АПРЕЛЬСКАЯ СКАМЕЙКА

Мельком глянул из окна кухни: молодой, девятнадцатилетний, недавно впервые появилась компания…

Во дворе на детской площадке одиноко на скамейке сидел отец…

Недавно похоронивший мать, то есть бабушку, отношения с которой, мягко говоря оставляли желать лучшего, он сидел понуро, ссутулившись, и…то ли задремал…

Сын обожал отца: почти всегда, кроме того самого периода, как у него появилась компания.

Сын обожал отца, но боли его не чувствовал тогдашней: был молод, девятнадцать лет, не предполагал, что через несколько месяцев папы, с которым столько говорили, гуляли, так философствовали, какой значил так много – не будет…

*

Пожилой сын, спустя 35 лет сидит на скамеечке – на другой, не там.

На той, где, бывало, сиживали с мамой, с которой прожили вместе всю жизнь: со старенькой мамой отдыхали, когда ходили гулять.

Он, пожилой сын, седобородый, в очках…

Он – крошечный ребёнок, оказавшийся одиноким на лютом онтологическом ветру жизни…

Он плачет: вернее слёзы сами текут.

Он видит спортивную площадку, где мальчишки гоняют в футбол, наливающиеся почки апрельских кустов, двух дам, выгуливающих маленьких, пушистых собачек.

Он слышит своё сердце, которое будто разорвано.

Он потерял маму, потеряв с ней вселенную, и он, сквозь слёзы, путаясь в воспоминаниях, словно заново видит отца, сидевшего на скамеечке во дворе.

Он понимает теперь, как разрывалась душа папы.

Он понимает, чувствуя, что повторит его судьбу – не переживёт мать – поскольку без неё: нету сил, нет, нету…

 И апрель вершит свои расцветные труды.

СЛЁЗЫ ТЯЖЕЛО ДУШИЛИ ОПЯТЬ

Находил себя на полу, в позе эмбриона, корчившимся от боли и воя: звал мать, маму, мамочку: он – вроде бы взрослый, седобородый, поживший, в сущности – остался ребёнком на онтологическом лютом ветру…

Он выл.

Он рыдал в её халат: слёзы вызывало всё: очки, что не решался спрятать, так и не убранный мобильный мамы…

 Держался, всё делал, хотя слёзы текли постоянно: вот скамейка, где сидели, когда ходили гулять, вот…

 Вся жизнь, пропитанная ею, свелась к воспоминаниям, и, совершенно не готовый к горю, как-то разговаривал с восьмилетним сыном, всё вспоминая, как называла его, нежно, так никто не называл, а с женою…

Ну что с женою…

Когда никого не было дома предательская тишина наваливалась особенно абсолютно: плотная, давящая, ведь мама была всегда, как же так…

 Он проводил сына на каратэ; он вернулся, открыл дверь, и…вздрогнул…

Старенькая мама – такая же, как была, в любимом его халате, возилась на кухне, и…от неё исходило сияние…

Ма, так не бывает! – прошептал он…

Он видел её, и – не видел…

Мама улыбалась.

Я буду приходить к тебе, сынок. Пока никто не видит. Это станет нашей тайной, как была у нас с тобой собственная вселенная

Он ликовал.

Мама возилась, готовя ужин любимому малышу-внуку.

Он сам готовил, разговаривая с мамой.

Так он прожил около месяца, потом – всё выплеснулось наружу: он говорил с мамой совершенно естественно, когда вернулась домой жена.

Он не понял, как оказался в клинике.

Слёзы тяжело душили опять.

НЕ ПЛАКАЛ В ТОТ ДЕНЬ, ОЩУЩАЯ ЛЁГКОСТЬ

Смерть Джека – собаки – разорвала сознания, кровавые сгустки боли метались исступлённо…

Джек – дворняга, подобранная на улице, очень пушистый, йодисто-бурого окраса, с белыми чулочками и белым пятном на груди, нравом обладал добродушнейшим, и насколько помогал жить – сложно было переоценить…

Хоронили с мамой в лесопарке, завернули в простыню, уложили в коробку, и пламенел византийскими осенними красками пышный лесопарк, пока хозяин рыл ямку топором: лопатки дома не нашлось.

