* * *
Был ангел, посланный добром на дальний хутор по феншую,
и выковыривал пером из-под ногтей он кровь чужую,
неординарный, не простой, пахан небесного застенка,
то бородатый, как толстой, то дивно лысый, как шевченко.
А дальний хутор нес пургу, соседствуя с погодой летней,
коровьи нимбы на лугу сияли в изумрудах слепней,
гусей шиповник у пруда, оракул в черных аквалангах,
и проступали здесь года, как перстни зэков на фалангах.
Росли и лопались клопы в гнилых матрацах одичанья,
языкобесие толпы и богоборчество молчанья,
был ангел – белая культя, похожий на армянский чечил,
одних — он убивал, шутя, других – любовью искалечил,
и только верилось двоим-троим, воскресшим после свадьбы:
мы за ценой не постоим, а постоять бы, постоять бы.
* * *
Когда с войны вернулись мальчики
их встретила моя страна –
волнистая, как попугайчики,
как в птичьих клетках тишина.
Они с собою взяли пестики,
в рюкзак отсыпали гранат,
они моей стране – ровесники,
но их не выберут в сенат.
Они приказы не нарушили
и не оставили редут,
и все ж трофейное оружие –
бандитам местным продадут.
За всяким пнем – лежит колодина,
а надо как-то жить, корнет,
и в том, что их нагреет родина –
сомнений нет, сомнений нет.
Для отпечатков – эти пальчики
и для допросов не в плену,
опять с войны вернулись мальчики –
домой, на новую войну.
* * *
Смотрю в разбитое окно осенними, ночными днями,
как человеческое дно мерцает сорными огнями,
последний бьется уголек, обогревая разум смрадный,
и наступает рагнарёк – бессмысленный и беспощадный.
Когда спадает пелена и разлагается притворство,
ты видишь – это не война, а скотный двор и мародерство:
как будто выстроились в ряд все инвалидные коляски,
здесь будут кладбище и сад, от украины до аляски.
Ползут, свистят в одну ноздрю, культями воронов пужают,
в разбитое окно смотрю: кого нам бабы нарожают,
взлетает чучело совы, и по тропе из кокаина —
за всадником без головы бредет ослепшая конина.
Дырявой флейты горький звук, и вот – из логова оврага
к нам выдвигается паук в фуфайке узника гулага,
он за собою, на цепи, ведет вдоль каменных балясин…
…господь, помилуй, укрепи, но этот юноша – прекрасен.
Он был когда-то сорванцом, грядущий царь в багряной тоге,
а станет сыном и отцом, и первым паханом при боге,
так может быть прекрасным то, что описанью неподвластно,
к примеру – ласточка в пальто, на счастье склеивает ласты,
и если нет у бытия любви и грани для повтора —
пусть этой ложью буду я – чудовище в окне собора.
* * *
Мы ползаем, как дети по земле,
окапываясь в мыслях о сезаме,
и пьем портвейн, и плачем в феврале
горючими и черными слезами.
Пусть будет нефть поэзии густа,
как чешуя днепровского налима,
и елочка – шестая часть куста,
на новый год горит неопалимо.
Плодитесь, размножайтесь на ветру
но в тихий час, впадающий в сахару –
мы отнесем зародышей к ведру –
на ужин ихтиандру и икару.
О чем поет на кладбище хасид,
кому откроет женщина скворешню,
но этот сад вниз головой висит:
кровь приливает – я люблю черешню.
* * *
В такой степи не звякнет колокольчик, дырявый напросвет,
спой, медсестра, еще один укольчик о том, что боли нет,
о том, что утро пахнет стекловатой, водой с воловьих кож,
на принтере меня перепечатай, на ксероксе размножь.
И снова, снова, и опять, и снова в чистилище твоем —
был страшен бог и похотливо слово и сладостно вдвоем,
спой, медсестра, убитая медбратом, воскресшая вдовой,
придет зима и мраморным халатом накроет с головой.
Бесплодна степь в плену своей полыни и воздух безъязык,
и в украине, и на украине – ты князь или мужик:
ткнешь посохом в поэта-эпигонца и дождь заморосит,
и над тобою капельницей – солнце, ослепшее – висит.
* * *
Помню вкус оплавленной земли,
блеск фольги, фасеточный фасад,
как меня на саночках везли
мимо ленинграда, в детский сад.
Там индейцев гнали на расстрел,
там фашистов мучали в плену,
снег коленной чашечкой хрустел,
подражая богу одному.
От полозьев – вьется след двойной,
взят смоленск и позабыта луга,
что там в детском садике с войной,
не устали убивать друг друга?
