Таинственные мерцания были настолько привычны Гофману, что не очень-то он удивился, когда, мельком окинув своё, столько мучившееся на земле тело, вдруг оказался втянутым в туннель: расширявшийся и расширявшийся…
Влекло и переворачивало: да так интересно, что обещание смерти, некогда навестившей его в образе прекрасной девушки, не трогать мистического сказочника, показалось несерьёзным…
Раздувалась белоснежная борода архивариуса, и звёзды, мерцавшие рядом, текли лучевою силой необыкновенной красоты.
Я умер?
Конечно – отозвалось в сознание голосом того, кто ведал множество тайн и читал в книгах, закрытых от большинства.
Ты, Гофман, умер, – оставив на земле пёстрые вороха невероятных сочинений, где мистические потоки обтекали обыкновенную реальность…
Туннель развернулся космосом, и полёт делался всё более захватывающим: пространство представало многомерным, выгибались таинственные дуги, и грани чего-то непонятного сияли славными плоскостями…
Есть ли предел?
Он отозвался тут же, предложив вариант почвы, сквозь которую, как по мановению волшебной палочки, прорастали причудливые растения…
Астры были размером с земные кусты, и из звёзд, резвясь и издавая прелестную музыку, вылетали чудесные эльфы…
Здесь легко было передвигаться, и создавшее оболочку лучше всякой одежды новое тело Гофмана, кружило вокруг могучих, уходящих в неведомые небеса стволов…
Жуки играли на музыкальных инструментах так, что музыка воспринималась лучами.
Всё воспринимались теми органами зрения, что на земле, будучи плотно окутаны мозговой массой, лишь образы смутные давали: приходилось их доводить до реальности путём насыщения плотью.
— Плоть здесь не нужна, – послышалось, и Гофман, развернувшись в воздухе, увидел красивого старца, читавшего огромный том.
— И что вы узнаете из него? – поинтересовался сказочник.
— То, что ты прибыл к нам.
Старец посмотрел на него молодыми, василькового цвета, лучащимися глазами, и том стал уменьшаться, уменьшаться, пока не превратился в маленького забавного человечка, тут же спрятавшегося под высоким, самостоятельно живущим листком.
— А куда я прибыл?
— О, здесь много вариантов бытования, и, как видишь, чёткость зримого не уменьшается: наоборот – она увеличится по мере подъёма… Насладись окрестным.
Старец стал таять в воздухе, как Чеширский кот, о котором Гофман не мог знать: но знал, однако, ибо улыбка последнего проступила в пространстве – вместо старца.
— Да, да, я один из самых интересных персонажей того мира, в измерениях которого ты жил на земле – мира литературы.
Рядом стал проявляться короб, и в нём сидел ещё один кот, не собиравшийся растворяться в воздухе.
Послышалось от него:
— Я тоже, хоть и не из мира литературы. Я – из физики, сиречь – от природы; и зовут меня котом Шрёдингера, причём понять, жив я, или мёртв, не представляется возможным.
— Здесь разве есть мёртвые?
— О нет, — воскликнул Чеширский, то пропадая, то появляясь. – Здесь все живы.
Он мяукнул, как Мурр, а кот Шрёдингера добавил:
— Впрочем, я исключение…
Об этом не худо бы было расспросить архивариуса – либо Мурра, подумал Гофман, но оба были заняты вечными земными делами…
— Почему ж? – пролетая трёхкрылая, весьма занятная птица огласила вопросом воздух. – Достаточно сконцентрироваться на полёте, и ты увидишь их…
Гофман воспарил: свечение следовало за ним.
Он воспарил – и увидел:
Мурр, выбравшись на крышу, сочинял сонет; а архивариус ехал в волшебной раковине, запряжённой золотыми жуками счастья.
Смерть это счастье? – подумал Гофман.
Все были близки, всё сделалось близким.
