Символ Веры
Бог поругаем не бывает.
Апостол Павел. Послание к Галатам.
Наверное, это общечеловеческий закон, наверное, так нам заповедано, что чем ближе к концу жизненного пути, тем чаще люди обращаются, – кто в мыслях, кто в молитвах – к Богу, пытаясь понять и оправдать своё назначение на земле, найти веру в своё загробное – пусть иное, пусть неземное – существование, обрести веру в бессмертную жизнь Души.
Кто только об этом ни думал, ни говорил, ни писал, ни размышлял?
Я в этом ряду – не исключение. Пройдя через безумный, похабный атеизм молодых лет, перешагнув через бредовый учебник Крывелёва, через дерзкие богохульные инвективы Лео Таксиля, Зенона Косидовского и других обличителей – несть им числа – я пришёл, в конце концов, к библейским текстам и их гениальным толкователям.
Но сразили меня наповал слова, высеченные на могильных памятниках Иосифу Бродскому и Фридриху Горенштейну. Первый находится в Венеции, второй – на кладбище Вайсензее в Берлине. Свои переживания и озарения от текста на надгробии Бродского я уже описал в своей книге «Тузаев. Обретение души», а слова с могильной плиты Горенштейна, это слова самого писателя из его романа «Псалом». Я приведу их прямо сейчас:
«Поняли люди через знамение – пылающие святой снежной белизной чёрные лесные деревья, – что после четырёх тяжких казней Господних грядёт пятая, самая страшная казнь Господня – жажда и голод по Слову Господнему, и только духовный труженик может напомнить о ней миру и спасти от неё мир, напоив и накормив мир Божьим Словом. Тогда поняли они и суть сердечного вопля пророка Исайи: «О вы, напоминающие о Господе, не умолкайте».
Как соотнести этот сердечный вопль Пророка с нашей действительностью?
Начать с того, что наш Бог почиет. Что наша церковь настырно и глупо лезет в светскую жизнь. И складывается ощущение, что советские уроки атеизма прошли даром для нынешних поколений. И вместо чистого, искреннего религиозного чувства в сердцах и умах людей царствует апологетика пустоты, безответственной, беспомощной риторики, едва прикрытой христианской лексикой. Проявление первобытного сознания я нахожу во всём этом. Везде, в любых масштабах – и личностном, и страны – нельзя притвориться, что не замечаешь убыли тепла, убыли радости бытия…
Не сегодня сказано: «Надежда в Бозе, а сила в руце». Действительно, исключительно важно иметь в себе самом убеждение, убеждённость, что нынешнее мракобесие будет преодолено. Признаюсь, что в самом себе я подобной убеждённости не имею. Я утратил веру, что страна, мой народ выберутся из ямы, в которой все мы оказались. И вслед за библейским псалмопевцем я твержу, как заклинание: «Спаси меня, Боже, ибо воды дошли до души моей» ( Пс. 68/2)
«Людям кажется, – это говорит русский мыслитель Бердяев – что если есть безвинное страдание, значит, нет Бога, нет Промысла Божьего».
Ему как бы отвечает автор «Анатомии меланхолии» Роберт Бёртон: «Надежда и терпение… Это две мягкие подушки, на которые мы можем преклонить голову».
Но ещё важнее для меня стало понимание, что для людской совести нет писаных законов. Опять обращусь к Апостолу Павлу: «Истина, сказанная без любви, есть ложь». Я также поверил до конца, что нет греха непростительного, есть нераскаенный, и что простить – это значит идти дальше. Проклинать – идти назад.
Я уверовал в главный – так я полагаю – закон жизни: в самых невыносимых обстоятельствах человек не беспомощен. Его право на жизнь отстаивают сила духа, нравственная позиция. Не своекорыстие, но человечность, но мило – и живосердие. И тогда легче пережить приговор: чему быть, того не миновать.
Общеизвестно и общезначимо, что люди, творящие красоту, несут в мир Бога. Я как бы догадываюсь о глубинном смысле этого деяния – чтобы стать и быть человечнее, добрее, терпимее, наконец, умнее… Одно меня здесь озадачивает, а именно – умозаключение, что всякая душа по природе своей христианка. Нас, христиан, среди моря людского не так уж и много. И вер и религий мировых тоже имеется в достатке. А их души как будем квалифицировать?
