Идею такой биографии подала мне Алла Амелина в пору подготовки к семинару 2010 года: посвященному неофициальной культуре Ростова. Тогда же увидели свет и первые две книжицы этого цикла в популярной серии «32 полосы». Сегодняшняя публикация воспроизводит книжный текст с некоторыми изменениями и дополнениями.
Итак…
Глава I. Счастливое детство
Всё в спешке, в суете, впопыхах… Приходится изобретать новый жанр – лирических клипов – спасибо Алле Амелиной! И монтировать из подручного сора – потому как ежели стихи из него растут, то проза и подавно.
Впрочем, проза это те же стихи, только сложнее ритмически организованные. Но долой теории – дальше сплошь практика…
Повествовать о детстве – прерогатива начинающих. Никому не в укор и не в пример – никогда о детстве не писал. Теперь, оказывается, пора. Ладненько.
Но сначала…
…чуть-чуть из родословной
А была еще и такая «неформалка» – «Общество Аристократов».
Возникло оно в Польше, когда после второго курса нас запустили по безвалютному обмену во Вроцлавский университет (сентябрь 1968-го), в самый разгар братской помощи чехословацкому народу.
Поначалу прибыли мы в столицу – и там случилось приключение, описанное мною в рассказике «Чемодан, забытый в Варшаве» (см. книжку «Невидимый дом»: Ростиздат, 1991). В итоге я оказался во Вроцлаве с опозданием на ночь и лишь на следующий вечер узнал, что теперь рядом со мной Князь, Герцог, Граф, Баронет и Инфант. Первая – и ожиданная ими реакция с моей стороны была: «вам только короля не хватает». На что они, естественно, обиделись. И тогда я сделал скромную уступку: «Ладно, так уж и быть – буду Маркизом»… Некоторые до сих пор иной раз так меня называют; а уж первые лет двадцать после универа – чаще чем по имени.
Сразу уточню: творческого характера сия неформалка не имела; однако ж, глядя ретроспективно, следует признать, что некий фрондерский элемент здесь, несомненно, присутствовал. Тем не менее Валерочка Навозов (он же Инфант) даже легализовал эту забаву, подробно раскрыв все титулы в университетской многотиражке «За советскую науку» от 7 апреля 1969 года…
Так о чем я бишь?.. Ах да – родословная.
Тогда я не предполагал, что со своим титулом не так уж и промахнулся. Ежели не из маркизов, то из графьёв точно, а там, глядишь… Но не будем заноситься.
С родословной-то как? Практически проблема бесконечности. С каждым новым поколением в глубь веков количество предков увеличивается в геометрической прогрессии, посему задача решается лишь в дальнем приближении.
По отцовской линии далеко не уйдешь. Крестьянская семья из Песчанки, тогда Ставропольской губернии, а ныне центр самого южного района Ростовской области с. Песчанокопское. В селе, по рассказам отца, масса дворов имела хозяев с фамилией Лукьянчиковы. И кто-то из предков, желая выделиться, для благозвучия, изменил ее на малороссийский манер, отчего меня и принимают некоторые за украинца, а на самом деле по той линии сплошь Расея-матушка. Мать же отца была из рода Давыдовых, и по преданию того самого, к коему принадлежал знаменитый поэт-гусар. За достоверность предания не ручаюсь, но от возможности такой не отказываюсь. Отцовская биографическая канва использована в посвященном ему заглавном рассказе первой моей книжки «Музыка сфер» (М: Сов. писатель, 1988). Ее он не дождался, увы, а вот публикацию рассказа в «Литроссии» (6 мая 1983 г.) успел увидеть.
С материнской линией всё намного богаче и экзотичней. Одним из ее предков был видный сановник екатерининского века, а затем и Павлова и дней Александровых прекрасного начала Иван Петрович Касперов, он же Каспаров, он же Ованес Петросович Каспарян, чей отец Петр / Петрос был выходцем из армянской колонии города Кафы (он же Феодосия) в Крыму.
Дальше эту линию излагаю по материалам Интернета.
Крымские армяне воевали в составе армянского эскадрона русских войск. Эскадрон принял участие в походе Петра Великого в Персию. В 1723 году командиром эскадрона стал уроженец Кафы Петр (Петрус, Петрос) Каспаров. В 1734 году получил чин полковника. Командовал эскадроном до своей смерти в 1760 году.
Его сын Иван (мой сколько-то раз пра-пра…-дед) родился в 1740 году в Астрахани. В 1768–1774 годах участвовал в русско-турецкой войне в звании майора, отличился в сражениях под Журжой, Ларгой, Кагулой (1770). В 1774 году по поручению П.А. Румянцева-Задунайского в качестве полномочного представителя передал турецкому великому визирю условия заключения Кучук-Кайнарджийского мирного договора. Во время русско-турецкой войны (1787–1791) был комендантом Таганрога; в 1802–1805 годах – губернатором Кавказской губернии, достиг чина генерал-лейтенанта. Участвовал в войнах: с Францией (1805–1807) русско-турецкой войне (1806–1812), Отечественной войне 1812 года. Умер в 1814 году.
Теперь возвращаюсь к авторскому повествованию.
В Таганроге и по сю пору сохранился топоним Касперовка, первоначально принадлежавший майоратному имению Ивана Петровича. Любопытно, что именно ему Юг России обязан широким распространением шелковицы («тютины»), которую он стал разводить в своем имении, надеясь создать шелкопрядческую отрасль. Из этого, судя по всему, ничего не вышло, но изобилие растоптанных черных ягод на улицах всех донских городов ежегодная наглядная память о моем предке.
Моя бабушка, Софья Петровна Червинская (1892–1978), была его правнучкой по материнской линии. Отцом же ее стал незаурядный деятель журналистики, народнического движения, а главное – земской статистики – Петр Петрович Червинский (1849–1931).
И, наконец, самые знатные предки по материнской линии восходят к двум польским дворянским родам – Зелинских и Грудзинских, чьим прямым потомком был отец моей матери Фаддей Францевич Зелинский (1859–1944).
Опять сведения из Интернета: Грудзинские – польский графский и дворянский род, герба Гржимала. Матвей Грудзинский был в 1480 г. каштеляном быдгощским. Антон Грудзинский получил в 1780 г. графское достоинство в Пруссии. Род Грудзинских разделился на семь ветвей, внесенных в VI и I части родословных книг Виленской, Волынской, Гродненской, Киевской и Ковенской губерний.
В Автобиографии 1924 года Ф. Ф. Зелинский указывал:
«Я происхожу из польского дворянского рода, судьба которого в основных чертах прослеживается по семейным документам с XVII в. Умеренно зажиточный в XVIII в., в первой половине XIX в. род обеднел, поэтому дед мой Адам вынужден был зарабатывать себе на хлеб в качестве арендатора в Киевской губернии…
Богатством и благородством происхождения род моей матери значительно превосходил род моего отца; к нему принадлежала в том числе и та Янина (Иоанна) Грудзинская, княгиня Лович, которая была супругой наследника престола, наместника Константина…»
О Зелинском, а также о судьбе моей бабушки С. П. Червинской можно узнать как из цикла моих публикаций в RELGA (см. авторскую страничку) и других изданиях, так и из мемуаров моей мамы Ариадны Фаддеевны, опубликованных в сокращенном виде в ростовском журнале «Ковчег» (2005, №№ VII–VIII); электронная версия, к сожалению, утрачена. Мои публикации по теме существуют в электронном виде на разных сайтах и легко вылавливаются через поисковики.
И – чтоб закольцевать тему – стишок на память: неопубликованный экспромт весны 1969 года, писанный на какой-то занудной лекции:
Любезный Герцог (Юра Хренов), брат по крови –
Стремительной и голубой –
Вспомянь дни юности суровой,
Когда мы ездили с тобой
По заграницам: Римы, Вены,
Парижи, Лондоны и др.,
Неповторимы и мгновенны,
Подметки терли нам до дыр.