Он, великий сказочник, скользнул вниз – на пространных музыкальных крыльях сочинений, не созданных им – хотя бы для скрипки и оркестра; и оказался рядом с котом, столь занятым, что не заметил своего создателя.
— Всё отражается во всём, молвил архивариус, продолжая поездку, и Гофман, поднимавшийся выше и выше, увидел великолепные оркестры из цветов и растений: здесь виолончелями служили небесные розы, а органы росли из небесной почвы: прозрачной и лёгкой, чем-то напоминавшей земное стекло, но без веса.
И музыка была такая красивая…
Гофман, уменьшившись, что оказалось несложным делом, влился в потоки её: они несли писателя, серебрясь и переливаясь, и он очутился в городе…
Город был уютен, дома утопали в садах, люди выходили из них.
— Как на земле?
Не у кого было спросить, однако Гофман шёл уже, и молодая женщина, напомнившая ему смерть, поинтересовалась:
— Вы новый?
— Вероятно, — ответил Гофман, посчитав такой ответ наиболее возможным.
— Тогда вы можете построить дом, и заняться тем, к чему лежит душа.
— А как?
— Очень просто. Подумайте о доме, который бы вам хотелось…
И она растаяла, как Чеширский кот.
И Гофман, только подумав о пряничном домике с садом, наполненным фантастическими растениями, тотчас получил его: чёткий, конкретный, как в земном бытовании.
Домик оказался населённым гномами, и они приветствовали писателя: шустрые, носились туда-сюда…
— Тихо, – улыбнулся хозяин. – А старший у вас есть?
— Не-а, – ответил один в зелёном костюмчике. – Зачем нам? Разве ты не устал от иерархий на земле?
Пожалуй, подумал Гофман усаживаясь за стол (какой удобный!), и принимаясь за перо…
Оно ожило, оказалось в руке, и тут же возникшая бумага, стала покрываться образами, ранее не приходившими в голову.
Гофман погрузился.
Мыслящие цапли собеседовали с крабами, высокоразумными и доброжелательными, а живые лепестки огня рассказывали об устройстве дальних планет.
— Представляете, есть системы, где работают сразу три разноцветных солнца, и планеты движутся по эллипсоидам между ними. Жители тамошние испытывают особую жизненную полноту, и гармония, насыщающая их, столь золотиста.
Гофман захотел оказаться там, и – оказался…
Солнце зелёное переливалось, оранжевое играло, фиолетовое было неподвижно.
— Оно движется, движется, только в себе, – раздались радостные голоса.
Дети читали книги.
Буквы прорастали сквозь них, становясь необыкновенными партнёрами для игр.
Время ощутимо текло, можно было окунуться в поток, и оказаться в самом прекрасном своём воспоминании, чтобы пережить его ещё раз…
— Почему только раз? – заметил один ребёнок, оторвавшийся от книги. – Сколько хочешь, столько и переживай.
Отсюда, легко вернувшись в себе домой, усевшись за удобнейший стол, и наблюдая за игрой гномов, Гофман, проводивший девушку-смерть, подумал: Что ж, если жизнь нам так нравится, значит – смерть понравится тоже…
И продолжил жить… пребывая в смерти…
Гофман выходит из дома – или из тома: преображённый светом, Гофман становится своим же персонажем…
Лёгок ли путь?
Небесный писатель видит протяжённую улицу, населённую собственными персонажами, и каждый из них в чём-то дорог ему…
А это кто – совершенно неожиданный?
Внутри прозрачного колеса передвигаясь, с весёлой клоунской внешностью катит некто – прямо навстречу писателю…
Остановись, – улыбается ему Гофман.
Тут не надо произносить просьб: колесо останавливается, человек, пестро одетый, выходит.
— Кто ж ты такой?
И это уже спрашивает Гофман, приятно, когда возможности расширяются.
— Я твой гипотетический персонаж. Мог бы написать меня, но…не захотел. Или не успел.
— Но – кто ты?
