Смерть шла, не разбирая дороги. Каким-то звериным чутьем она понимала, что Валтасаров пир продлится недолго, а потому добиралась до самых незаметных полузасыпанных окопов, жадно выхватывая добычу.
Где-то впереди в какой-то полусотне километров поднималось зарево пожарищ над древней Прагой. Где-то позади, уставшие, небритые, с желтыми лицами и глубокой чернотой под глазами, обожженные победители писали мелом на стене рейхстага – «Дошли». Там же, в окрестностях Потсдама, уже высвистывали свои соловьиные трели небольшие серые птички, возвещая всему миру, что жизнь продолжается. А смерть все так же упрямо бродила среди чехословацких холмов и перелесков и костлявыми руками подталкивала поближе друг другу большие и маленькие отряды людей, вооруженных пушками и минометами, танками и самоходными установками, шмайсерами и ППШ, всем тем, что так и называется – орудиями смерти.
Она видела ужас в глазах тех, кому не хочется умирать в эти последние дни и часы войны. Они замирали на полуслове, умоляя обратить самое пристальное внимание на своих сослуживцев, застывших от предчувствия опасности, мол, почему именно меня? Вон, какой у тебя выбор. И оседая на дно окопа или, бессильно опустив голову на артиллерийский лафет, или инстинктивно пытаясь подтянуть ноги груди, словно это могло помешать детонации снарядов в развороченной башне танка, так и не успевали разгадать горькую необходимость такого выбора.
Они всегда смотрели поверх ее головы. Их стекленеющий взгляд устремлялся в таежные сибирские села, в поселки, затерявшиеся среди барханов астраханской степи, на опушке корабельных сосен где-нибудь в Карелии, в красивеньких домиках в горной Баварии или угольной Силезии. Они молили о пощаде, показывая, как сзади в них вцепились почти восковые детские ручонки, которые тщетно пытаются вырвать отца из хватких костлявых объятий. А кто-то совсем уж молодой чмокал губами, как новорожденный теленок, тщетно пытаясь добраться до губ синеокой, черноглазой или сероглазой девушки, как будто этот первый в жизни поцелуй, мог запечатать смертельную рану, сохранить слабеющий пульс, дать хотя бы микроскопическую надежду на спасение.
…Наш стрелковый взвод, наскоро окопавшись глубокой ночью, расположился возле небольшого перелеска. Впереди, километра на два, тянется открытое поле, поросшее каким-то кустарником и наверняка испещренное неглубокими овражками. Время от времени, словно кулики на болоте, свистят немецкие мины, но фрицы, скорее всего, стреляют наобум Лазаря, для острастки совести, они не уверены, что мы уже вышли на этот рубеж. Смертельные «подарки» пролетают у нас над головами и шлепаются в лесу, с корнем выворачивая вековые деревья. Но нам они никакого вреда не приносят.
– А что, Володька, – окликает меня старшина Пахомыч, прикрывая левой ладонью огонек от самокрутки и окутываясь сиреневым дымом чуть слежавшейся махры, – вот закончится война, ты опять в свою Москву двинешь?
У меня слипаются глаза от постоянного недосыпа, а язык кажется каким-то распухшим, словно его усеяла своими жалами целая стая ос. Комфортнее всего, конечно, промолчать. Но Пахомыч та еще пиявка, если уж вцепился в собеседника, так ни за что не отстанет, пока не расшевелит. К тому же у него дальняя и благородная цель – засни я сейчас, на рассвете, а вдруг фрицы ломанутся. И что я тогда, сонная тетеря, с ними делать буду? Ухлопают, как муху.
Круглое башкирское лицо Пахомыча похоже на калейдоскоп, по нему то и дело гуляют какие-то блики. Вначале от дыма оно кажется синеватым, потом, когда на этот плоский блин заскакивает первый оранжевый солнечный лучик, при слиянии с синим махорочным цветом, складывается удивительный изумруд. Так что мне вдруг сдается, что это и не Пахомыч, а гигантский малахит из сказов Павла Бажова. Но дым рассеивается, пепел оседает на рыжеватых усах, и вот уже на щеках густой золотистый пух солнечных зайчиков. Чудеса, да и только.
Я сглатываю шершавый комок запекшейся слюны и еле-еле разлепляю губы:
– В Москву, в Москву!