Ты помнишь, как под Братиславой,
Там, где течет Гвадалквивир,
Неся покорно бремя Славы (имя польской студентки, нас сопровождавшей)
С тобой искали мы сортир?..
И жизнь была совсем хорошей,
Когда, от счастья прослезясь,
Отдали мы пеньдзещёнт гроши… (столько стоило тогда это удовольствие)
А где же был в то время Князь (Эльбрус Сакиев)
Из гор Осетии суровой?
Среди лесов, полей и скал
С чехословацкою коровой (дело происходило в польских курортных Судетах, на самой границе с Чехословакией, откуда потоком шли грузовики с ранеными)
Себе шкатулки он искал. (Такое хобби было у Князя)
А Граф (Юра Соколов), душа всех тех поездок?
Как он взволнованно курил,
Когда на чрезвычайном съезде (аристократов, имеется в виду, был и такой)
О женских кознях говорил.
А наш Инфант, дитя природы?
Как он возвышенно сиял,
Когда туземные народы
К спокойной жизни призывал. (тоже был некий конфликт не помню с кем)
А сколько юных женских глазок
Запечатлеть успели след,
Что в их душе оставил сразу,
Покинув Краков, Баронет?.. (Саша Тимофеев)
А что теперь, любезный Герцог?
Одна тоска, одна тоска…
В скучище всех унылых лекций
И штукатурке потолка…
Так вспомним, Герцог, нашу юность!
Ведь тот кто стар, тот просто глуп!
Универстетскую уснулость,
И «Блоу Ап»
(знаменитый фильм Антониони, недоступный тогда советскому зрителю),
и Интерклуб (злачное место).
И мы помолодеем снова
Назло стадам трусливых крыс!
Всё, Герцог. Никому ни слова.
Дзенькуе бардзо. Твой Маркиз.
…Бедняга Герцог, Юрочка Хренов, не дожил и до тридцати. Саркома у человека без вредных привычек! Такие вот парадоксы судьбы…
Его предсмертная, прощальная открытка ко мне начиналась словами: «Маркиз любезный, брат по крови…»
Печальное примечание. 30 апреля 2021 года не стало Юрия Соколова; 10 июня 2022 года закончил земной путь Валерий Навозов… Склоняю голову в их память …
*
Клип 1-й. Росглавспичпром. – Ближняя Йокнапатофа.
Оттолкнемся от биосправочки, помещенной на тыльной стороне обложки в книжице «Моя маленькая шолоховиана» серии «32 полосы» того же 2010 года (даю с некоторыми сокращениями):
Олег Лукьянченко родился и провел всю сознательную, равно как и бессознательную жизнь в Ростове-на-Дону. Случались, впрочем, и длительные отлучки: «бродяга и задира, он обошел полмира», и хотя на колени перед городом своим никогда не становился, считает его родным.
Читать начал в 3 года, писать в 6, печататься в 19, первый гонорар получил в 23 (забыл добавить: с тех пор им и живет).
Издал 5 книг прозы и напечатал несчетное число текстов любого жанра («кроме доносов», по меткому замечанию редактора В. В. Безбожного) в периодических изданиях необъятной географической широты: от чикагского еженедельника «Обзор-Weekly» до кущевского альманаха «Зори над Еей».
Любит русскую литературу, европейских женщин и коньяк «курвуазье».
Конец справочки. Будем считать это тезисами. И выберем лишь несколько мотивов.
Вот главка «Провинциздата», не включенная взыскательным автором в опубликованный текст. По причине ее до сих пор недописанности. Ну не получается, куда деваться! Здесь ее, то бишь главки, дайджест:
Для затравки три абзаца:
Андрею выпало счастливое детство. И это удивительно, ибо родился он в сорок восьмом, когда великое царство произвола мнило себя и мнилось всем неколебимым, когда «Колыма и Магадан, Воркута с Нарымом» вмуровывали в вечную мерзлоту новые и новые скелеты, когда недовымершая деревня тщилась уберечь последние крохи от государственных грабителей, а сожжённые и взорванные города скрывали в развалинах банды уголовников и бродяг…
Вдвойне удивительно, потому что родители Андрея не принадлежали к классу хозяев, чьё материальное благополучие обеспечивалось системой закрытых распределителей, – они были скромными научными работниками-биологами…
Тут бы надо еще уточнить, что в социальной иерархии мои, не Андрея, родители относились к категории ущербной: отец 3 года провел в немецком плену и освобожден был американцами; а мать пережила обе оккупации Ростова.
Продолжим цитирование:
…однако получали по тем временам приличное жалованье, и Андрей, в отличие от многих сверстников, не только не знал голода, но и позволял себе привередничать с едой, капризничать, отказываться от нелюбимых блюд. Более того: сам процесс еды казался ему удручающе скучным и происходил как неинтересный урок, заданный взрослыми ради каких-то им только ведомых целей.
Впоследствии, осмысляя этот период своей жизни, он пришёл к выводу довольно парадоксальному. Получалось, что большинство людей живёт только для того, чтобы добывать себе пропитание, всё содержание их жизни сводится именно к этому, а для него – подлинная жизнь, насыщенная энергией, увлекательными открытиями, бескорыстной радостью бытия, ощущением счастья просто от того, что дышишь, бежишь, смеёшься, устаёшь и восстанавливаешься, падаешь и пружинисто вскакиваешь, и мчишься, мчишься, мчишься к недосягаемому горизонту… – бурлила вне сферы борьбы за хлеб насущный…
Теперь берем пунктик плана: «читать начал в 3» – это и про автора.
Заставка из цитируемой главки:
Андрей с детских лет проникся впечатлением многообразия и единства мира. И произошло это потому, что он необычайно рано выучился читать – в три года! Окружающие отказывались верить. Вот типичная сценка – троллейбус; на заднем сиденье, на коленях у матери – карапуз от горшка два вершка – в руках сказки Андерсена. Он читает вслух – для себя, но слышно всем. Не может быть, сокрушается кто-то, просто наизусть выучил. А другой для проверки подсовывает нечто неудобочитаемое, и Андрей старательно разбирает по складам слово «Росглавспичпром» на спичечном коробке или что-то в этом роде – но и после такого доказательства не все соглашаются поверить и считают, что столкнулись с неразгаданным фокусом…
А поскольку, едва начав осознавать себя, он одновременно стал читать – мир реальный и тот, что в книгах, составляли для него одно целое.
Освоившись в открытом магией букв пространстве, Андрей обнаружил, что люди в книгах жили по законам добра и справедливости, а это означало для него, что и жизнь стоит на тех же законах. Позднее он уточнил для себя это положение: пространство, заключённое в книгах, было объёмней, красочней, ярче, чем окружающий мир. И постепенно, сопоставляя жизнь реальную с той, что изображалась в настоящих книгах, он убеждался, что подлинник именно там, в то время как сама действительность тянула лишь на черновик.
Конец цитаты.
Круг чтения был безграничен: всё вокруг состояло из букв, и всегда из них складывались какие-то слова (привет гоголевскому Петрушке, коего часто почему-то путают с Селифаном). Порой даже в рифму. Поездка по городу в отцовском «москвичке»: растяжки и вывески без конца: мы рождены чтоб сказку сделать былью, в седой (что ли?) степи поставить города… Народ и партия едины Бритье и стрижка Газвода.