— Я изобретатель такого – самоездящего колеса. Смотри: вполне складывается история: долгие годы в бедности сам разрабатывал чертёж, не сумел никого уговорить сделать, слишком утопическим казался проект, и…сделал сам. Вот катаюсь: мальчишки бегают за мной, а медные яблоки сыплются с небес…
Гофман поднял глаза, но там, высоко-высоко сияли запредельные цветы разных расцветок, и не было никаких чреватых яблок.
— Так я покачу? Ведь я выехал из твоего рассказа, и, пожалуй, мне в нём уютнее всего.
— Ага. Давай.
И покатилось колесо, переливаясь разноцветно.
А Гофман, воспарив, получил странное ощущение: будто может сейчас, используя то зрение, которое редко у кого есть на земле, соединиться с писателем, чтобы продиктовать ему историю изобретателя самоездящего колеса.
Он обратил взор вниз.
Он видел одного, склонившегося, почти распластанного за столом, другого – у плоской светящейся штуки…
Впрочем, Гофман знал уже, что это – монитор.
Второй сочинитель был боек…
Гофман закружился, и полетел вниз, вниз, и вот – он уже за спиной у сочинителя, бодро молотящего пальцами по клавиатуре.
Гофман легко проникал в мысли его, мог видеть и вылетающий текст по экрану, и текст был подходящий: об одиночке, который…
Гофман стал диктовать про этого: долго и упорно ладившего свою конструкцию – персонаж получался кругленьким, как клоун: вот он идёт в одну контору – и путь разумеется между домами, формы которых не привычны Гофману, заходит, поднявшись предварительно на лифте, в комнату, предлагает, убеждает…
Только что искры не летели из-под пальцев сочинителя.
Он прервался только для того, чтобы обернуться: будто почувствовал нечто иноприродное.
Гофман рассмеялся, но тот не мог слышать его, и погрузился в текст, вновь поворотившись к монитору.
Кругленький, всех потешающий клоун всё ходил и ходил: калейдоскопом мелькали сытые, самодовольные лица, и в них заранее читался отказ…
А вот уже изобретатель, работающий над колесом: вдохновенно, и тут уже совсем не похож на клоуна, но – на творца…
Он катится по улице, и колесо, движимое энергией мысли, сверкает огнями, и дети бегут за ним, мечтая о таком же…
По небу, по одной из дорог катилось колесо, Гофман видел его, а живой сочинитель – нет.
Почувствовав, что рассказ дописан, Гофман, окутав себя радостным, сиреневым облаком, стал подниматься; пролетая мимо изобретателя, кивнул ему:
— Вот рассказ и сочинён.
— Я знаю, – ответил тот, и покатил дальше.
Стоит ли возвращаться домой, или – предпринять очередное путешествие?
Области паров клубились, напоминая живые кусты, и вместе своеобразные жилища; они клубились, играя опаловой белизною и чем-то ещё – таким волшебным, что даже Гофман растерялся.
Можно просто созерцать: послышалось – доносилось из их недр, что открывались вдруг, и мелькали там золотые молнии.
Это мысли, понял Гофман, но – чьи?
И также понял, что здесь – необязательно должны быть чьими-то, ибо вполне могли существовать сами по себе.
Молнии были объёмны, иногда намечалось нечто вроде руки, прозрачной и очень сильной, и такая отправляла их в пространства низин…
Кого-то озарило…
Огромный зверь возлежал на поляне – расступившиеся облака паров показали его: он был зверь, и не зверь, и поляна, покрытая золотистой травой, фоном выдавала великолепный, из разноцветных растений лес; а зверь был…бывшей дворняжкой: размером со льва, очень красивого, и в глубоких его, добрых глазах светилась мысль, превосходящая человеческую.
Посмотрел на Гофмана.