Вспоминаю в этой связи молитву буддийских монахов, которая мне безумно нравится. У нас что-нибудь близкое этому или хотя бы подобное имеется? Вряд ли…
Итак.
«Не ходи мыслями влево – вправо, взад – вперёд, сделай так, чтобы твои мысли были с тобой на каждой ступеньке, на которую ты наступаешь, будь здесь». Эти надписи-молитвы развешаны на ветках деревьев по дороге к горному храму.
Здесь самое время обратиться и умом и сердцем к образу нашего Богочеловека Иисуса Христа. Он наш Спаситель, хотя иногда я вижу его не Спасителем, а Спасателем людей от реальности. Людская любовь к Христу безмерна и бесконечна. Но, Боже мой, благодаря этой любви столько погублено жизней!…
Верхувен говорит: Иисус не мог быть никем иным, кроме человека, он был сопротивленцем через проповедование новой веры. Он не был ханжой, фарисеем, лицемером. В конце концов, он не был аскетом – любил веселье, любил веселиться, общаться с друзьями, слушать хорошее пение. Он терпеть не мог фальши и неискренности. В принципе – он был счастливый человек…
Чему лично меня научил Христос?
Он заставил меня поверить, что души усопших следят за нами, – как мы их тут поминаем, как живём, чему и во что верим.
В литературе есть тысячи рассуждений о поиске Бога людьми. Многие, как ни старались, Бога не увидели, не услышали, не почувствовали. Но лично я разумную Природу, разумную Вселенную, в которой всё взаимосвязано, кажется, почувствовал, кажется, принял всем существом своим.
И ещё. Мой кумир среди человеков – А. Д. Сахаров был убеждён, что Вселенная и человеческая жизнь «без какого–то осмысляющего их начала, без источника духовной «теплоты», лежащего вне материи и её законов не-пред-ста-ви-ма.
В это я верю, как в Волю Бога, Волю Творца.
Дивны дела Твои, Господи
Пытаясь найти общий подход, общий ключ к своим книгам, я искал какую-то универсальную характеристику.
Нашёл. Это моя память, о которой так или иначе говорили мои читатели.
А тут читаю на газетной, день один живущей, полосе воспоминания об отце Алексее Юрьевиче Германе его сына Алексея младшего – «Память для него имела какое-то особое значение. Память о детстве, о родителях была его питательной средой. Это вглядывание в прошлое – реальное и выдуманное – формировало его ощущение жизни».
Да это же и про меня сказано, про мою память!
Я был счастлив этим совпадением, этим проникновением в самую сердцевину творчества вообще и моего, в частности.
Это, наверное, и есть то самое состояние души, которое поэт Батюшков назвал памятью сердца, которая, по его же заключению, сильней рассудка памяти …
Мне думается, что они – эти две памяти сердца и рассудка – всегда идут рядом…
Я вспоминаю невыразимый душевный трепет в ожидании выхода моей первой книги! Как мне было важно, чтобы издатель разослал по известным адресам сигнальные экземпляры, как похлопотал, чтобы книжка попала на полки университетской и публичной библиотек.
Компьютеры тогда ещё были в диковинку и если привлекали внимание пишущих людей, то только развлекательными играми – пасьянс разложить, в правильном порядке сложить кубики-шарики…. И не думалось тогда и не гадалось, что всего-то через треть и даже четверть века существование печатного знака на книжной странице, пахнущей свежей типографской краской, окажется старомодной, косной и отсталой стариной.
Теперь и миром, и умами людей и даже их чувствами владеют безбрежные, необъятные и неисчерпаемые информационные сети, в которых мгновенно можно найти всё – от шедевров, рождённых гениями, до невообразимой тупости и безграмотности наших современников, завтрашних полновластных хозяев планеты Земля.
Тем временем вчерашний, массовый, родной и понятный читатель умер, ушёл в небытие вместе с веком и его почти уже никто и не помнит. Нет, какой-то тающий слой профессионалов, для которых текст на бумажном носителе остаётся одухотворённой святыней, ещё сохраняется. Но, Боже мой, что будет с моей библиотекой после меня!? С нашими домашними библиотеками после нас?