С книжками получалось сложнее. Всего этого стандартного детского набора типа чуковский маршак михалков наверно избежать не удалось, но чтоб кто из них чем зацепил воображение – не припоминаю. Помню лишь, что все эти мойдодыры и пр. воспринимались как тупой бред. Настоящие книги начались с Жюль Верна: дети капитана, таинственный остров перечитывались десятки раз и переживались как собственные приключения. Позднее мне довелось в натуре убедиться, «как мала Земля и как огромен самый малый остров» (автоцитата из ненаписаннного стишка) – но предощущение будущего открытия возникло уже тогда. Классикой не интересовался совершенно; чеховский юмор почему-то не смешил, Война и мир надолго оттолкнула невразумительным французским началом; стихи в поле интереса не попадали лет до 14. Муристика из школьной библиотеки отвращала. Разве что Два капитана увлекли, хотя многое там было непонятно… какие-то «попиндикулярные палочки…» И еще напрягала бессмыслица кавычек: когда в каком-то рассказе Сотника героиня запирается в ванной, чтобы заставить брата с приятелем прокрутить ей мясо, и отвечает на их угрозу запереть ее там: «Я с собой двух капитанов взяла» – долго не мог понять: каких капитанов и где она их там прячет.
Но девятый вал чтения накрыл тогда, когда мальчишки нашего двора решили создать собственную библиотеку: кто чего принесет. И тут наконец понеслось: три мушкетера, Робинзон Крузо, всадник без головы, последний из могикан… Книжки такого рода сложновато было достать в городских библиотеках, и там впервые меня поразило: а вот это все многотомье советской макулатуры, распиравшее полки, – неужели такую нудьгу тоже кто-то читает?..
Сменим тему. О ближней Йокнапатофе.
На фото 1950-х (или конца 1940-х?) справа от здания драмтеатра им. Горького (нынешней филармонии) три наших окна Невидимого дома (Энгельса 192, позднее 168)
Знатокам Ростова на зависть: квартал меж Крепостным и Нахичеванским на Садовой (точнее все-таки Энгельса, хотя для старожилов нашего двора и тогда Садовая), напротив входа в Первомайский (официально – городской сад имени Первого мая; исконно – Летний Коммерческий клуб).
Двор-проходняк на месте нынешней пристройки к филармонии. Пятая школа: слышу во дворе звонок на урок, прыг через забор – и за партой. Та же схема со звонком к началу сеанса в кинотеатре Первомайский; театр Горького вообще через стену (до 63-го года)… Был уверен, что через картонное окно на сцене можно попасть не только в мой дом, но и в Москву; сильно возмущался спектаклем про конька-горбунка: «Мама, но ведь кони же не летают!»; сталбыть, уже тогда сверкали задатки кондового реалиста; но о теории договорились же: не здесь и не сейчас… Беседка-ротонда на остатках крепостного вала, ДФК, Державинский спуск, катер ПС, Чемордачка, пляж; Кировский, Клиника, Революция (всё названия парков и скверов)…
Срединная черта ХХ века. Будущий автор в Клиническом сквере (в словесном обиходе – Клиника, как Ботанический сад – Ботаника), еще не ставшем частью Первомайского парка, да тот и сам пока не парк, а городской сад. Памятник на огороженной клумбе над братской могилой на месте нынешней детской площадки. На дальнем фоне остов разрушенного театра. Такая же клумба и такой же памятник дальше к востоку, на теперешнем пустыре, где когда-то радовала ростовчан знаменитая «Белая акация»:
До конца 50-х 5-я школа еще в черных руинах. Эквилибристика по разрушенным лестничным клеткам (один, постарше меня хлопец, убился). Другой смертельный номер: на крышу театра, что над зрительным залом, манит пожарная лестница: ух, как захолонывает сердце, когда ступаешь на ее верхнюю площадку; а потом, спустившись примерно на треть, перешагиваешь на крышу фойе. И все это в поле зрения директорских окон… Однажды заловила меня Анна Владимировна наша, дорогая и незабвенная. Умела она незаметненько, но б-о-ольно ущипнуть за провинность. И вот когда стёкла ей мячом высаживали – не так она огорчалась, как оттого, что первый, можно сказать, ученик (эт по младшим только классам), пионер примерный (отдельный сюжет, может быть когда-нибудь), а ведет себя, как босяк с Керосинки. Прим. Керосинка, тыльная часть Театральной площади, ниже трамвайной линии, столица припортовых трущоб и бандитья…
Подробнее на темы выше и нижезатронутые см. «Невидимый дом», «Провинциздат», «Пересечение параллельных» и пр.
И наконец эпиграф: к этому клипу и тем что воспоследуют:
Мой мир состоит из двух полусфер: в одной то, о чем я уже написал; в другой – то, о чем должен написать…
И чтоб не забыть,
Еще один эпиграф:
Ко всему до и после написанному:
Я полагаю, что художники бывают двух типов. Одни творят из чувства полноты, избыточности собственной жизни, другие – от ощущения ее ущербности, недостаточности. Применительно к художникам слова: читая первых, принимаешь и усваиваешь их жизненную силу – и теряешь собственную в случае со вторыми. Себя я отношу, естественно, к первому типу. Для меня литература – способ выражения любви к жизни.
Из интервью Александру Хавчину. Приазовский край, 1996, № 49, 5 дек.
*
Клип 2-й. Мотив дороги (Йокнапатофа – 2–3-е кольца). – Счастье несиротства.
Меня, случалось, упрекали в излишней топографичности.
Что правда, то правда, грешен. Вот и сейчас – вместо обещанного продолжения так и тянет вернуться в тот свой двор и попытаться хоть приблизительно вылепить его фантом.
Чего в нем такого уж замечательного? Да ничего, пожалуй, кроме того, что… Ну вот как Земля наша – не шар, не эллипсоид, не хрен знает что еще, а геоид, то есть подобный Земле, так и двор мой – не квадратный, не прямоугольный, не изогнутый, не плоский и еще долгий ряд не… – а равный только самому себе…
Продолжая о Йокнапатофе. Если принять за ее ядро мой двор, втягивающий в свою орбиту через разветвленную систему сообщений и дворы соседних домов, и школьный вкупе с театральным, и распахивающийся после задворок просторный пустырь (оазис живой природы с пасущимися козочками в двух шагах от центральной улицы!), то первое кольцо придется вписать в условный квадрат: Энгельса (все-таки так, и ни при чем тут длиннобородый основоположник, а просто приятное созвучие, не воспринимаемое даже как родительный падеж!) – Нахичеванский – Социалка (в прошлом Никольская) – Крепостной…
Но как тогда быть с Первомайским, в обиходе просто – Майским? Он ведь тоже неотъемлемая – да еще какая! – частица того ж ядра…
Вид из моего окна на вход в Первомайский сад, слева касса кинотеатра, еще левее часть забора, тогда еще не убранного. 1959 г. Фото автора
Кстати, см. о нем содержательнейшую заметку в RELGA:
Цветочный павильон, что там на одной из картинок, как раз служил детской площадкой, где я провел последнее дошколячье лето (от детсадовского воспитания волею судеб уберечься удалось).
А меж тем счастье не имело границ. Потому что они, как линия горизонта, постоянно раздвигались. Всё, что было избегано, испрыгано, излажено в пределах первого условного кольца (оно ведь включало и Державинский спуск, и Дон, и Театральную площадь, и парк Революции с бывшим Александровским, и Сенную с Пушкинской, и Покровский-Богатяновский), к начальным классам школы потребовало расширения. И я занялся освоением троллейбусных и трамвайных маршрутов. Собственно, троллейбусных-то был о ту пору всего один: Вокзал – Сельмаш, зато трамвайных аж двенадцать. И тут просится в строку эпиграф из Валерия Рыльцова:
Трёхкопеечных экономий
ты грехом тогда не считал,
«зайца» вёз тринадцатый номер,
укоризненно скрежетал…
Так, на заячьих правах, образовалось второе кольцо: Сельмаш, Рабочий городок, Новое поселение, четверочный маршрут Хлебозавод – Мясокомбинат (последний в просторечье бойня; в знойные лета такие запашата оттуда кривиться заставляли!..), Лендворец с Лен- же городком: закладывающая крутые виражи по буграм экзотическая «семерка» из одного лишь вагончика; улочка Станиславского (какое отношение имел к ней сей театральный деятель?), она же Старопочтовая… Нахичевань, Красный Аксай, Старый базар, Северный поселок; не жилмассив – до него еще оставалось лет 15)… Позднее появился и рыльцовский 13-й номер: ходил примерно до нынешнего стадиона СКА.