Потом пил…

…на какой-то день, сидя в кресле и будучи трезвым, вдруг увидел: и какое зрение было использовано – не мог истолковать: роскошная поляна, а фоном лес, и цвета… невозможно описать, ибо такие не участвуют в реальности; и на поляне лежит большой, как лев, Джек (в жизни был маленьким), и глаза его огромны и мудры.

От него исходили тёплые золотистые волны, и на них было передано – не словами, а как-то иначе, но чётко-чётко: «Не переживай за меня, я теперь тут живу».

Вспомнилось.

А вспомнилось так: три месяца после смерти мамы ходил раздавленный, с разорванной душою, заходясь слезами ото всего, не в силах жить; и ровно через три месяца увидел – сначала во сне: снежно-белое реянье, великолепное, превышающее все возможности белого земного, и из него конденсируется мама – молодая, сияющая, улыбающаяся (а умерла на 85 году)…

Встал ото сна – и продолжилось дивное ощущение присутствия мамы – над ним, в нём…

Он настраивался, собираясь предельно, он пытался уловить вибрации, и хотел услышать какую-то информацию, но ощущение белизны и мамы внутри неё – не уходило, а информации не было.

Не плакал в тот день, ощущая лёгкость.

СИЛЬНАЯ БОЛЬ

Дружили четыре семьи: я из одной; я помню все эти встречи – с роскошным пением, с Мартемьяновым в качестве тамады, со сложными разговорами и обилием пития; я помню, как собирались у нас, как бывали у других; и особенно памятными были походы к Левиным, где дядя Володя, не стяжавший успеха, хоть и печатавшийся сочинитель, показывал старые книги, которые собирал, и стеллажи уходили под высокие потолки старой квартиры.

Мой отец умер первым: совсем молодым, в 52 года, в том советском мире, что казался незыблемым.

35 прошедших лет, где они? Наполненные, казалось бы, стольким, стянутые к собственному ощущению смерти – ныне, когда в этом году похоронил маму и ощущаю себя так, будто из меня выдрали половину сути.

Написал по интернету Антону Левину, спрашивая про его родителей, и ответил он через месяц, что похоронил своих два года назад, сначала папу, а через неделю маму.

Ты жила тогда, ма, был из последних наших счастливых годов вместе.

А вчера, ма, приходил Серёга Егошин: жизнестойкий, притащил две сумки закусок, не считая водки…

Он тебя любил, а ты его – помнишь, ма?

Где же ты, где?

Никогда не думал, что войдёт он в нашу квартиру, видимся редко, когда тебя не будет.

Я вообще думал, мама, что ты будешь всегда – такой дурак.

И всё во мне теперь болит так сильно, что не верится, что пройдёт когда-то…

МАРТОВСКИЙ СНЕГ

Папа, почему снег идёт, а? Ведь весна

Он пушит и пушист, он вьётся колечками, заворачивается в таинственные колбочки, играет кипенно-синевато…

 Он есть – в конце марта, после череды по-весеннему тёплых дней.

Сынок, ещё не совсем весна, март в Москве – зимний месяц…

– Но ведь было же – тепло.

Зато смотри, как красиво: всё беленькое, как будто зайчики всюду бегают

Позёмка метёт, закручивается, белые нежные созвездья мелькают меж голых тополиных ветвей, будто норовя украсить их невиданными цветами: но не задерживаются, нет, падают в бездну…

 Всё падает в неё.

 Пожилой отец ведёт мальчишку из школы: тут рядом, но второй класс и неумолимость правил определяют реальность.

Они минуют асфальтовый большак, отстраняясь от проезжающей машины, и мальчишка что-то спрашивает про неё.

Потом – переключается:

– Хочется, чтобы лето уже было, па…

– Уже скоро, сынок. Совсем скоро.