– Да сдалась она тебе сто лет эта столица. Посмотри на себя, отощал, ребра так и прут, скулы обтянуты тонкой-тонкой кожей. Как эту ерунду древние называли? А, вспомнил, пергаментом. Да тебя там вместо скелета можно выставлять в кабинете биологии. Хочешь, чтобы от тебя девки шарахались врассыпную? Нет, парень, так не пойдет. Давай после войны ко мне, в Буздяковский район. У нас, знаешь, как красиво. Река Чермасан. Березки, осинки, дубы. А сколько лип – ты такого количества в Москве никогда не увидишь. Ляжем мы с тобой в разнотравье, приволье, сердце аж из груди выскакивает. А над головой пчелки так и гудят в липовом цвете, нектар добывают.
А вечером, когда чуть спадет духота, сядем мы с тобой во дворе, за столом. Чай с медом дунем. Рядом за спиной у тебя томится своей высокой грудью моя племяшка, кровь с молоком. Купава, вылитая Купава. Косу чтобы расплести полдня понадобится. И так она призывно вздыхает, что у тебя блюдце с медом на траву вываливается…
– Пахомыч, ты садист. У меня от твоей племяшки аж слюнки потекли, – мои губы непроизвольно складываются в улыбку. – А вдруг я приеду, а она уже того. Замужем!
– Нет, Володька, она как верная Пенелопа тебя ждет. Я буквально на днях письмо получил. А до этого сообщил ей с каким героическим парнем рядышком воюю. Она и отписала, мол, приезжайте, дядя, с этим парнем, по гроб жизни его любить буду.
С Пахомычем всегда так, не поймешь, где он правду говорит, а где шуткует. За словом в карман не лезет. Да и то сказать, из всего села он самый ученый, на зоотехника выучился, первый мужик на все полста домов. У кого лошадь захромала, у кого у коровы мастит или кролики непонятно отчего дохнуть начали, все к Пахомычу. А уж он животину за версту чует, ласково с ней заговаривает, утешает, как малое дитя. Глядишь, и спало воспаление на вымени, кролики снова резвятся, уж такой он человек, всем на помощь готов прийти.
Пока мы со старшиной мечтаем о башкирских лугах, командир взвода Гришка Ковалев, новоиспеченный «летёха», краткосрочный курс пехотно-пулеметного училища, яростно накручивает ручку полевого телефона.
– Гроза, Гроза, я Буря, – ответьте.
Судя по всему, на том конце провода тишина. Время от времени Гришка отчаянно дует в трубку, словно проверяя, есть ли напряжение на линии.
Мы с Гришкой земляки, воюем уже второй год. И это меня, а не его, прочили в училище, но я был тяжело ранен, а потому в Среднюю Азию направили Ковалева. Но в родной взвод мы вернулись одновременно: я из госпиталя, он – в новенькой офицерской форме. Первое время я никак не мог перестроиться, с языка так и срывалось: Гришка, Гришка. Так что лейтенанту пришлось не одну лекцию прочитать о подрыве командирского авторитета.
А в остальном ничего не изменилось. Мы по-прежнему рубаем солдатские щи да кашу из одного котелка, стараемся поднять настроение друг другу заначеным сухариком, вспоминаем Арбат и Варварку, по которым нам так и не довелось побродить до войны, потому что не были знакомы.
Гришка отчаянно ругается, высовывается из наскоро сооруженного блиндажа, находит взглядом меня, улыбается, но тут же делает строгое лицо.
– Володька, поди-ка сюда.
В другое время я бы просто огрызнулся: чего тебе надобно, старче? Но три дня назад наш стрелковый взвод пополнился дюжиной молодых деревенских парней, неотесанных, словно стволы деревьев после бурелома. Как же не хочется их терять в эти последние дни войны, ведь многие из них до сих пор еще ходят под кустом мамиными пирожками.
У этих ребятишек вечно расширенные зрачки, они смешно втягивают остриженные затылки в худенькие плечи во время каждого свиста мины, не понимая, что эта не наша полетела, свою мину никогда не услышишь.
Я бодро отвечаю Гришке «Есть» и нехотя бреду к нему.