А кто и чем поручится за судьбу вот этой моей книжки, если я успею её написать и издать?
Как неуютно становится от подобных мыслей, неуютно и одиноко.
Совершенно некстати (или, напротив, очень даже кстати) вспомнился образ старика-станичника, который, наблюдая за съёмками «Кубанских казаков», спросил у режиссёра: это из какой же жизни, сынок?
В своих рассуждениях я, наверное, и есть тот самый старик-станичник.
О, память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной…
Изба
История страсть как любит подшутить над исследователем, припрятать от него – где на годы, а где и на века – те или иные важные, с точки зрения исследователя, исторические сведения.
От меня она спрятала листок, на который я торопливо, но старательно записывал историю избы и её обитателей.
А вскоре листок исчез, пропал, как сквозь землю провалился…
Ах, как я жалел о потере, как мне не хватало его при описании исторической судьбы трёх деревень – сестёр малой моей родины.
И вот, едва ли не десятилетие спустя, листок с записями воробышком впорхнул ко мне в руки, и я с изумлением, наслаждением, страстью читаю историю избы, мною же переписанную с ветхого линованного листа старой, если не древней, амбарной книги.
Записанная на листах информация на целый век отодвигает вглубь веков само рождение села… Дом был построен, – пишет автор, – в 1722 году. Я обомлел, ибо все мои изыскания отсылали меня к началу всё-таки девятнадцатого, а не восемнадцатого века. И думаю я, что автор или переписчик когда-то допустил описку, опечатку. И правильно следует читать, что дом был построен не в 1722, а в 1822 году. И тогда всё становится на свои места. Дом был построен переселенцем с Орловщины Писаревым Емельяном Кирилловичем. С ним рядышком были его супруга Арина и дочь Алёна.
Потом дом отошёл к потомку и прямому наследнику Емельяна Кирилловича Дмитрию Емельяновичу, к дочери которого Евдокии посватался и был принят в дом Ерохин Дмитрий Иванович – родной брат моего отца и, стало быть, мой родной дядя. Сейчас в доме проживает семья моей двоюродной сестры Марии Дмитриевны, носящей мою же фамилию. А живёт она с мужем Кузьмой Андреевичем – основательным, кряжистым мужиком из могучего рода Кривоножкиных. Наша с Марией Дмитриевной родная тётка Анна прожила жизнь в счастливом многодетном браке с Кривоножкиным же, Петром Михайловичем. И я имел счастье описать их в одном из первых своих рассказов «Птичка-невеличка» – не четверть ли века тому назад?…
Село, не деревня, в которой стоит этот древний дом, в годы моего детства прозывалось просто Карловкой, а сейчас величается Мало-Архангельским. По имени церкви Михайло-Архангельской на исторической родине переселенцев.
К чести жителей села, оно выглядит опрятно, даже нарядно. Изукрашенные фасады, аккуратный штакетник и калитка, ухоженный палисадник… На многих домах размещена табличка: «Дом образцового содержания».
И избы – древние, вросшие в землю, но просторные и для жилья удобные.
Теперь, чтобы в избу войти, надо разуться на нижней ступеньке крыльца, снять свою обувь, какой бы она ни была. Тут же тебе или тапочки дадут, или иди так – в носочках, либо босиком. Полы и сеней, и избы застланы толстой дерюжкой, паласом, а то и ковром. Окна в избе занавешены и прикрыты снаружи ставнями, стены избы сплошь завешены коврами; в простенках – большие деревянные рамы с фотографиями и иконы, судя по виду и убранству, древние, намоленные.