Сообщил волнами света: Я должен сообщить о себе хозяину, безутешным оставшемуся на земле…
И действительно: Гофман увидел – человек, сидящий на диване в одинокой комнате, человек пожилой, донельзя одинокий, тупо глядящий перед собой, всё вспоминающий и вспоминающий свою дворняжку, и вот вдруг в мыслях – не во сне! – видит роскошное, высокомудрое существо, возлежащее на сияющей поляне, и радостно ему становится…на миг, или два.
Передал, понял Гофман, и спросил:
— Все животные становятся здесь такими?
— Не все, но верные и добрые – обязательно. И твой Мурр отражается здесь в нескольких ракурсах…
Гофман подумал, что не видал его, а надо бы…
Тень, лёгшая на облака, улыбнулась создателю.
— Я продолжаю свои записки, ты не возражаешь?
— Нет-нет, что ты. И как они?
— О, ничего сатирического – кого тут изображать огнями и лучами сатиры? Глубокомысленные весьма.
Свитки разворачивались, текли письменами, играли оттенками мысли.
Мысли били молниями в области паров, и происходившая реакция обнажала нечто неизведанное.
Спустившись, Гофман увидел: живые цифры и люди в белых одеяниях, указывающие им, как расположиться…
Ему стало интересно.
От лица каждого существа исходило мягкое свечение; Гофману пояснили, что производится счёт людских поступков.
— Всех? – заинтересовался он…
— Некоторые остаются без внимания и учёта: в случае, если главное делалось. Только подобная арифметика отлична от земной. Здесь не учитывается капитал, но – мысли, рождавшие формулы, стихи, музыку…
-Разве это поступки?
— Конечно, сущностно они превосходят всевозможные усилия, направленные на обретение богатства…
Жаль на земле так нельзя, подумал…
— Ничего, – тут же услышал ответ. – Равновесие всё равно достигнуто, а земное пребывание – ты же знаешь – длится секунду…
— Почему ж там, на земле, мы так расстраиваемся, отчаиваемся, впадаем в тоску?
— Потому, что находитесь в плену стольких иллюзий… Их уносит только та, молодая красавица, ты её знаешь.
И Гофман вспомнил смерть, как встречался с ней в своём бедном жилище, убедившись, что ничего страшного в ней нет.
Он вернулся в свой пряничный домик, чтобы записывать всё, пережитое за квант времени: столь же сияющий, сколь и длинный.
Птица Рух пролетала за окнами: её размеры превосходили всё виденное на земле, и слоны, размещавшиеся на её крыльях, сияли мудрою белизною…
Слоны волшебные?
Чуть замедлив движение, птица Рух поворотила огромную голову, и Гофман понял её приглашение, и из-за удобнейшего стола легко переместился на одно из крыльев…
Каждое перо было…
Однако слон, легко пружиня, подлетел вверх, и тут же приземлился, довольно задрав хобот.
Гофман был маленьким среди них, и – не особенно, ибо мог воспарять, зависать в многомерном пространстве…
— Ты задумывался, — спросил один из слонов, — сколько тут измерений?
Гофман не задумывался.
— А столько, – заметил другой, – сколько захочешь…
— То-то я смотрю, – молвил Гофман, – что время здесь будто не идёт…
— Да, да, на земле, как можно определить время? Как поток сменяющихся событий. А здесь оно – константа, постоянное…
Мир раскрывался внизу оживающими полосками огней.
Свет брызгал во все стороны.
Всюду шло движение: и плавная птица Рух, рассекая многомерность, и сама становясь ею, легко прекратилась в домик Гофмана, где он, сочинитель, сидел напротив своего любимого архивариуса, ставшего вдруг молодым.
— Я утратил привязанность к старости, – сообщил архивариус.
— Так легче? – Гофман не задумывался, молод ли он здесь сам.
— Пожалуй. Из фантазии, я, как видишь, переместился в заоблачность, и не жалею об этом.
— А твои архивы?