Ездил я, естественно, как и лирический герой из эпиграфа, на халяву; и что ж? Всего единожды какая-то злобная кондукторица меня ссадила, так я благополучно вскочил в следующий вагон.
С тех пор в любом районе города чувствую себя как дома.
Сноска: самых дотошных любителей старинного, но отнюдь не отмирающего по миру, а только у нас рельсохода отсылаю к увлекательной книжке Гены Беленького «История ростовского трамвая»…
Ну, а к следующему кольцу годится эпиграф из другого прекрасного стихотворения Валерия, насчет –
трубящей эры паровозов…
С паровозами отношения складывались болезненно…
С ними связан второй хронологически видеокадр младенчества. (Первый же – можете не верить, но подтверждается документально! – в 10-месячном возрасте. Отец уезжает в Москву на опасную операцию, каких не делают в Ростове. Разумеется, ничего этого я не осознаю, но когда он склоняется над моей коляской, вместе с родным запахом черного кожаного пальто на меня веет невнятным и пугающим холодком тревоги; я чувствую, что происходит нечто необычное… Да-да, вот это и есть первый кадр…) Село Развильное, станция, мне годика полтора. На руках у Крестного, мы перед стальными путями, по которым безобидно постукивают вагоны товарняка. И вдруг истошный, надрывный, вселяющий ужас вопль невидимого чудовища… С тех пор панический страх лет до семи, изживать который я ездил на вокзал. И там, возле депо, где монстры громадились молчаливо и бездымно, часами изучал их нрав. С появлением машиниста и кочегара то один то другой оживал, шипел, посвистывал, выпускал пар, и наконец – используем слово поэта – трубил, теперь уже не пугая.
О паровозах можно бы долго, но не сейчас. А пока лишь о том, что взаимопонимание с ними росло тогда, когда я сбегал из музыкальной школы, с занятий по хору. В итоге у меня образовались пары за 2 четверти, и началась родительско-учительская паника. Чтоб ее успокоить, пришлось на время – до исправления неудов, вернуться к хоровому пению, но уж после – извините: исключительно сольные партии…
И вот теперь:
куда вела та колея,
где надрывались паровозы?
Это опять Рыльцов, но уже не для эпиграфа, а как заголовок следующего раздельчика.
Так куда ж она вела?..
Город, стало быть, годкам к десяти был освоен. А что за ним, дальше?..
Нет, ну всякие там семейные поездки случались и раньше, а вот чтоб самому… Электричек тогда еще не водилось в наших краях, зато имелись пригородные поезда с роскошными вагончиками дореволюционных времен. Главная роскошь – шикарные, просторные, уютнейшие подножки, где тебя и ветерок степной обдувает, и восхищенные барышни, выглядывающие из окон, заставляют задирать нос повыше, и билетов никто не спрашивает, а когда и спрашивает, так те же красотули с косичками крикнут тревожно: «Тикай!»…
Так в орбиту отроческих странствий вошли Таганрог, Азов, Батайск с Каялом (кто не в курсе – народное название села Самарского), станция Зверево. Ну и всё, разумеется, что на пути к названным пунктам, не минуя ни Новочеркасска, ни Шахт… Забегая несколько вперед, добавлю, что к 16 годам таким же способом было объезжено Черноморское побережье от Туапсе до Гагр, но это, пожалуй, дуга уже следующего кольца, сомкнутого окончательно в 19 лет (см. Кавказский дневник в Невидимом доме). Моря ж и океаны, будущие Кубы-Венесуэлы-Канары (скучнейшее место, по правде говоря, Абхазия куда краше!) брезжили еще далеко впереди, но уже угадывались и обретали акварельные очертания…
И общее ощущение той поры – в первых строках недописанного стишка:
Земля мой дом! Любимая, пойдем –
уже рассвет завесу туч рассеял,
а по пути я расскажу о том,
как был гребцом триеры Одиссея…
А можно так: мое детское пространство обладало свойством безбрежного расширения… Личная свобода – в тоталитарной, как мы теперь знаем, стране за железным занавесом!..
Как трудно было тогда об этом догадаться: помню ощущение счастья, когда, в четвертом примерно классе, читая учебник географии, убедился, что моя родина не только самая большая, но и самая великая, самая справедливая в мире, да и как было в том сомневаться, если еще и раньше, из детской электровикторины, я запомнил наизусть, что все мировые открытия принадлежат русским: паровой двигатель Ползунова, паровоз – опять паровоз! – братьев Черепановых и т. д., да и посейчас так и не разобрался – Маркони или все ж таки Попов изобрел радио…
…ограничивалась лишь собственными желаниями. А одним из острейших желаний был зуд странствий.
Не то чтобы я был предоставлен самому себе, как беспризорное дитя улицы – нянек у меня насчиталось бы поболе семи, они менялись по несколько за год, но самостоятельность дитяти всецело поощрялась родителями, за что вечная им благодарность.
А сами родители – они-то и были основой счастья!
Теперь поневоле меняются регистр и тональность – и следует отрывок, еще не печатавшийся, об отце.
Был четверг. Была обычная, привычная декабрьская хмарь, морось, склизь… Я понимал, что это свершится сегодня. После работы мы поехали с женой туда – не зная: застанем, не застанем… Перед самым домом нагнали двух весельчаков-работяг с аварийки. Они шли, перебрасываясь задорной матерщинкой, слегка под газом, довольные жизнью. Шмыгнули в наш подъезд – мы следом. Они в лифт – мы пешком до третьего. Они перед нами звонят в дверь. Открыла мать. Они: «Ну что тут у вас стряслось?» – кирзачами замызганными топ-топ на кухню, а там – из раковины черная жижа, как в шлюзе, – мать с сестрой едва успевают ведрами вычерпывать да в унитаз сливать. Мать на ходу мне – трагическим своим шепотом (но тут-то – какого еще можно ожидать!): «Он умирает».
Я разделся, вошел в комнату к отцу.
Я узнал о существовании смерти лет, наверно, шести. Нет, не в наглядном ее виде, а чисто теоретически. Просто задумался однажды – что, жизнь конечна? Как это может быть? Что, и моя, значит, тоже? Когда-то случится так, что меня не будет? И впервые тревожная жуть непостижимого зашебуршила в сердце. Как же так? Вот я есть – и вдруг исчезну? Это было не просто непонятно, как масса явлений из жизни взрослых. Это выглядело совершенно невероятным.
«Мама! – забеспокоился я вслух, надеясь, что всезнающая мать легко разрешит мое недоумение. – Все люди умирают, что ли?»
«Да, – ответила мать. «И я тоже?», – ужаснувшись, не захотел поверить я. «Но это будет очень-очень нескоро, лет через семьдесят».
Ее ответ удовлетворил меня совершенно. Семьдесят лет показались мне астрономически грандиозной цифрой, неизмеримо большей, чем позже открытые всякие там квадрильоны и квинтильоны, – и вопрос был снят надолго.