Снег сошел и выжил из ума,
мы с тобой спустились к приднепровью,
это киев, детка, это тьма,
рыбий жир и витамины с кровью
Это небо с деревянным дном
в солнечных пробоинах потопа,
это санки, смазанные сном
и весны последняя синкопа.
Видишь, догорает детский сад,
превратив песочницу в пустыню,
и несет пластмассовый солдат –
оловянный прапор, как святыню..
Мельхиор
Над колыбелью устрицы – замри волхвом позорным,
и свет полусухой в бутылочном стекле
покажется тебе опасным, иллюзорным,
подвешенным за волосы к земле.
Когда младенец спит, начни с другой страницы
библейское меню, укутанное в дым,
и выжатый лимон, как пение синицы,
не сводит скулы мне и спутникам твоим.
Не пьется песнь-песней, не согревает войлок,
и с кем-нибудь другим гуляет аппетит,
лишь сваренный лангуст мычит в соседских стойлах,
улитки блеют, а младенец – спит.
Библейское меню, еще одна страница —
десертный анекдот с кошерной бородой,
всё сбудется, когда спаситель пробудится,
в буденовке ночной с кровавою звездой.
К.А.
Снилось мне, что я умру,
умер я и мне приснилось:
кто-то плачет на ветру,
чье-то сердце притомилось.
Кто-то спутал берега,
как прогнившие мотузки:
изучай язык врага –
научись молчать по-русски.
Взрывов пыльные стога,
всходит солнце через силу:
изучай язык врага,
изучил – копай могилу.
Я учил, не возражал,
ибо сам из этой хунты,
вот чечен – вострит кинжал,
вот бурят – сымает унты.
Иловайская дуга,
память с видом на руину:
жил – на языке врага,
умирал – за Украину.
Друзьям
Быть голосом, которым не поют,
и на него не отыскать управы,
быть голосом, который узнают
и подражают люди, звери, травы,
и птицы носят у себя внутри
слепые и надломленные зерна,
я голос твой, не слушай, а смотри,
и вкус его прокручивай повторно.
Ни блогосфера, ни блатная тварь
не помешают твоему молчанью:
я голос, я буквальный, как букварь
пустых страниц в эпоху одичанья.
Я просто жил с тобой в одной стране,
в прекрасное мгновение распада,
и этот голос, знаю точно – не
для первого и для второго ряда.
* * *
Этот гоблинский, туберкулезный
свет меняя – на звук:
фиолетовый, сладкий, бесслезный –
будто ялтинский лук.
В телеящике, в телемогиле,
на других берегах:
пушкин с гоголем Крым захватили,
а шевченко – в бегах.
И подземная сотня вторая
не покинет кают,
и в тюрьме, возле Бахчисарая –
макароны дают.
Звук, двоясь – проникает подкожно:
чернослив-курага,
хорошо, что меня невозможно
отличить от врага.
* * *
Был мир подержаным, не новым,
как будто молодость взаймы,
сидели с Лешей Горбуновым,
не зарекаясь от сумы.
К нам приходили ставить окна
сын плотника и сукин сын,
расслаивался на волокна
ночного воздуха кувшин.
Волхвы прокуренных пеленок:
сын плотника и этих строк,
и с ними был один волхвенок,
пацан по прозвищу – Сурок.
Он кашлял и блевал в передней,
он бормотал поверх голов:
мой друг, быть может, я – последний,
из тех, кто в рифму и без слов.
И звезды строились по-взводно,
и пахло кровью и овсом,
поэзией – о чем угодно,
о чем угодно, обо всём.
* * *
Тяжело сдвигается плита древнего рождественского склепа,
там живет святая простота, как она – прекрасна и нелепа,
меркнут золотые фонари, кладбище и небо в звездных крошках,
бродят по аллеям упыри, до утра играют на гармошках.
Слава богу, кровь они не пьют, вы им только семечек отсыпьте —
и тогда они вас – отпоют, словно аниматоры в египте,
и покажут хлебные места, и откроют винные отсеки,
говорят, святая простота раньше ночевала в человеке.
Он теперь – усталый прохиндей, более похожий на бочонок,
а когда-то уважал людей и водил на кладбище девчонок,
и когда-то в детстве проглотил натощак серебряную ложку,
и бессмертный гена крокодил одолжил покойнику гармошку.
Чтобы он полезное играл, подражая зверю и народу:
чем богат владимирский централ и куда уносит галя воду,
и черна от клюва до хвоста журавлей гамзатовская стая –
для того, чтоб эта простота понимала, что она – святая.
_____________________
© Кабанов Александр Михайлович