— О, с ними всё в порядке. Они остались в твоих книгах, в моём сознанье, в зеркалах вечности живут их отражения, и новые рукописи растут, постепенно зрея, набираясь сил…
Кофейник, возникший в воздухе, наполнил фарфоровые чашки.
— Если сохранилась память о прошлом, можно попить кофе, — сказал архивариус. – А вот спать здесь не нужно: достаточно посидеть в цветах, послушать их музыку…
В пространстве домика сконденсировался кот: вернее его улыбка.
— Не стоит переоценивать возможности кофе, – сообщил чеширец. – Он может уйти. Как время.
Кот пропал.
Кофе плавными ручейками вытекал в окошко…
— А и не за чем его и пить-то. – Воскликнул молодой архивариус, и Гофман, не успев подумать, как шла ему великолепная седина, услышал: Смотри-ка, там снимают вверхтормашковое кино.
Они полетели…
Струйки кофе, плавно играя в многомерность, превращались в шнуры, входившие в невесомую, плавающую аппаратуру, и огни, вспыхивающие тут и там, свидетельствовали об активности авторов.
Их было много: определишь ли кто режиссёр?
— А что снимаете? – спросил, удобно разместившись на клубе пара, напоминавшим кресло, архивариус.
— Кино о Гофмане, — но было неясно, кто ответил.
Камеры работали сами по себе.
Два студента, пересекавшие пространство, поднимавшееся плоскостями, были: один – у которого без конца укорачивались рукава, и соответственно удлинялись фалды, и другой: с волшебной палочкой…
Режиссёр проступил волнообразно из сгустков блещущей белизны.
— Не сам ли маэстро к нам пожаловал? – поинтересовался он…
Гофман поклонился.
Архивариус, поймав одну из струек кофе, и слепив из неё жука, поднимался выше…
Вверхтормашковое кино подразумевала игру с пространством: оно пружинило, выталкивая неугодных персонажей: и разлетались, разбрызгивая нечто подобное искрам: бурлеск, страшная бабка, медные яблоки, превращавшиеся в то, что не надо.
Оставалось только хорошее.
— Смотрите! – восклицал режиссёр, – оно никуда не уйдёт. Оно не сделается плохим: это точно. Маэстро, не хотите ли принять участие?
Гофман, парящий под ручку с хорошим, необыкновенно красив.
— Почему тебя так мало на земле? – спрашивает он.
— Ну, во-первых, не мало, а во-вторых… – оно вздыхает. – Увы, условия земли не позволяют мне распределиться для всех. Вечно остаётся масса неохваченных. Там же как – на земле-то: то власть алчного горшка, то ненасытного денежного мешка. Ты же помнишь…
Камера, перевернувшись вверх тормашками, снимала соответствующее вино.
Режиссёр, возникавший лицом из облака, возглашал:
— Ещё разочек. Пройдитесь…Ой, никак не привыкну… Попарите – взад-вперёд.
И Гофман парил, великолепно чувствуя себя в пределах красавицы-смерти.
Он парил, через какое-то время обнаружив, что забыл про вверхтормашковое кино, и хорошее постепенно растеклось, рассосалось; обернувшись, Гофман увидел, как становилось оно частями сияющий панорамы, внутри которой вспыхивали и переливались огнями высокие башни и ярусы садов величественного города…
Гофман помыслил отправиться туда, но встретился с грустной дамой: область живых цветов служила ей средством передвижения.
Она была молода, и вместе – словно опыт чувствовался за нею…
Гофман обратился к ней, поражённый грустью ею, он обратился просто:
— Что с вами?
Просто, как друг…
— Ах, – она подняла на него глаза, – вы знаете, я оставила на земле сына…
— Он молод?
— Нет, он совсем не молод, по земным меркам, но в душе он остаётся совершенным ребёнком. Мы никогда с ним не разлучались. Он писатель, и он так трудно пробивался в печать, и я помогала ему, а потом, хоть и прожила долго, вынуждена была оставить его…
— Вы разве не можете увидеть его?