Второй раз, и более основательно, он ударил меня в девять лет. Вот тогда отношения цифр мне, отличнику-третьекласснику, открылись более реалистично, да и не краткость даже обещанной семидесятилетней дистанции оглоушила меня, а сам факт – границы, предела, конца моей жизни, и всех остальных, всех вообще людей – тоже. Я не мог решить этой головоломки. Если так – то зачем. Если потом – ничего, никогда, нигде…
Я бродил по нашему желтобулыжному двору, опустив голову, сосредоточенно смотря под ноги и надрывая свои детские извилины, – и не видел ключа к решению. Если так – то зачем, тосковал я. – Тогда – вообще не нужно. Не то чтобы я прикидывал, как свести счеты с этой нелепой жизнью, после которой провал в ничто. Нет, до этого тогда не дошло. (И никогда, к счастью, не доходило.) А просто она, моя жизнь, лишилась смысла. Не знаю, сколько бы я так бродил, павши духом и томясь душевной смутой, если б не старший дворовый приятель девятиклассник Колька.
– Чего слоняешься без дела? – окликнул он меня, – иди в домино сыграем… – И туповатое это занятие спасло меня от неподъемных вопросов, азарт игры увлек и захватил…
Пьем, гуляем, зашибаем деньгу, вкалываем, бездельничаем, изнываем от скуки под телевизором (нужное добавить) – для того только, чтоб заглушить это знание, это непонимание, страх этот: если так, то зачем… Мысли мудрых опускаю – тоже читал, тоже думал, не о том сейчас: о мальчишке девятилетнем и всех, кто старше и умнее, – все ведь так спасались от вопроса неразрешимого (кроме тех безмятежных счастливчиков с полутора извилинами, кому он никогда и не стукал в голову). Ведь вера тогда была счастьем немногих, да и те, кто верил, – неужто не сомневались – а не обман ли?..
Но я тогда затер, затыркал, заглушил тот детский страх, тоску пацанячью – костяшками домино и успокоился снова на самом первом – материнском – доводе: что ведь нескоро еще, и даже очень нескоро, а в тайниках души, не зная еще религии, все-таки уверен был в собственном бессмертии – и боялся с той поры не за себя, а за тех, кому ближе до черты этой самой, роковой, прах ее раздери. С того момента я почти избавился от страха собственной смерти, но жил в постоянном предощущении утраты. Утраты родителей…
Сиротство и бездомье. Бездомье и сиротство. Сейчас, когда я худо-бедно покопался в истории своих ближних предков и родичей, когда представил хотя отчасти их беды, горести, их неустроенность и неприткнутость в смерчах и цунами истлевшего, кошмарного двадцатого века, мне кажется, что именно в этих двух терзающих душу словах зародыши всех его ужасов. Ибо ребенок без родителей и человек без точки в пространстве, которую он зовет домом, – это неполноценная, затравленная, агрессивная особь. И век ли рождал бездомье и сиротство, или беспризорные бесприютные изгои породили трагедии века, но…
Но я опять-таки о другом. О том, что сам-то оказался счастливчиком. У меня были родители. У меня был родительский дом.
Я так боялся их потерять! Конечно, это была детски-эгоистическая боязнь: я просто не мог представить себе, как буду жить без них, моих родителей, хотя бы без одного из них. Я подсчитывал тот минимум, который необходим, чтобы я смог как-то пережить их уход. Когда стану взрослым – наверно, это будет не столь мучительно. Значит, хотя бы до своих восемнадцати?.. Только бы не раньше! Ведь это невозможно будет вынести. Это даже представить невозможно!..
Отец дарил мне счастье несиротства до моих тридцати восьми.
Я никогда не видел человеческой агонии. Я даже не сразу догадался, что это агония. И на секунду мне стало страшно.
Он лежал на двух высоких подушках, на которых я поместил его утром. («Как хорошо ты меня уложил!» – последние его слова, слышанные мною); приподняв голову и склонив ее чуть набок; дышал шумно и тяжко открытым ртом, не хрипло, а как бы надрывно, через силу, а глаза – это и было самым страшным – были широко раскрыты, но неподвижны, невидящи – и не мигали, не закрывались.
Я присел на край дивана и взял его руку – родную, еще теплую отцовскую руку.
– Папа! – позвал я его детским именем, – ты меня слышишь?
Он втягивал воздух открытым ртом так же тяжко и надрывно, как будто каждый вдох был результатом непосильной работы, как будто воздух, прорываясь в легкие, преодолевал лабиринты преград, – и я ощутил непреодолимую потребность как-то помочь ему в этой тяжкой работе; а слепо распяленные глаза всё так же упирались в одну точку, будто направляя взор туда, куда мне пока не проникнуть ни взглядом, ни помыслом. И еще я ощутил, что мимолетное мгновенье страха исчезло, а вместо него пришло приподнятое, возвышенное, торжественное даже состояние причастности к великому таинству ухода, равному или даже превышающему по значению таинство рождения, а еще – радость – да, и это не кощунство – горькую, печальную, очищающую душу радость, что в этот трагический миг мы с ним рядом – рука в руке.
Мне показалось, что ему так трудно дается каждый вдох из-за духоты в комнате: к спертому воздуху самой комнаты прибавилось зловоние из кухни, где аварийщики, переругиваясь, топоча и скрежеща прутом, прочищали сток у раковины.
Я подошел к окну и открыл боковую створку рамы, и сразу повеяло декабрьским, влажным, но все же ощутимо окислороженным воздухом, и сразу дыхание отца стало легче, спокойнее. Я сидел рядом, держа его руку в своих.
Мать с сестрой заглядывали в комнату и возвращались на кухню помогать сантехникам; долго шумела горячая вода, пущенная под напором для проверки проходимости стока; потом аварийщики убрались, так и не сообразив, что происходит в квартире, а женщины продолжали возиться на кухне, убирая следы черной слизи…
Дыхание отца опять стало тяжким. Казалось, что любой выдох может стать последним и на новый вдох ему не хватит сил. Непроизвольно я пытался как бы помочь ему своим примером, напрягая собственную диафрагму – ну, как когда-то, студентом, трусил сбоку от сдающей зачет по физре подружки, невидимой нитью буксируя; или как болельщик на трибуне стадиона рефлекторно пытается продублировать движение футболиста, побуждая его к правильному ходу… Иллюзия ли, или в самом деле, но мне чудилось, что я помогаю ему – и сознавал, что это бессмысленное действо: какой толк от нескольких лишних мгновений, но в тот момент почему-то самым важным на свете было помочь ему сделать хотя бы один еще глоток воздуха.
И вот дыханье прервалось. Всё…
– Папа, ты слышишь меня? – мой голос вибрирует, я не хочу поверить; я держу его теплую руку и чувствую едва заметную влажность ладони – и как бы реагируя на мои слова (нет, не как бы, уверен, что отец слышал меня) он снова вдыхает воздух, он живет еще – мы всё еще рядом, вместе, мы всё еще одно целое… Но паузы между вдохами удлиняются, силы с каждым вдохом убывают, и вот он последний… Это свершилось.
Я захожу в комнату к жене, смотрю на часы: 21.40 – закончилась программа «Время».
*
Клип 3-й. Футбольные подвиги. – Юная телезвезда.
Романтическая пора ростовского футбола – стык 50- и 60-х. С 59-го Ростов в высшей лиге – тогда она называлась классом «А» и состояла всего из 12 команд, а команда СКВО, будущая СКА, расшифровывалась как Спортивный Клуб Военного Округа. Опускаю исторические подробности, ибо вступаем мы в область легенд. Легендами стали все звезды донского клуба, громившего тогдашних грандов, кроме разве что придворного Спартака…
Чудная картинка лета 59-го. Попасть на стадион «Ростсельмаш» – удача почти невероятная. Тем более на матч со Спартаком. И вдруг меня берет с собой материн шеф! Непрошибаемая толпа у входов на Северную трибуну – пыхтящее, потное, грозящее раздавить чудище. И тут чьи-то мускулистые (естественно) руки подбрасывают мальца вверх – и он ползет по шевелюрам, ежикам и лысинам к вожделенному свету зеленого поля… А после пылающие праведным гневом трибуны, возмущенные пристрастным судейством – и летящая с – самой хулиганской – восточной бутылка (не пластиковая!) в голову бокового судьи (лайнсмена по-нынешнему). И даже когда несчастный стоически, с забинтованной головой, вернулся на свой пост – не было ему пощады от разъяренных зрителей, освистывали безжалостно. И все равно продули наши 1:3…
…а главной легендой и суперстар был, разумеется, Виктор Понедельник.