А в квартире – не ждёт мама, она же – бабушка.

Всю жизнь отца, все его 54 года, ждала, а теперь – будто пустота повисла.

Отец может заплакать в любой момент, непроизвольно, но мальчишка не плакал вовсе, хотя понятно, не хватает бабушки, столько с нею было связано всего.

Столько.

Всё же снег красивый, да, па?

– Да, малыш, отвечает пожилой человек, давя бесконечные слёзы по маме…

НЕБЕСНЫЕ ОКНА И КАПСУЛА ГОРЯ

На скамеечке у подъезда сидит, отдыхая, разговаривает с соседкой Галиной, на четыре года моложе, сейчас, я подойду поближе, я увижу маму, сейчас, сейчас…

Всё не привыкнуть, что не увидишь никогда: разве во снах, или – овладев китайским вариантом медитации, позволяющим общаться с отшедшими.

Мёртвыми?

Мёртвая – слишком не вяжется с такою живой мамой, по которой продолжаешь выть, если ни жены, ни сына нет дома; выть в её комнате, звать, просить дать хоть какой-то знак: сколько людей мечтало об этом.

Слабый стук.

Упала фотография на буфете.

Едва уловимый скрип половицы…

Мама, ты тут?

 Ты слышишь меня?

…боль становится шаровидной, отливает свинцовыми, наглыми боками, заполняет всё пространство тебя, – так, что остаётся только светящийся венчик безумия…

Приснилась только один раз: ехали в электричке куда-то, она молода, а я ребёнок, и держит меня за руку, боясь отпустить…

 Мама, мне кажется, ты не дожила, твой уход порвал в клочья наше маленькое счастьице…

Маленькое?

У нас был огромный космос и ещё внучок вмещался в него, и мы были счастливы, счастливы, только я не понимал, я думал, ты бессмертна, как все сыновья, слишком привязанные к матерям…

…скамейка у подъезда пуста.

Пусты и другие, на которых мы сидели, отдыхая, когда гуляли; а теперь…сижу один, смотри на жёсткие, голые, рвущие пространство кусты; сижу, ни о чём не мечтая, плачу непроизвольно, зову, зову…

 Как ощутить, что человечество – единое целое, один организм, что все связаны со всеми, и мир оплетён миллиардами бессчётных нитей?

Весна, мама, первое апреля, а тебя нет; видишь ли ты что-то из небесных окон, которые не закрываются никогда?

 А я закрыт в капсуле горя, которую не разбить.

УЛИЦА ЖИВЁТ СВОЕЙ ЖИЗНЬЮ

Перекидывает девочку свою, вынося с игровой площадки, игрушечно рыча: не слишком молод, и, так неся малышку на плече, проходя мимо скамейки, говорит сидящей на ней женщине:

Мама, пойдём

У него жива мать: шаром лопается в сознанье пожилого человека, сидящего на соседней скамейке.

У него жива…

Отец играет с девочкой, перекручивая её в мартовском воздухе, уже пронизанным апрелем, и пожилой понимает, что мамой названа жена: относительно молодая женщина, встающая, собирающая сумки…

 Голые кусты жёстко режут солнечный воздух.

…на этой скамейке сидели со старенькой мамой: но державшейся, ходившей в магазины, готовящей обеды; сидели, когда выходили погулять, и было это пару месяцев назад…

Если б знать…

Пожилой человек чувствует, как в душе его сжимается ребёнок: крошечный ребёнок, оказавшийся на сквозном, лютом, онтологическом ветру жизни…

Семья ушла.

Он тоже встаёт, пересекает большой двор огромного красного дома, переходит улицу, и вновь видит бабульку, рекламирующие товары магазина.

– Заходите к нам! Ждём вас! Лучшее постельное бельё! Заходите к нам…

Представилось: устав от этой вынужденной, ради жизни фанаберии, вдруг орёт: да пошли вы все!

Трамвай новой формы прокатывается мимо, улица живёт своей жизнью.