— А вы умеете видеть, тех, кто остались там, внизу?
— Да, умею…
— А я…ещё, наверно, нет…
— Вы недавно тут?
— Пожалуй, да. Здесь не ощущается времени.
— Думайте о вашем сыне. А я попробую связаться с ним.
Он ощутил волны её мыслей: они были золотисты и нежны, хоть и перевиты лентами грусти, и, используя их, Гофман скользнул вниз, чтобы оказаться – незримым, конечно, – в комнате.
В небольшой комнате, где на кровати против старинного, массивного, в завитках украшений буфета сидел пожилой человек. в душе оставшийся ребёнком, и смотрел на фотографию матери – упорно, долго.
Гофман узнал её: она была такой же молодой, как в потустороннем мире.
И тогда он, видя заплаканное лицо человека, влился во взгляд мамы, и тот словно ожил, и сиятельная плазма потекло в душу сына.
— Мама, ты здесь? – Встрепенулся пожилой человек.
И пусть – Конечно, сынок! — он воспринял, как ответ собственного мозга, но ему всё равно стало легче…
Гофман вернулся.
Дама ждала его.
— Вы знаете, я почувствовала. Он смотрел на мою фотографию, да?
— Да, и я…
— Я поняла… Спасибо вам. Жалко, я сама этого не умею.
— Научитесь, – улыбнулся великий сказочник, и, глянув ещё раз вниз, увидел, что сын дамы, некогда писавший фантасмагорию про него, Гофмана, сидит уже за монитором, сочиняет…
Мониторы тоже напоминают плоскости пространства.
Можно ли их расспросить об этом?
Гофман входит в пространства, заполненное великолепным однообразием существ, напоминающих подсолнухи, и лица их – торжественные, но и простые – обращены ввысь.
Здесь все устремляются ввысь – слышит Гофман плавное дыхание одного из существ.
Гофман нежно втекает в их гущу, и лица некоторых обращаются к нему.
— Нам нравятся надписи, какие мы может запускать по нашим экранам…
Гофман читает: Путь сюда есть возвращение домой.
Потом: Здесь всё намного ярче…
Гофман входит в свой земной кабачок: цвет превалирует коричневый: столы, лесенка.
Гофман садится за стол, и хозяин кабачка, ничего не спрашивая, приносит кружку пива.
Гофман делает записи на листках, пьёт пиво, прерывается, чтобы спросить шнапса, и не знает, отчего пьянеет больше – от собственных фантазий, или алкогольных напитков.
Появляется надпись на одном из экранов:
Помнишь?
Конечно, кивает Гофман, погружаясь в глубину существ, что покачиваются тихо, издавая музыкальное, чудесное…
Мониторы тоже похожи на части многомерного пространства – такова последняя надпись, которую читает он на лице-экране.
Башня, возникшая перед Гофманом, тянулась ярусами этажей выше и выше: с определённых изливалось сияние, другие были более тусклыми…
— К вопросу о многомерности, – возгласила башня. – Предлагаю перемещение в наши пространства, чтобы мог удостовериться, как интересен сей вопрос.
Гофман, не противясь, поплыл за башней, обладавшей и твёрдостью, и пластичностью.
Вероятно… — начал думать Гофман.
— Да-да, покачнулась башня – именно это и есть вариант многомерности.
Город – так хотелось его назвать – жил особенной жизнью: перемещались башни, двигались, змеясь лентами, улицы, всё жило, пенилось, клубилось.
Но – одно входило в другое: улица, изгибаясь лентой Мёбиуса, который благосклонно наблюдал за ней, становилась частью башни, и размах пространства, увеличиваясь постоянно, прирастал новыми планами строений.
— Мир строений? – поинтересовался Гофман.
Улица замедлила движение, край её поднялся, и на нём обнаружилось лицо.
— Ну да, других существ тут нет.