В сенях – две внутренние двери, одна ведёт в избу, другая – в надворные постройки: амбар с ларями, полками, выгородками; большой погреб с тяжеленной крышкой; водопровод с артезианской скважиной, а далее – у кого имеется – помещения для живности: коровник, свинарник, загончик для овец и коз, курятник…
Основательно люди живут, кроме как на себя, ни на кого другого не рассчитывают…
Древний дом моей двоюродной сестры, кроме всего прочего, утопает в цветах. Цветами устлан весь палисад и всё подворье: полутораметровые мальвы, кусты донника, море петуний и анютиных глазок; жаркие шляпки календулы и чернобривцев…
Подворье от огорода отделяет узкая полоска целинного массива, покой которого оберегают кусты пижмы и жилистые стебли небесно-голубого цикория. А в дальнем углу, независимо от кого бы то ни было, стоит могучий куст нежно цветущего татарника-репейника…
Вот бы и людям так!
Да куда там! Безумный и жестокий минувший век развеял по ветру казалось бы несокрушимые людские судьбы. Да и новый, судя по всему, добрее, милосерднее к людям, да и просто умнее, не будет.
А изба стоит! И умирать, после двухсот прожитых лет, к счастью, не собирается.
Живи, изба! Пока ты жива, и мы живы будем. Другой веры у нас не осталось.
Подарок
Посылка тебе, – говорит жена, – из какого-то Волжского, и протягивает мне листок – извещение.
Не какого-то, – возражаю я – а из того, который стоит на берегу великой реки, как раз напротив Волгограда.
Это не первая мне посылка из Волжского, где живут две мои прекрасные подруги, мои читательницы-почитательницы – искренние, светлые, доброжелательные, великодушные и наблюдательные. Породнили нас мои книги, которые невероятным окольным земляческим путём попали в Волжский.
Читательницы мои наверняка будут постарше меня, они – чистейший беспримесный продукт советской эпохи, сохранившие при этом ясность и критичность ума, трезвость и взвешенность в оценках трудного нашего стариковского бытия, неприемлемость идеологического и пропагандистского убогого шаманства и кликушества…
Время от времени они присылают мне то книжечку какую, то тетрадочку с первыми девичьими стихами, от чистоты и искренности которых берёт оторопь. А то – бандероль с конфетами, травами и прочими сладостями-слабостями…
В этот раз на почте вручили мне конверт, в котором угадывалось большое письмо.
Я вскрыл пакет и извлёк из него многажды сложенную газету. Но какую!
Это был экземпляр газеты «Правда» за номером, кажется, 111, за четверг, 10 мая 1945 года. Не репринт, не ксерокопия, а подлинный номер – ветхая, ломкая на сгибах, пожелтевшая бумага, сильно выцветшие фотографии.
После я в интернете прочитал, что подобные экземпляры продаются и покупаются, и стоят достаточно дорого. Но ни моя дарительница, ни я об этом не знали и знать не могли – торговля чем бы то ни было – не наш профиль жизнедеятельности…
Моим первым (он же и последний) порывом было – переслать этот бесценный экземпляр в районную библиотеку на малую мою родину. С библиотекой у меня установились прочные взаимоуважительные отношения, там проходили презентации моих книг, выставки, читательские конференции. При редких наших встречах я не мог налюбоваться на сельских библиотекарей – служителей, хранителей, проводников и поводырей постаревшей, ослабевшей, обобранной культуры.
И я немедленно организовал пересылку, к месту вспомнив завет мудреца Руставели: «…что отдал, твоим пребудет, что оставил, потерял». Библиотекарей я только попросил указать на экспонате имя дарительницы Пикулиной Зинаиды Георгиевны…
И пришлась эта отсылка как раз к майским победным торжествам. Вскоре мне сообщили, что подарок принят с благодарностью и будет широко использоваться в патриотической и просветительской работе…
И тут меня как обухом в висок ударило! Что это я им послал?! Как всё, что есть в газете, может быть истолковано? Чему послужит? …
В газете четыре полосы. Половину первой занимает монументальное, в полный рост, в мраморе что ли? – изображение вождя. Фуражка, строгий китель, орлиный взор и согнутая в локте, чтобы скрыть изъян, коротенькая высохшая левая рука. Остальное поле полосы отдано под Приказ Верховного Главнокомандующего.
В самом низу, почти по обрезу, – скромные фотокарточки Черчилля и Трумэна. И неподалёку – ещё одна фотография – Сталин, Рузвельт и Черчилль делят мир по праву победителей.