А пожилой человек уже не может: мамы нет, и он продолжает, мучительно продолжает бессмысленные монологи с нею…

БЕЗНАДЁЖНОСТЬ ФОТОГРАФИИ

Очень старая фотография, пожелтела: три девчонки на ней: и бабушка на заднем плане, а девчонки сняты на дереве…

Одна – мама, вторая тётя, а третья?

Мама говорила, вероятно…

Теперь тяжело дышать, и всё вызывает слёзы…

 Вертишь фотографию зачем-то, будто она может дать нечто большее, кроме изображения: вертишь праздно, как праздно вращаются в памяти, этом жутком отсеке сознания, воспоминания.

Всюду мама, она всегда была рядом, все твои 54 года; знала ли эта девчонка с косичками, что жизнь посвятит сыну, будет вести его по жизни, уйдёт, так, как ушла, в 84 года, оставив его, печатающегося сочинителя, а по сути маленького ребёнка в бездне онтологического, от которого не спастись, одиночества…

Ставишь фотографию на старинный буфет, стоишь возле него, глядишь.

Он весь в завитках украшений, переехал с вами из коммуналки, где жили когда-то, и был этот переезд в 1977 году.

Бабушка умерла давно, ей было 83, и мама, ушедшая только что, по летАм пережила её на год…

 И – мучительность ощущения: не дожила, были же ещё силы, сильно обременяет и без того измученное сознание.

Бесполезно обращаться, бессмысленны внутренние монологи, и слёзы, на какие нет укорота.

 Тётя умерла относительно молодой, в 58, не смогла жить без дяди, скончавшегося за год до неё; они вырастили двух детей, твоих двоюродных братьев, и сумма сумм отношений всё плотнее сводится к смерти.
И глядишь на фотографию, вспоминаешь летние каникулы, что частично проводил на даче у тёти и дяди под Калугой, вспоминаешь, вспоминаешь…

 Девчонки не знают будущего.

Понравится ли им оно?

А твоё?

Есть ли?

Казалось, с мамой был связан важнейшими частями души, теперь их нет, и мысли о посмертном существовании, о любви к Богу столь расплывчаты, что праздно искать у них помощи.

 

ГДЕ ЭТО ВСЁ?

Он гонялся за голубями: маленький такой, забавный сосредоточенный, переопрокинулся через низкую оградку, разбил губу, хныкал…

Дня не проходило, чтобы кто-нибудь на улице, остановившись, не всплеснул руками, восклицая: Ангел, ну чистый ангел…

 А когда ещё возил его на коляске – в летнее время, малыш сдёргивал чепчик и радостно махал им миру, приветствуя…

Где это всё?

Во мне?

Он не может помнить…

А я превращаюсь в руину…

Но один раз, когда мальчишке было пять, сказал так серьёзно: так быстро всё пролетело, пап, я и не заметил…

Ведь много же всего было: качели, карусели, бесконечные, пёстрые, детские площадки, кубики, самокаты, как слетал с горы, а я мчался за ним, опасаясь, успеет ли повернуть, не расшибётся ли; первый детский сад, второй, уже более осмысленный, и я, пожилой отец, помнил всех его мальчишек и девчонок…

 Много же всего.

Где оно?

Вот сидим на скамейке в пустой, осенне-византийско-роскошной аллее, и он, такой маленький, тесно прижался ко мне, и я ощущаю – каким-то потусторонним огнём себя, перетекание живой субстанции жизни – от отца к сыну.

Всегда рядом была бабушка, моя мама, теперь её нет, только что ещё была, и…нет.

Нет!

Страшное слово тяжёлым ядром бытия разносит бедный мозг: осиротелого сына, пожилого человека, позднего отца…

Конечно – возраст, болезни, но всё равно – такая боль, и воспоминания столь мучительны, и все – даже такие прекрасные, как о росте малыша, – оттенены грустью, когда не скорбью… теперь.

ЧЕРНИЧНАЯ ПОЛЯНА

Резковатая, простая, но довольно приятная уборщица, исправно драившая подъезд, спросила, когда вышел из лифта:

Похоронили?

