. Отца в ноябре 1938 года привезли в Ленинград вместе с другими детьми испанских республиканцев. Мама, до приезда в Москву и поступления в институт, подростком работала на Уралмашзаводе, с начала войны производившем танки. Осенью 1948 года на картофельном поле под Ярославлем они встретились. Студенты МЭИ были обязаны своим счастьем Госплану, ежегодно при сборе урожая картошки «выезжавшего» на даровой рабочей силе.
На примере семейных историй, подобных родительской, становишься фаталистом. Обретаешь естественную веру в чудо, созерцая сплетенья судеб.
ЭМИГРАЦИЯ – МОЯ СУДЬБА?
…Темной ноябрьской ночью 1961 года в обстановке полной секретности наша семья погрузилась в автобус с зашторенными окнами. Автобус долго петлял по Москве, собирая пассажиров. Самолет Кубана Авиасьон взлетел из Шереметьева, неся на борту «советских испанцев». На третьем году кубинской революции мир следил за борьбой крошечного островка в Карибском море с гигантом, располагающимся 90 милями севернее. «Куба – любовь моя» – пели советские школьники. Кубинское правительство запросило помощи в СССР у специалистов, владеющих испанским.
Отец строил теплоэлектростанцию в Мариэле; его трудовой контракт был подписан министром промышленности Эрнесто «Че» Геварой. Помню дни и ночи Карибского кризиса, цепь американских военных кораблей на горизонте и жужжащие над головой, на бреющем полете, военные самолеты янки (так их называли кубинцы). В отеле нас навестил соратник деда Вирхилио по гражданской войне, бывший капитан Альберто Байо. Этот человек в Мексике обучал повстанцев Фиделя Кастро обращению с оружием, за что революционные власти дали ему чин «команданте».
Однажды отец повез меня в старую часть Гаваны в Сентро Гальего. (Испанцы, эмигрировавшие в конце ХIХ века в поисках работы и лучшей жизни, в своей массе приезжали из северной провинции, Галисии. Поэтому на Кубе всех испанцев, независимо от происхождения, именовали «гальего». Кстати, предки Кастро также галисийцы).
Спустя годы, работая в латиноамериканской редакции Агентства Печати Новости, я поехала на Кубу в командировку. В провинции Санкти Спиритус меня встречал Артуро Чанг, по дороге в отель завернувший проведать мать. Пожилая китаянка не говорила по-испански, с сыном общалась на кантонском диалекте китайского. Пока они щебетали между собой, я разглядывала полупустой домик. Хозяйка вдруг обратилась ко мне с вопросом. У нее нечем тебя угостить, кроме риса, перевел Артуро. Я поблагодарила и отказалась; судя по всему, женщина жила крайне бедно.
В отделе переводов АПН работали эмигранты из многих стран мира. Хорошо помню события путча в Чили. В семейном архиве – фотографии сентября 1972 года: мне, выпускнице факультета журналистики МГУ, доверили освещать визит президента Сальвадора Альенде, сопровождая его супругу Ортензию Бусси. Я не раз интервьюировала чилийцев, приезжавших в Москву по линии Комитета молодежных организаций. Текст одного из таких интервью ушел факсом в Сантьяго де Чиле 10 сентября 1973 года. На следующий день над президентским дворцом Ла Монеда клубился дым, заключенных бросали в пыточные подвалы и свозили на Национальный стадион для «сортировки». Я кляла себя за оперативность: юноши, чьи имена фигурировали в моем материале, улетели домой сразу после интервью прямо в лапы военной полиции…
В Москве образовалась чилийская община. Переводчик АПН Эухенио Агилера стал моим хорошим другом. В обеденные перерывы и самовольные «перекуры» Эухенио читал отрывки из своего романа «El basurero» – «Помойка»; книга автобиографическая, о детстве в крошечном городке на границе с пустыней Атакама. Роман написан в традициях «магического реализма»; явственно влияние Габриэля Гарсиа Маркеса. С Эухенио мы много обсуждали тему эмиграции: я – на примере деда, он исходя из собственного опыта. Не знаю, где Эухенио сейчас; думаю – вернулся на родину при первой возникшей возможности. Он должен обязательно напечатать свой роман.
…Всю жизнь рядом со мной кто-нибудь говорил по-русски с акцентом. Вокруг были эмигранты. Если отца я таковым не считала, настолько натурально он врос в российскую жизнь, то уж дед Вирхилио и другие «московские испанцы» являлись яркими представителями эмигрантского сословия. Когда община собиралась в клубе на улице Чкалова, многие старики являлись в черных беретах, традиционных на севере страны, в Астурии и Стране Басков. Со сцены звучали печальные песни, модуляциями напоминающие пенье бедуинов, драматичной была пластика танцоров фламенко. Иногда в праздничные дни приезжала Пасионария, Долорес Ибаррури.