– Володька, будь другом, кажется, телефонную линию повредило. Давай быстренько по линии пробегись, устрани разрыв, а то тут полный швах. Ситуация паршивая: обстановка меняется каждую минуту. Где мы, где фрицы, где власовцы? Кто его разберет? Поэтому, сдай Пахомычу обе медали и орден, и вперед, на линию…
– Что ты рыжего нашел? – яростно шепчу я, чтобы никто из молокососов не дай Бог не услышал. – Тут все на версту простреливается, и двух шагов сделать не успею…
– Да, тут не прошагаешь, надо по-пластунски. А кого прикажешь послать? Как от сердца отрываю. Не как командир прошу, как брат…
– Чихать я хотел на такого брата, который в пекло без соли отправляет…
Но и он, и я прекрасно понимаем, что другого варианта у нас просто нет. Сейчас взвод, по сути, как слепые котята. Без связи можно оценивать обстановку только на нашем небольшом участке, а что делается даже в трех-пяти километрах от нас, никто не знает. И эта неизвестность страшнее всего…
– Ты фартовый! Справишься, – улыбается мне широколицый Пахомыч, принимая у меня «Отвагу», «За боевые заслуги» и орден Славы III степени. Вон, смотри ориентиры – пенек посередине поляны, далее – три-четыре пышных кустарника, как специально для тебя выросли, а рядом с ними ложбинка чуть приметная. Доползешь, обязательно минутку-другую осмотрись. Там, в глубинке, должна быть, просека в лесу, трава видишь, чуть примятая, значит человек тропинку проложил.
Ну, давай, парень, обниму я тебя напоследок, и в путь…
Я отползаю метров на триста, в последний раз оглядываюсь на его лицо и вдруг холодею. Мне показалось, что над Пахомычем какая-то тень мелькнула, чуть заметная. Птица? Ну откуда ей взяться на открытом пространстве? Зверь? Он тем более пугливый, на несколько сотен метров не подойдет. С той стороны явно потянуло холодком. Сквозняк, не сквозняк, ветерок не ветерок. Но над моей головой ничего не шевелится. Странно все это.
Но задумываться о том, что это может быть, у меня нет времени. Я вжимаюсь в перепаханную кротами темно-серую землю, кое-где поросшую первой весенней травой. Крепко отталкиваюсь от нее поочередно то одной, то другой ногой и червяком извиваюсь вперед, к пеньку, первому своему ориентиру. Пахомыч не зря его показал, саперы проложили кабель чуть левее этого пня, если что и случилось, обрыв от мины или срез немецкой разведывательной группой, то, скорее всего, именно возле пня – фрицы тоже передвигаются не с завязанными глазами, тоже определили пенек ориентиром.
До него остается ползти метров пятьдесят, когда до меня доносится еле уловимый шорох. На секунду замираю, оцениваю ситуацию. Я нахожусь относительно пня с подветренной стороны, это мое преимущество. Но кто там впереди?
Я ускоряю движение и вскоре вижу, что в траве замер человек. Судя по обмундированию – фриц. Понять по голосу, кто это – невозможно. Он насвистывает тихонечко, как суслик в степи, какую-то непонятную мне мелодию.
Мне приходится изменить свой маршрут, я хочу зайти к нему со спины, и это мне удается. На ходу прикидываю, как лучше действовать, штык ножом или просто пристрелить из пистолета, который специально дал мне Гришка перед этой вылазкой.
Конечно, пистолет надежнее, но не хочется поднимать шум, вдруг где-то рядом еще группа гитлеровских связистов. В общем, я решаю действовать ножом.
Неслышно подтягиваю свое тело для решительного броска, приподнимаюсь, замахиваюсь правой рукой, но чужая смерть хохочет мне в лицо: что съел? В тот самый миг, когда на него должен обрушиться удар, немец проворно перекатывается и нож просто разрезает гимнастерку и застревает в земле.
Мой фриц времени даром не теряет. Он вскакивает на ноги и, пригнувшись, петляет по полю, словно заяц.
Меня охватывает азарт. Срезать его из пистолета можно, хотя и трудно. Но мне в голову приходит мысль о том, что он, наверняка, знает, какими силами располагает противник и что он собирается предпринять против нас. Я вскакиваю на ноги и тоже. пригнувшись, устремляюсь за этой сволочью.
Судя по всему, это даже не связист, я только сейчас соображаю, что «траектория» нашего кабеля не доходит до того места, где устроил лежку фриц. Он – корректировщик огня и собирался передавать в свой штаб наши координаты. Вовремя я его спугнул.