— Существенных существ, – пискнул кто-то снизу.
— Кто ж это?
— Вероятно, гном, — ответило лицо улицы. – Они иногда проявляются тут. Но – в них нет необходимости. Просто любопытные.
— Как я?
— Вы – гость. Так вот: здесь мы изучаем многомерность: мы – строения, плоскости, улицы, живущие своим космосом, чтобы…поделиться им…
— А с кем?
— Со всеми желающими. С вами, например.
Улица, словно свернувшись, изобразила нечто похожее на восьмёрку бесконечности, и потекла себе, чтобы стать в отдаление башней, тяготеющей к новым мирам.
А Гофман пока отправился к себе.
Гофман сидит за столом, но не пишет.
Он вспоминает…часы: и тотчас, согласно мысли, на столе возникают: красивые, какие делали в Германии его времён, все в фарфоровых завитках украшений.
Они показывают два часа дня, но очевидно стоят.
Гофман смотрит в лицо циферблата.
— Странно, – произносит он вслух, – никто здесь, какие бы области ни были, не ощущает времени. Столь важное там, внизу, оно словно не существует…
Часы кашляют.
Гофман смотрит без удивления.
— Это мы не кашляем: откашливается. А как ты хотел? Тут столько временных потоков, что, соединяясь, они и дают всеобщую восхитительную лёгкость.
Нечто кружится за окнами.
Гофман смотрит: волнообразные дуги, потом более чёткие потоки, потом один из них, словно обретает лицо: как было с улицей, и – смотрит на Гофмана.
— Да, да, я один из временных потоков. Могу остановиться на мгновенье.
— А…тебе…вам…
Лицо легко улыбается:
— Любое обращение подойдёт.
— Тебе не сложно соединяться с другими?
— Нет, мне…запросто. Это тебе, когда жил там, внизу, было скучно двигаться из прошлого в будущее: всегда, всегда. А здесь видишь, как здорово: подумал о часах, и вот они.
Лицо исчезает, поток, убыстрившись, сливается с другими, и мерцает сплошное пространство света за окном.
Гофман смотрит на часы.
— Вы существуете? – интересуется он.
— Конечно. Но только пока ты о нас думаешь.
— Вы переместились из…
— Считай, что ниоткуда. На земле сейчас век, слишком удалённый от того, в каком ты жил, и такие, как мы, реальны только для коллекционеров.
— Но вы не ходите.
Часы издают звук, напоминающий зевок.
— Не-а. От ходьбы устаёшь.
Гофман подпирает голову, всё ещё смотря на часы.
Они красивы.
Они молчат.
— Значит, – вслух произносит Гофман, – всё, что случается здесь, словно происходит сразу во многих местах…
Часы тают в воздухе.
За окном появляется улыбка Чеширского кота.
Потом превращается просто в рот, головы нет.
— Разумеется, – говорит кот. – Ведь ты легко участвуешь теперь и в прошлом, и в будущем.
И рот пропадает.
А Гофман выходит в сад, полный дивными цветами.
______________________
© Балтин Александр Львович
[dmc cmp=DMFigure mediaId=»15042″ width= «90» align=»right»] Эрнст Теодор Вильгельм Гофман нем. – Ernst Theodor Wilhelm Hoffmann: 24.01.1776, Кёнигсберг – 25.06.1822, Королевство Пруссия) — немецкий писатель-романтик, сказочник, композитор, художник, юрист. Из преклонения перед Вольфгангом Амадеем Моцартом в 1805 г. сменил имя «Вильгельм» на «Амадей» (Amadeus). Среди множества его литературных произведений: Сборники новелл: «Фантазии в манере Калло», «Серапионовы братья»», Ночные этюды; повести-сказки: «Крошка Цахес по прозванию Циннобер», «Принцесса Брамбилла», «Щелкунчик и Мышиный король» и другие – повести, пьесы, романы.
Википедия