Это она о маме.

Никак не мог соотнести пожилой сын подобное с ней, родной, роднее родного…

Да, – ответил, вернувшись в реальность. – В Калуге со своими, мама там у неё, сестра, брат…

– Царствие небесное. Хорошая женщина была. Что же случилось?

Стал рассказывать.

Мама общалась со многими – в том числе с этой Раисой, а он, сын, угрюмый, вечно погружённый в себя, обычно только здоровался – с соседями, с уборщицей…

 Он рассказывал, давя слёзы, зная – зарыдает, потом не остановится.

Он давил слёзы…

Он и я, – бликуют, словно распадаются в сознание на тысячи отражений в неизвестных зеркалах.

Я хоронил отца в 19 лет, ему было пятьдесят два, и мне он представлялся пожившим…

 Теперь, после пятидесяти четырёх лет с матерью бок о бок, я понимаю, насколько отец ушёл в расцвете сил: сразу, от сердца, пережив свою маму, с которой, бабушкой моей, отношения были хуже некуда, на полтора года.

 Я обожал отца: он был вселенной; все интеллекутальные мои интересы, а их было много, шли от него, зажигаясь своеобразными линиями.

 Последний год его жизни мы несколько отдалились: впервые в жизни у меня появилась компания, и участие в ней стало наиважнейшим делом.

 Тогда…

Мама была в санатории, и я остался один на один с вестью о смерти отца.

Делал всё сам: получал справки, вызывал похоронного агента – пока мама не вернулась.

Кажется, я довольно легко пережил его смерть: был очень молод, даже юн, жизнь, мнилось, сулит нечто…интересное.

Компания опять же…

Дальше долго жили с мамой, долго, словно врастая друг в другу.

Он – то есть я: бликуют и множатся отраженья в мистических зеркалах – поздно женился, а сынишка появился и совсем поздно: и мне, и жене было по сорок пять.

Вот он лучистый, весёлый, умненький второклассник, теперь много времени проводящий в бабушкиной комнате.

Она сказала ему года два…что ли?..назад: Вот когда меня не будет, эта комната станет твоей.

Он переживает в себе.

А я…

Я цепляюсь за воздух, захлёбываясь молитвами, во многом виня себя, и стараясь, стараясь, на пределе сил, привлекая раньше помогавший золотистый огонь, наладить связь с покинувшей меня матерью…

 (Если ласково – стану захлёбываться ещё больше).

…а – вспоминается: черничная поляна в матёром калужском лесу, и все живы – все-все: дядя, будущий крёстный, тётя, бабушка ждёт на даче, отец – в Москве; и я (вернее он – совсем ребёнок, не вспомнить сколько лет), выбирая из-под листов матово-чёрные ягодки, вдруг ощущает, как он любит маму…

Как… Не жить без неё…

ПОТУСТОРОННЯЯ ДАЧА

Первым на дачу пришёл отец: мерцающую непонятно-серебристым, или синеватым ореолом, сквозную, воздушную: на дачу, находившуюся под Калугой, которую он никогда не любил: ни город, почитая его вариантом тинистого мещанского болота, ни многочисленных калужских родственников, каких так любил сын – столь обожавший отца.

Что он там делал – отец? Один?

Но затем появилась бабушка, намного обошедшая его по возрасту, проявилась, и – вероятно стала накрывать стол на веранде, за каким сиживали столько раз…

 Потом возник дядя-крёстный, дачу эту и строивший, и хоть всё ему было здесь привычно-знакомо, но синевато-серебряные воздушные мерцание – должны были удивить его, как и растения, отличавшиеся задумчивой прозрачностью.

Тётушка скоро за ним перебралась: веранда расширялась, свет загорался янтарный, и всевозможные цветовые отливы сильно разнообразили воздушный, текучий пейзаж.