Наши тараканьи бега особо заметны на фоне уже выкатившегося на всю катушку солнца. Но наши огня не открывают, не хотят де маскировать себя, а вот фрицы начинают шмалять по нашему дуэту из всех видов оружия. Пристреливаются снарядами, прощупывают минами, а откуда-то сбоку начинает лаять крупнокалиберный пулемет, посылая первую очередь почему-то трассерами.
И тут до меня доходит – они пытаются поджечь сухостой, которого в поле немало, хотят зажарить нас со своим фрицем, как куропаток.
Но думать об этом некогда. Воздух со свистом вырывается из моего полуоткрытого рта, но на ходу я пытаюсь сделать дыхание ровным – неизвестно, сколько я тут буду гоняться за гансом. И только радостная мыслишка бьется под самой пилоткой – я загонщик, а этот гад не знает главного – в довоенной Москве я однажды стал чемпионом района по бегу на дистанцию один километр среди шестиклассников. Так что врешь, не уйдешь.
И еще одна мыслишка греет: фриц, когда от меня шарахнулся, свой шмайсер на траве оставил, так что кроме ножа у него ничего нет, а у меня еще вдобавок пистолет с двумя обоймами.
Внезапно фашист закладывает крутой вираж, я по инерции пробегаю еще два десятка метров и краем глаза успеваю приметить, как впереди, в километрах полтора, на опушке леса показался танк со свастикой. Наводчик наверняка уже приник к прицелу и высматривает, как по нам лучше шарахнуть.
Резко торможу и сворачиваю за своим «зверем». Пробегаем еще метров пятьсот и тут мне открывается конечный пункт нашего кросса: застывшее вдалеке полуразрушенное двухэтажное здание. В нем легко спрятаться и приготовиться к любой атаке.
Нужно бы как-то отрезать фрицу путь, но я уже понимаю, что противник попался мне достойный. 99 из 100 гитлеровцев уже давно подняли бы «хенде хох», а этот мечется, как заведенный. Такое ощущение, что если я был чемпионом Москвы по бегу, то он, как минимум, чемпионом Берлина.
Он делает заметный рывок, я стараюсь не отстать, но все равно нас разделяют все те же 10-15 метров. Еще секунда и фриц обегает дом и спускается откуда-то сбоку в подвал. Я сходу пересчитываю ногами ступеньки и тоже рву на себя дверь подвала.
И вдруг откуда-то сверху на меня всей своей тяжестью обрушивается весь наш мир…
* * *
Прихожу в себя не сразу. Горло обжигает раскаленной кирпичной пылью, из двух ноздрей «тяга» есть только в одной, да и то слабенькая, по миллиметру воздуха в секунду. Дышу, как будто из всех легких в секунду выкачали весь кислород.
Пробую шевельнуть руками-ногами. Трудно сказать, есть они у меня или нет. От моих шевелений ровным счетом ничего не изменилось. И вдруг что-то поначалу неясное, а потом все более приближающееся начинает стучать, словно молоточек. С ровненькой такой амплитудой, в ритме вальса. Отец учил меня играть вальс на баяне: сынок, чтобы не сбиться, повторяй про себя «Ис-та-та, ис-та-та».
Под этот убаюкивающий звук я снова впадаю в забытье.
Сколько я в нем находился: минуту, час, день, я вряд ли когда узнаю.
Я возвращаюсь к жизни чуть-чуть окрепшим, радуюсь том, что молоточки продолжают стучать: «Ис-та-та, ис-та-та» и пробую освободиться от оков.
Для того чтобы освободить правую руку у меня уходит очень много времени.
Правая рука мне нужно для того, чтобы дотянуться до кармана гимнастерки, в котором у меня спрятался сухарик. Я еще не знаю, каким образом буду его жевать, во рту по-прежнему полно кирпичной пыли, но подкрепиться явно не мешало бы.
«Ис-та-та, ис-та-та»
Чтобы это могло быть?
Я прикидываю все возможные варианты и понимаю: это капает вода. Как будто кто-то чуть-чуть не докрутил вентиль.
А раз вода капает, значит, исходя из законов физики, я нахожусь по эту сторону земли, не на том свете.
Как я мог здесь оказаться?
Пока голова думает, пальцы оказываются в районе груди.
Раньше я и не догадывался, что оторванная пуговица на кармане гимнастерки – это великой счастье. По всей видимости, я потерял ее там, в поле, пока полз к обгорелому пеньку.