О нем слагали поэмы, баллады и байки, его коронный удар «через себя» был знаменит, как ныне финт Зидана, а мощи его правой молва приписывала смертельную силу. Якобы погубившую несчастную макаку, что уселась сдуру на перекладине ворот в африканской стране Мали. Юный, интеллигентный, элегантный – и уже центрфорвард сборной СССР. Той, что благодаря пинку его головы, станет в 60-м обладателем Кубка Европы, прообраза нынешнего ЧЕ.
И вот этот-то небожитель, в том же сезоне 59-го, вдруг решил потренировать дворовых мальчишек!..
Друзей-ровесников у меня не случилось. В собственном дворе (ну никак мне из него не выбраться!) самый ближний по возрасту был старше на 3 года, зато в соседнем – трое тех, что всего на год. С ними я большей частью и дружил. Первый хронологически, лет с 3–4-х, приятель – Сережка Ващилин – троллейбус называл трабеллисом, зато знал неканонические строки гимна, выгодно отличавшиеся от нацарапанных пером-карандашом Михалкова-эль-Джугашвили повышенной экспрессивностью: «Союз нерушимый попал под машину…» – пел Сережка… А помимо Сережки, в казаки-разбойники, прятки (именуемые в Ростове жмурками), ловитки и чилику я играл с Виталиком Эйкштом и Лёкой Гершевичем. У Лёки же мы смотрели и футбольные трансляции: телик был тогда не всем доступной роскошью. Вот он-то (не телик) и принес потрясающую новость: Понедельник набирает детскую команду. Лёкины друзья, фамилию одного помню – Азархин, а имя, кажется, Юрий, но не уверен – жили в одном доме со знаменитым футболистом (опять без топографии никак: краснокирпичный элитный на углу Соколова и Пушкинской).
Дело было в августе. У нашего кумира выдалась мини-пауза в сезоне, и он решил ее заполнить обучением юной смены. Встретились на «Динамо». Не на газоне, увы, где играют мастера, а на земляном поле, да и не на поле даже, а просто части территории, где сейчас книжная (как бы) ярмарка. Кумир оказался вполне земным, добрым, сердечным, говорил приятным ласковым баритоном – к тому ж принес настоящий, мастерский футбольный мяч, о каком мы и не мечтали.
Играли мы тогда все как сапоги, но для него это, видимо, подразумевалось; поспрошал, кто в какой линии хотел бы выступать; я записался в полузащитники. В ходе прикидочного поединка меня крепко саданули по коленке. Наш замечательный тренер проявил к пострадавшему прямо-таки родственную чуткость: назвал Аликом, спросил, смогу ли я играть дальше. Да после такой заботы хоть ползком! Так мы повзбивали пыль часик с лишним, и двинули обратно. Вниз по Соколова (кто такой, кстати?) шли рядом – с самим Понедельником! – и все это видели. Прощаясь, пожелали нашему тренеру удачной поездки в Болгарию, где намечались товарищеские матчи, и, выжатые, измочаленные, а кое-кто и с травмами – вернулись домой исполненными восторга неимоверного.
Отнюдь не в запоздалый укор будущему заслуженному мастеру спорта, замечательному журналисту и футбольному деятелю, а всего лишь констатируя неопровержимый исторический факт, сразу же скажу: эта наша тренировка осталась первой и единственной. Но и ее хватило, чтобы слава «ученика Понедельника» осенила всех счастливчиков, и под ее сенью я, во всяком случае, просуществовал едва ль не до окончания школы. Посмотреть на меня приходили не то что из старших классов, но даже из соседних учебных заведений, как-то: школ №№ 2, 22 и 80.
Самое забавное: когда в сентябре наш 5-б формировал футбольную команду, обнаружилось, что «ученик Понедельника» не всегда и по мячу-то попадает, что считалось вовсе позорным. Так что к первоначальному определению довольно быстро приросло: «Эх ты, а еще ученик Понедельника»…
И тут, в традициях тогдашнего соцреализма (реплика в скобках: сейчас мне кажется, что он мало чем отличается от постмодернизма, но теорий мы ж договаривались избегать), подростку следовало бы стиснуть зубы, взять волю в кулак и т. п., дабы изнурительными тренировками, изучением теории и стойкой целеустремленностью оправдать высокое звание… но нет. Особо над собой трудиться не рвался, однако ж как-то само собой получилось, что классу к 8-му уже играл, что называется, не хуже тех, кто занимался в секциях, а после 10-го, тогда еще не выпускного, когда нас отправили на борьбу с клещевиной (вернее, с ее душителями) в совхоз «Краснокутскпй», стал капитаном школьной сборной и в принципиальном матче с командой помянутого совхоза, где фугасили по мячу лбы более чем совершеннолетние, забил красивейший, точь-в-точь по-понедельниковски, гол ударом «через себя». Что и позволило нам в итоге свести неравный матч к почетной ничьей со счетом 1:1.
Но как же зауважали героя наши мужчины-учителя! (О самых бальзамистых для души девичьих восторгах здесь умолчим.) Физик Владимир Семенович Копёнкин (по кличке Демкович), презиравший меня за то, что я ему как-то даже параллелограмм сил не смог изобразить. И особенно – Юрий Александрович Дьяконов – ныне старейший из ростовских писателей, а тогда наш учитель по… брр… слесарному делу и машиноведению.
Вообще-то по образованию он был словесником. Но в наше время учительствовал лишь в мастерских, при этом отличался грубостью и чуть ли не свирепостью. Ух, как он на нас орал! Особенно на неумеху, какой из трех ударов по зубилу дважды плющил молотком собственные пальцы (кои потом еще и пошире октавы растопыривать приходилось, до – как ее там, децимы, что ли?), а после третьего само зубило описывало непредсказуемую траекторию убойного снаряда. Это именно у него по итогам 7 класса я получил едва-едва троечку за свои слесарские достижения, потому как не двойку же лепить бывшему отличнику. А потом, ругаясь и жуя замусоленный окурок «Казбека» (это у него маленький бзик такой был – полная пепельница окурков, и он их по одному поджигает и досмаливает, сладко щурясь – вот, мол, где самый смак-то), выворачивал он в журнале троечный козырек направо – по просьбе бессменной нашей классной с пятого по одиннадцатый, любимой и прекрасной Эльвиры Савельевны, той самой, кому я дебютный свой рассказ в «Литроссии» подарил с инскриптом: «Моему первому учителю в литературе и творчестве».
Ну да, уж по литературе и по русскому я у нее всегда был первым учеником…
[Тут в особых скобках, чтоб потом не забыть, – самое существенное: адрес, адрес. Адреса по жизни приходилось менять не единожды, но коренной оставался неизменным; его каллиграфическим почерком вывела чья-то явно девичья рука на скрижали военкоматской повестки, по которой я и загремел под фанфары; если вырою из архивных завалов, непременно сканирую в подтверждение, итак, вот он, адрес:
…однако ж умела она меня поддеть за нерадивость. А творческие работы мы писали постоянно. Ну, например, в том же пятом классе: портрет моего друга. Как всегда ждала масса более веселых занятий – и набросал на ходу: у него нормальное лицо, нормальный характер… и вообще всё-всё оказалось нормальным. Вот и говорит Эльвира Савельевна, дескать, что ж это только у Лукьянченко такой друг особенный: а у остальных, значит, с приветом?..