Но главным содержанием жизни старших испанцев в СССР было ожидание возвращения на родину. Каждого, кто тайно приезжал оттуда, слушали в почтительной тишине. Тишина взрывалась, едва начинали спорить о политике и о будущем Испании. В 1956 году первые репатрианты уехали; среди них был Карлос Льянос, мой дядя. Выпускник ВГИКа, ученик Михаила Ромма и Романа Кармена, Карлос вскоре перебрался в Париж, женился на француженке и начал работать на телевидении.
Навещая его в Париже, однажды мы сели в такси русского водителя-эмигранта. Он жадно расспрашивал о жизни в России; в те годы советские туристы редко посещали Запад. Тогда кавычки у термина «железный занавес» были лишними, а падение Берлинской стены не снилось и ясновидящим. В Доме русской книги я купила на выданные отцом франки книгу стихов Николая Гумилева, маленький альбом Сальвадора Дали и «Световой ливень» Марины Цветаевой. Таких книг в Москве нельзя было достать ни за какие деньги! Как для далеких свободомыслящих предков, Франция стала для меня глотком свежего воздуха и приютом свободы.
НАД ВСЕЙ ИСПАНИЕЙ БЕЗОБЛАЧНОЕ НЕБО
… Третий день подряд дует трамонтана. Если встать спиной к морю – пляж представится маленькой Сахарой с барханчиками, надуваемыми ветром. Песок висит в синем воздухе, беспощадное солнце. Африка совсем близко. Левант.
В Валенсии у Средиземного моря я прожила почти десять лет.
Много веков назад Валенсия начала строиться к морю…задом. До недавних пор здесь не было набережной, обязательной в других средиземноморских городах, зато имелся огромный порт, откуда корабли везли по свету местные овощи и фрукты. Крестьян мало интересовала архитектура. Они собирали по два урожая в год. Символ города, окруженого плантациями цитрусовых, – апельсин.
В апреле воздух напоен сладким одуряющим ароматом. Белые созвездия в матовой зелени: волшебный “асаар” – цветок апельсина. Название арабское, как многие существительные и топонимы в испанском языке. Наследие эпохи мавританского владычества. Когда-то по узким улочкам средневековой Валенсии ходили мавры и евреи. Потом мавров отбросили обратно в Африку; в царствование Фердинанда и Изабеллы – их в Испании называют «королями-католиками» – повыгоняли, под угрозой обращения в христианство, иудеев. Осип Мандельштам говорил, что он потомок левантийских евреев. Мандельштам правильно угадал цвет неба своей прародины в стихах, где именует армянское небо «слепорожденной бирюзой». Испанский эпитет «turquesa» в применении к ярко-синему небосводу Валенсии – Леванта – в переводе значит – бирюзовый.
Запахами водорослей, эклектикой архитектурного стиля и ароматом крепчайшего черного кофе мне все это напоминает старую Гавану. Вот в небо уходит дым дровяного очага – знаменитый ресторан «Пепика», где обедывал Хэмингуэй. Мне сладок этот дым, как дым отечества: пахнет железной дорогой в детстве, когда в топки паровозов бросали уголь. Четыре дня и три ночи добирались мы с бабушкой до Урала, чтобы навестить родных. Кто из гайдаровских братьев умел петь – Чук или Гек? «Мы ехали в поезде долго, навстречу тянулись поля; мы видели горы, блестели озера, и все это наша земля…» В отрочестве на Кубе я тосковала по бескрайней континентальной России, думала – чтó это за жизнь, если страну поперек можно пересечь за три часа! (Предполагала ли, что добровольно покину родину, отправившись на Пиренейский полуостров, который тоже оставлю, чтобы поселиться в островной Великобритании…)
*
Пора признаться себе: покинув родной дом – Дом – на Волге, я оставила позади свои корни. Родина человека – детство; моё осталось в сосновом бору на берегу реки. Дальнейшие переезды с места на место уже не причиняли боли и не сопровождались ощущением потери, как то перемещение в жизненном пространстве. Казалось бы, между Ставрополем и Москвой – всего тысяча километров! Наглядный урок психологической географии – есть такая наука?
Но не все корни оборваны. Остался главный. Мощно связует с родиной русский язык. Мыслю, говорю и пишу по-русски – ergo существую. Родимый язык – моя крепость. Его, как улитка свой домик, всегда ношу с собой.
______________
© Мария Льянос