Я просовываю большой, указательный и средний палец в узкую щель, и на этом мои силы снова покидают меня.
…Сколько раз я «отключаюсь» и «включаюсь» все это время – даже в голову не приходит подсчитывать. Определить время тоже не представляется возможным. Мне почему-то на память приходят слова отца: «Сынок, все в этом мире относительно, как говаривал старина Эйнштейн. А особенно время. Ты приходишь в оперу в семь часов вечера, добросовестно слушаешь эти арии три часа, а потом вдруг смотришь на часы и обнаруживаешь, что на них только половина восьмого».
«Ис-та-та, ис-та-та».
Привычный ритм капель нарушает чей-то слабый стон.
К этому времени я уже полностью очистил от кирпичной пыли рот и носоглотку, откусил микроскопическую часть сухаря и «три часа» пережевываю его, стараясь высмоктать из сухого хлеба все его живительные соки.
И тут этот стон.
Тут и к бабушке не ходи – взрыв не отправил на тот свет фрица. Жив курилка! Вот только не понятно пока: радоваться нужно этому факту или огорчаться? Вдруг он уже навис надо мной и только ждет момента, когда можно размахнуться половчее и перерезать ту паутиночку, на которой подвешена моя жизнь?
Но, кажется, стон глухой, и идет откуда-то со стороны. Видно фрица тоже капитально присыпало.
Его стон затихает, и я понимаю, он тоже временно направляется в то место горнего мира, на стене которого черным по белому крупно начертано: Deutschland, а чуть пониже: Paradies, то бишь, рай.
…Мы встречаемся с ним, как два чужеродных войска, на второй или даже третий день в середине подвала. Я ощупываю его лицо, он мое, потом он виновато бормочет, страшно коверкая русские слова:
– Лопата, я ее сломаль…
И протягивает «саперку» без черенка.
Я его спрашиваю:
– По-русски шпрехаешь?
– Плёхо. Но немношко понимайт…
– Как тебя фриц зовут?
– Так и зовут: Фриц. Или Фридрих.
– Жрачка осталась? Еда. Ам-ам!
– Битте, – протягивает он какой-то сверток.
Я ощупываю это богатство.
– Ого, да тут на этом неделю жить можно! Сало, хлеб, шоколад.
… После импровизированного завтрака, обеда или ужина – кто его знает, что там на поверхности земли, работа идет веселее. Мы откидываем с Фрицем крупные куски кирпича, цемента, постепенно подбираясь к двери. А вот и она, осталось сделать лишь небольшое усилие.
Но прежде чем взяться за нее, я прикладываю к этой железяке ухо. Оно улавливает какие-то смутные голоса. Наверху кто-то есть, но кто? Наши? Гитлеровцы?
Я поворачиваюсь к Фрицу.
– Сейчас возьмем в руки по кирпичине и начнем стучать в дверь. А дальше – молчи. Ни слова. Положись на меня. Если мы заговорим по-русски, а наверху немцы, они для верности сюда гранату шлепнут. А если там русские, а мы заговорим по-немецки, результат будет тот же. Зря мы с тобой из этого подвала столько выкапывались, чтобы нас нашпиговали свинцом?
Мы колотим, что есть сил кирпичами в дверь. Похоже, на это обратили внимание. К нам приближаются, голоса все явственнее. Но кто там наверху? Так и непонятно.
Тех ребят тоже на мякине не проведешь.
Дверь на сантиметр приоткрывается, и кто-то осторожно спрашивает:
– Wer hier?
И чуть помедлив тоже самое но по-русски:
– Кто здесь?
Великая вещь психология. По-немецки спросили осторожно, чтобы не «смазать» произношение, а по-русски более уверенно, требовательно.
Но рискнуть я так и не решаюсь. Вместо ответа издаю протяжный стон.
И тут же кто-то наверху не выдерживает:
– Кажется, там раненые, откапывайте их ребята.
Дверь приоткрывается, и мы с Фрицем закрываем глаза ладонями от нестерпимого света. Но, еще не придя в себя, я начинаю рассказывать своим о том, как шел по линии связи и как мы с немецким солдатом оказались в подвале.
И пока не случилось ничего непоправимого я вдруг ору:
– Немца не трогайте! Я гарантировал ему жизнь!