Уклонились мы от футбольной темы. Ну да – так Юрий Александрович там у нас в Краснокутском был начальником лагеря. Типа это всё называлось трудовой оздоровительный, что чистая правда, а не пропаганда, и вообще там было весело и здорово, и кормили от пуза, и канал чистейший, куда нырять ласточкой наслаждение, и танцы с… нет, эту тему пропустим… Ну и вкалывали, конечно, – кто хотел. Я – да. Даже в передовики попал. Так ведь это ж не зубилом по пальцам лупить.
И после этой как бы каторги (а на самом деле – удовольствия) – еще хватает (с избытком!) сил на футбольный турнир…
Вот не знаю – может, в тех краях, где я вообще не понимаю как люди живут – ну там в Москве, в Питере и вообще севернее, обронено Шапковалом, станции Чертково… Как сейчас помню, 11 июня 1982 года, выхожу из вагона на Белорусском вокзале – и термометр показывает +2. В июне!!! Честно не понимаю… Ну вот с какой такой пьяной дури Петру приспичило, отвоевав Азов, вертануть к Финскому заливу, и вместо того чтоб заложить ростральные колонны на Стрелке Зеленого острова… Ладно, в историю, как и в теорию, забредать не станем… Поначалу-то казалось – жанр выбран совершенно вольный, а и тут масса ограничений сама собой всплывает. Так я к чему об этом? Встречалось в литературе – мол, эти все трудовые семестры – дармовой труд чтоб. Не знаю, как там с позиций экономики, а ежели психологии… Ну так там у них не то что картошку копать, вообще жить тяжко, а у нас-то, на благословенном Юге, совсем наоборот: сплошь винограды с арбузами. Хотя и на картошку я со своими бойцами, это уже в Сибири, в армейской ссылке, ездил с агромадным удовольствием…
Возвращаюсь к Юрию Александровичу. Он-то, как впоследствии выяснилось, еще и детские книжки писал, и членом Союза писателей стал раньше меня на 15 лет. А в газете «Комсомолец» пропечатал красочный очерк об этом нашем трудовом лагере, где главным героем и вышел капитан футбольной команды. Первое – и такое положительно-почетное! (кто б сейчас поверил!) – появление моего имени в родной донской прессе.
Вообще-то в газетах обо мне писали и раньше, но там я выступал не под своим именем, а как воплощение гайдаровского Тимура, самое же раннее печатное изображение – фото конца августа 1960-го, то ли в «Вечерке», то ли в том же «Комсомольце». Но и это не вся ретроспектива. Еще раньше, году этак в 57–58-м, моя фамилия типографским шрифтом обозначилась в таком своеобразном издании, как программка отчетного концерта музыкальной школы в помещении областной филармонии (тогда еще имевшей быть на месте будущего универмага «Солнышко»). Что же касается кинопленки – тут архивы (из мне известных) суперскромные. Единожды мелькнул где-то «По Дону и Кубани» в стройных пионерских рядах… Зато самый долгий (секунд на 8) и почти крупный план – в эпохальной ленте 1966-го «СКА – серебряные призеры», посвященной наивысшему достижению ростовского футбола в чемпионатах страны. Там я стою на площадке перед кассами стадиона «Ростсельмаш» и сосредоточенно изучаю программку.
«Чем мне закончить мой отрывок?..» Тем ли, что и в универе продолжались футбольные баталии, где у меня появился прекрасный партнер Юра Соколов (он же будущий Граф; Юрику, к слову, довелось летом 67-го сыграть против Понедельника в любительском матче в Шепси, а мне – наблюдать за этим зрелищем с трибуны); тем ли, что, как когда-то на пыли «Динамо», в 81-м сурово костыльнули меня хорватские югославы (тогда еще) на стадионе в окрестностях Сплита?.. Или тем, что последний достойный упоминания гол (пяточкой!) я забил аж в 84-м, на побережье бухты Бетта, куда мы с бригадой вечеркианцев приехали автобусом понырять в выходные?..
Похоже, без соцреализма, затронутого выше, всё же не обойтись. Конечно же тем, что образовалась династия: сын мой Роман Лукьянченко ныне капитан сборной философского фака ЮФУ и, несомненно, мастерством и славой уже превзошел родителя…
Нет, не печатная продукция, пусть и такая экзотичная, как помянутая выше программка, принесла мне «славу областного масштаба» – так с гордостью доложила на родительском собрании Эльвира Савельевна… (Ах, какая она была юная и прекрасная! Красавица, с золотыми волосами и золотым же медальоном на шее, ей тогда и до 30 недотягивало. Но мало того, что научила меня – как будущего художника слова – я ведь ей еще в 5 классе объявил, что стану писателем – разным тонкостям, коих я по своему бродяче-разгульному образу жизни не удосужился сам открыть, – она вообще была, используем современный штамп – креативной. Чего стоит хотя бы постановка «Золушки», где мне по малолетству и малоростью досталась роль бессловесного гнома (а моему старшему другу Вовке – так принца!); еще же, по случаю соседства со школой, свалилось на меня и добывание реквизита: таскал из отцовского гаража антрацит (натуральный!) для сценического камина… Там, кстати, на сцене-то, почти вся бутафория состояла из живой натуры; помню, с каким неподдельным аппетитом уплетали гости на балу мясистые куриные ножки (не чета тем, что получили имя заокеанского благодетеля), а уж костюмы-то!..)
Так о славе-то областной продолжим – и даже не радио ее принесло в помещении будущего Дома обуви на Буденновском, где я впервые выступил четвероклассником – и почему-то о Монголии, а самое что ни на есть ТВ.
Да-да! Можно сказать, стоял я у истоков областного телевидения, о чем вряд ли подозревают нынчие его вожди.
Первая передача, в конце 59-го, – пышное массовое представление на космическую тему. Всех участников одели в серебристые картонные скафандры, усадили в такую же ракету, и мы, пророчествуя скорый уже взлет Гагарина, унеслись в иные миры. И что ж?.. Ровно на следующий день приезжаем на площадь имени бородача (предновогодний утренник в клубе Фрунзе), всегда благоухающую такой свежеиспеченной сдобой, что аж голова кружилась (деталь в скобках: позднее бытовала фраза, предназначенная таксистам: «До дедушки подбросишь»? – дедушкой величался памятник у входа в парк Горького), так вот, едва из троллейбуса выскочил на свежий снежок, как сразу кидаются две в вязаных шапчонках: «Ой, это ты вчера в телевизоре выступал?»
Ну и пошло потом. Кульминация наступила в 61-м, когда я получил главную роль в спектакле о Мише Половинкине. Автора забавной детской пьески не помню, а по герою в Сети ничего не нашел. Придется вкратце обозначить сюжет. Выведен подросток, что ни одно дело не доводит до конца; клей он, что ли, изобрел универсальный, и чтоб его испытать, перебил всю посуду в доме, а склеить-то и не смог. Сугубо дидактическая вещица, так сказать, но для постановочных эффектов масса возможностей. Во-первых, само битье посуды – уже колоссальное удовольствие; там еще по ходу дела герой к стулу приклеивается и вместе с ним прыгает перед красным глазком камеры. Плюс к тому кот к чему-то там хвостом прилипает – и жалобно мяучит. Кота, увы, в студию запустить не решились, его голос изображала звукооператорша, очень похоже!.. И всех подобных радостей аж на полчаса эфирного времени – а эфир-то тогда существовал – только прямой! (Увы, средств записи еще не изобрели.) Значит, и ошибки никакие недопустимы! Маленько волновался артист, особенно когда по сценарию потребовалось достать из-под стола бутылку с заранее отбитым горлышком. А ее вдруг не оказалось на положенном месте. Пришлось, в порядке импровизации, лезть под стол и там ее разыскивать…
Помимо чисто творческого удовлетворения, передача эта имела одно неприятное последствие и вызвала некоторое недоумение у восходящей звезды.