Потом – другая тётушка, неоднократно здесь гостившая: её прибытие было так логично, учитывая возраст, а приём – радушен, поскольку все ей были рады…

Тик-так неумолимо: а как слышится там; как влияет разница пространственных и временных измерений на возможности часов?

Двоюродная сестра, бывшая в земном расцвете, воспоследовала за своей мамой…

Они все сидят на веранде, и я – пожилой сын отца, появившегося первым, еду в другой город: закрыв глаза, и никуда не перемещаясь, но сосредоточиваясь предельно.

Они сидят на веранде – и дымчатые мерцание, красиво и кольцеобразно, окружают их.

Я должен приехать, прийти, улыбнуться, спросить: Не ждали?

Но теперь с ними мама: умершая только что, оставившая меня… как моллюска, которого выдрали из раковины и бросили на берег; и мама, всегда такая добрая, но и хозяйственно-деловитая, разливает чай, пододвигает пиалочки, чем-то наполненные…

Но…чем же их там наполнять?

Вареньем из запредельных слив и клубники?

Вариантами духовного млека?

И я представляю всех их: вместе, смеющихся даже, может; и понимаю, понимаю, понимаю, весь насквозь прошиваемый стальными шипами боли, что мне туда нельзя.

Пока…

ПОЗЁМКА ЗВЕНЕЛА…

Звоны позёмки, весело змеящейся по белой-белой земле; где-то громыхающая на ветру полуоторванная вывеска; и путь – из провала одного старого калужского двора, в другой…

 Тётушка не ждала двоюродных братьев, но было… одно из первых чисел Нового года, какое – не вспомнить уже…

 Красные двухэтажные дома какого-то старого советского периода, и в одном из них, на втором этаже, а лестница кривовата, в маленькой и уютной квартире живёт тётушка.

И жёсткая графика запорошённых белым яблонь перед домами красива, как своеобразная художественная галерея природы.

Тётушка обрадовалась, собирала на стол на светлой кухне, и от неё самой, казалось, исходил свет; а оконное стекло блестело чёрной белизною

 О чём говорили?

Московский младший брат, редко бывающий в Калуге, старший калужский, замечательная тётушка-интеллектуалка, уже тогда в серьёзном возрасте, а читающая постоянно, и память, чьи механизмы работают чётко, не подводит совсем.

 Чем закусывали?

Почему-то видятся: селёдка под шубой, оливье, разные соленья-нарезки: ведь второе января.

Или третье…

скажи: настоящее – и уже окажешься в будущем, сильно отдающим этим самым настоящем; через ленту моментов сего настоящего оказываешься в там, где будешь жить без многих близких людей

– А я помню: вхожу, Саша встречает, и говорит, ошарашив с порога: Папа умер! И я от неожиданности спрашиваю: Как? И он отвечает: Совсем!

 Саша смеётся даже: со смерти папы, случившейся ещё в Советском Союзе, прошло столько лет, и воспоминание сейчас, когда ликуют алкоголь и праздник, не кажется смертельным.

Тётушка была тогда в командировке в Москве, а мама в доме отдыха в Прибалтике, ещё советской, и Саша остался один на один со страшной вестью – пришедшей из больницы —  о смерти отца…

О чём же говорили тогда, за новогодним столом?

…о разных разностях, детали стираются, остаётся ощущение счастья: когда-то большого, все живы были, все-все…

 И позёмка также весело и бодро змеилась, когда возвращались: старший брат провожал меня, младшего, Сашу, к жене, в Калуге останавливались у тёщи…

Тётушки нет два года: она прожила долгую, сиянием правды, работы и доброты наполненную жизнь…

И нету мамы, больше нет, всегда была, всегда; когда приезжала в Калугу, бывало останавливалась у тётушки; больше не поедет туда, там упокоенная на старом Пятницком кладбище, не остановится у тёти, лежащей там же…

А я, Саша, остался здесь: будто пространство разорвалось: я здесь, а мама там, где не представить, и каналы связи не работают; я остался здесь – замерзать маленьким ребёнком на лютом онтологическом ветру…

______________________

© Балтин Александр Львович