Артиллеристы, а именно они занимают полянку перед разрушенным домом, ржут, как кони.
– Делать нечего, как только твоего фрица в расход пускать!
И тут сбоку раздается тревожный крик.
– Товарищ лейтенант, немецкие танки. Много танков. Прут прямо на нас.
В артиллерийской батарее только две пушки, а расчетов и того меньше: ни два, ни полтора.
– Ну что замерли, – кричит нам небритый «летеха». – Натяни на голову немцу красноармейскую пилотку, чтобы наши ненароком не порешили, и вперед – к орудию. Будете подносчиками снарядов.
… А танки уже совсем близко, и лейтенант хрипит что есть мочи:
– Прямой наводкой! Первое орудие – огонь!
Артиллерийский бой укладывается в пять-семь минут.
Наши парни матерые пушкари, к этому времени один за другим пылают пять танков. Но их-то в десять раз больше. Еще через минуту мы оказываемся в плотном кольце гитлеровской пехоты.
– Nicht Schießen!
Я уже знаю эту команду: не стрелять!
Ищу глазами Фрица. В горячке боя с его белокурой головы слетает красноармейская пилотка, что его и спасает. Видели бы гитлеровцы, что он подавал снаряды, разорвавшие башни их танков – его бы расстреляли тут же, у лафетов замолкнувших орудий. Но этого не заметили. Он подскакивает к офицеру в черной форме и что-то быстро-быстро докладывает.
Тот отмахивается рукой в черной лакированной перчатке, мол, приведи себя в порядок, разберемся. И снова отдает, короткую, как лязг щеколды, команду.
К нам подскакивает какой-то щеголь в подогнанной до миллиметра форме и говорит по-русски почти без акцента:
– Загружаться в машину. Вы – наши пленные. На последнем этапе войны пленные всегда имеют особую ценность.
Вскоре на полянку выкатывает грузовичок, а к дому все подводят и подводят пленных красноармейцев и командиров. Впрочем, из наших артиллеристов уцелело только четверо, остальные, в том числе летеха, так и остались возле орудий, обнимая их мертвыми руками.
Нас вывозят на какую-то полевую дорогу. Впереди бронетранспортер с крестами на боках, внутри которого замерли автоматчики, наш автомобиль сзади.
Время от времени эта мини-колонна останавливается, но только лишь для того, чтобы загрузить еще пленных. Мы теснимся, прижимаемся так, что колем друг друга трехдневной щетиной, а грузовик все останавливается и останавливается.
Неожиданно весь мир снова куда-то проваливается. Меня подбрасывает взрывной волной. Я лечу куда-то, словно птица и мечтаю только об одном – как бы не треснуться башкой о тот забор, на котором висит объявление: Deutschland Paradies.
… Я не знаю, кто у меня Ангел-хранитель и тем более, как его зовут, но на этот раз я возвращаюсь из небытия минут через десять. Впереди догорает, испуская черный дым в небо, немецкий бронетранспортер, куда аккуратно, как в яблочко лег советский снаряд. Чуть поодаль, на боку лежит искореженный грузовик, его водитель и пассажир кабины убиты наповал.
Из сломанного, обгоревшего кузова белеет, словно выбирающееся через края чашки тесто, какое-то месиво. До меня не сразу доходит, что большая часть моих товарищей по несчастью, так и не смогла покинуть грузовик, а белеют давно нестиранные подштанники.
Я ощупываю себя со всех сторон и скриплю зубами от боли. Ключица то ли выбита, то ли сломана.
Но мне некогда об этом думать. Первым делом нужно отползти как можно дальше от места этой трагедии. Неровен час, сюда примчатся гитлеровцы.
Каждый сантиметр мне дается с трудом. На мое счастье в десятке метров от обочины, лес. Я заползаю в него и между корнями высокой ели обнаруживаю глубокую канавку, до краев наполненную водой. Я опускаю в нее стриженую голову, погружаюсь в нее на десяток секунд, а потом выныриваю и начинаю жадно-жадно пить.
Чуть поодаль я замечаю какое-то движение. Это любопытный желтоклювый скворец, скачет и скачет, перепрыгивая с одной ножки на другую. Он взъерошен, раздосадован и, кажется, вот-вот просвистит:
– Ну и горазд же ты пить! Не жмись, оставь другим. Ты что один в этом мире?!
© Москаленко Юрий Николаевич