Недоумение вот какое: исполнителей на экране насчитывалось 3; помимо премьера, еще девчулечка в роли его младшей сестры, чьим благоразумным предостережениям он не внимал, – и заслуженная весьма пожилая актриса театра Горького, коей в финале выпадало произнести несколько резонерских фраз. Однако ж весь воз тащил на себе главный исполнитель, и он-то занимал экран никак не меньше девяти десятых всей передачи. Тем не менее зрителей по окончании оповестили: мол, принимали участие… – и далее полный титул этой профессиональной актрисы, затем имя девочки – и – на затухающей интонации – уже мое… Не то чтобы сильно задела такая диспропорциональность мое актерское самолюбие – больше удивила своей несправедливостью. Ух, сколько их, такого рода и похуже, – ожидало впереди!..
Да вот для примера – и чтоб проанонсировать один из следующих клипов – такой моментик. Будучи десятиклассником, я уже твердо решил поступать на филфак (хотя и учился в математическом классе – единственная белая ворона). И активно внедрился в филфаковские олимпиады. Сейчас уже не помню, сколько их было, но на самой последней выдали мне диплом… за 3-е место. Кто запомнился из жюри?.. Цымлова, Жукова, Тумилевич… Слезина?.. Последнюю точно не помню, но о ней скажу отдельно добрые слова по другому поводу. Вьюношем я был простодушным и на вопросы давал простодушные же ответы, почему в числе любимцев назвал Аксенова, Гладилина и т. п. «Юность» калечит нашу юность», – многозначительно хмыкнула Цымлова… И совсем недавно, в 21-м уже веке, вдруг мать раскололась и призналась мне, что, как ей сказал кто-то из того жюри: заслуживал-то Олег, конечно, первого места, но мы не хотели, чтоб он зазнавался…
А неприятность – очередная пара из-за пропущенного занятия в музыкалке – на сей раз по музлитературе.
И по этим двум причинам карьера телезвезды меня больше не прельщала… Как, впрочем, и масса других блистательных карьер, открывавшихся и раньше и впоследствии, о чем я надеюсь поведать в особом клипе.
А телевизионную тему маленько еще протяну и благополучно доведу до светлой современности. Или нет – протягивать не буду, а лишь приведу несколько выдержек из частного письма, не раскрывая адресата.
Но об одном человеке, пытавшемся во времена перестройки вернуть меня на голубой, нет, цветной уже экран, обязательно нужно вспомнить прежде.
Это Наталья Сёмушкина, в девичестве Хохлова. Наташа делала и персональную мою передачу по случаю выхода «Музыки сфер» (апрель 1989-го), и предшествующую ей скандальную коллективную 15 февраля того же года: Суханова представляла группу молодых, по тогдашней терминологии, т. е. не осоюженных писателей, и уж не помню про чего мы говорили, но непредсказуемый Олег Афанасьев возьми да вспомни, что как раз сегодня выводят из Афганистана советские войска. А после развил тему и выдал тезис, и посейчас еще большей частью российского общества не признаваемый: что режимы Гитлера и Сталина равнозначны.
Тут очень любопытный штрих: тогдашнее теленачальство, в отличие от нынешнего, еще не определилось с розой ветров и хотя, конечно, было напугано, но не только не вышвырнуло за порог рисковых парней, но и дальше продолжало нас терпеть, благодаря той же Сёмушкиной. И никаких цензурных требований не вводило, а лишь деликатно просило: ну, вы уж там, пожалуйста, помягче. Так что и после – что Афанасьев, что я – не раз вещали под камеру в том же прямом эфире. И о Толе Полищуке прекрасную передачу сделала Сёмушкина; там мы сидим у него на даче в хуторе Александровка, жердёлки щелкаем да от комаров отмахиваемся (надеюсь, у Натальи Старцевой сохранилась та кассета?..). Зато во времена самоновейшие…
Вот они, обещанные выдержки – из моего письма от 1.11.2008:
«…звонит Григорьян: включай скорей 35-й канал ТВ. Включаю. Сперва ничего не могу понять. Сидят за круглым столом какие-то люди и с пылом обсуждают незнамо что. Прямой эфир. Телефоны оного на экране. Постепенно различаю физиономии. Ведущая – Ольга Кондрашова. Рядом – сам главный босс, не к ночи будь помянут. В той, чей монолог в кадре, с трудом узнаю Рычаловскую; засим – Скрёбов, Джичоева и… едва угадываю… милейшую некогда Людмилу Фрейдлин. Постепенно врубаюсь, что травят обо мне и злополучном «Провинциздате». Злобные угрозы, обличения, негодования; босс в частности заявил, что, дескать, был бы т. Бледенко жив – он бы автору морду набил. Замечу в воображаемых скобках, что т. Бледенко был не только жив, но и весьма здрав, когда читал в 91-м году ДемДон [там были напечатаны первоначально самые острые отрывки], и после этого из некогда надменного и вальяжного функционера превратился в подобострастного гаврика – при встрече со мной лебезил и низко кланялся, надеясь, вероятно, что хоть продолжения не последует. Продолжения – да, увы, не дождался…
Но гениальнейшей кульминацией передачи стало вот что. Заявлен же прямой эфир [40 минут!]. Ведущая, машинально видимо, объясняет: у нас тут обрывают телефонные провода зрители – пытаются понять, а о чем же мы говорим-то? Коллективно решили не раскрывать тайны, дабы не создать «паблисити» автору. Этакий Дом-3. Вещь в себе. Мы о своем – а вы как хотите…»
Конец цитаты.
И тем не менее на экран, бывает, попадаю. Так, бурный резонанс вызвала моя случайная реплика на улице мающимся дурью репортерам. Они спросили: «Как вы относитесь к тараканам?» Я, не задумываясь, весело: «Вполне терпимо. Да оно и люди встречаются – поназойливей тараканов».
В общем – «Моцарт хохочет».
*
Моралите
На месте многоуровневого двора по Энгельса 192, затем 168, с закоулками, собственными джунглями, заборами и дырами в них, где молодняк 50-х находил десятки укромных убежищ при игре в прятки, а их предки готовили донские разносолы на двух дворовых печках, где жизнь бурлила и кипела, образуя мирок, мир, микромодель вселенной с собственной историей, драмами и безумствами… теперь безумственно дорогая забегаловка с названием почему-то «Глазго» (затем просто Бистро) и кассовая будка филармонии + магазинчик «Покровский», приюченный после недавнего пожара в уцелевшем под бомбами и снарядами угловом доме на Крепостном, где торговал тыщу лет под разными именами («Зенит» долгое время), а в дворовом обиходе назывался просто: угловой.
Примечание 2023 года. А нынче – ни глазга ни бистра…
*
На месте заполненного жизнью южного партера Театральной площади – с цветущими куртинами и клумбами, с апельсиновой тырсой аллей и площадок, разнорядьем кустищ сирени и веселым шелестом тополей…
Южный партер в послевоенные годы, вид со стороны Театральной площади. Клумба на переднем плане служила нам основным футбольным полем, а все пространство вокруг называлось «Ростовские Лужники».
Те же «Лужники» – зимний вид с юга, со стороны помянутой выше «Керосинки». И трамвай тут, кстати!
…при входе куда скромно и задушевно останавливал взгляд черный мрамор памятного знака с обещанием возвести обелиск жертвам войны…
…теперь исполненное обещание: гектар плоского мертвенного бетона без единого цветного пятнышка – и висящая в поднебесье золотая хренотень, разглядеть которую можно только с вертолета.
Вторую главу Биографии в клипах — «Филфак 1966-1971» — Релга предполагает поместить в следующем номере.
Все фотографии, использованные в публикации, находятся в свободном доступе в Интернете.
________________________
© Лукьянченко Олег Алексеевич