Я вздохнул с облегчением, когда на второй полосе увидел статью за авторством И.Г.Эренбурга. Статья заканчивалась такими словами: «В это утро мы думаем об одном человеке…», «Утро мира»… И ни одного имени. Ни одного, даже малейшего, намёка на просто Ивана, на просто Марью, вынесших на себе эту страшную войну… Зато размещены фотопортреты 19 маршалов Советского Союза и маршалов родов войск. Нетрудно догадаться, что открывает парад имён наш первый среди военачальников, уверенный, что «бабы новых нарожают», что разминировать предполье Зееловских высот будут солдаты, не технику же гробить в самом то деле…
Ниже маршальских рядов прилепились три фоточки – Эйзенхауэр, Александер, Монтгомери…
На третьей полосе царствует с программной победной статьёй М.Ф. Шкирятов. Это имя что-нибудь говорит современному человеку? Ну хоть что-нибудь?. Шкирятов – глава партконтроля. Малограмотный, невежественный человек, палаческий кнут для провинившихся партийцев.
Других достойных имён, чтобы войти в историю, почему-то не нашлось. Хватит с неё, с истории, одного дремучего Матвея Шкирятова.
В этом победительном номере кроме приказов, распоряжений и указаний, кроме кратких заявлений Черчилля и Трумэна нашлось местечко для трёх стихотворцев и коротеньких – в шесть-восемь строчек – стихов. Слава тебе, Господи, обрадовался я, увидев фамилию Суркова. Но в опубликованных в этом номере стихах я Суркова не узнал. А про два других стихотворения говорить просто тошно. Беспомощный Щипачёв и бездарный, пустой, глупый Демьян Бедный. Других поэтов для этой великой минуты в стране не нашлось….
И тут что-то нашло на меня. Как наваждение какое. Я словно воочию увидел – стоят у моего подарка, вписанного в экспозицию, две моих одноклассницы. Старенькие, слабенькие, но не потерявшие интереса к событиям. К жизни.
Я слышу их неторопливый разговор: «Гляди-ко, писатель-то наш вроде как одумался, образумился. Поумнел, что ли? Подарок- то какой прислал! А то в прошлый свой приезд он Сталина-то уж так чехвостил, так поливал… Я ни слушать, ни слышать не могла. Вот как паморки какие на меня нашли – вспоминаю его речи, вникаю в них – и ужас, ужас охватывает: да что он, писатель-то наш вытворяет! Что ж это такое ?! Вникну и только ужас, сплошной ужас – говорю.
— А ты не вникай, – улыбается в ответ подружка, – у меня приятель был. Не вникал – благоденствовал: вник – удавился.
Вон оно как! – изумляюсь я – самого Михаила Евграфовича Салтыкова нашего Щедрина в советчики зовут!
И моё застарелое меньшинство показалось мне на этот раз не таким уж горьким и безнадёжным…
Сработал, получается, подарок, сработал как надо.
Цензура
На рубеже 80-х–90-х годов минувшего века удалось мне прочитать статью о советской цензуре за авторством, кажется, Б. Сарнова. Что-то из прочитанного, особенно меня поразившего, я тогда записал. И вот через пропасть лет, через сорок лет, я привожу здесь некоторые образцы похабной советской цензуры.
У авторов гимна страны строка звучала так: «Да здравствует, созданный волей народной…» Цензор, в данном случае – лично Сталин, исправил на «волей народов…».
У Асеева: «Да здравствует революция,
Сломавшая власть стариков».
Стало: «Да здравствует революция
И партия большевиков»…
В своё время Ростовский госуниверситет достойно отметил своё 90-летие на донской земле. В рамках культурной программы удалось устроить встречу с Е.А.Евтушенко. У меня была возможность напомнить ему о чудовищном искажении смысла четырёх его поэтических строк. Чувствительный поэт был взволнован и растроган напоминанием просто до слёз.
У Евтушенко: Летят по стенкам лозунги,
Что Гитлеру капут,
А у невесты слёзоньки
Горючие текут.
Исправлено на: Летят по стенкам лозунги
И с русским пьёт якут.
А у девчонки слёзоньки
Горючие текут.
Вот такая похабень получилась… А дальше, хотя уже вроде и некуда, похабень закустилась и зацвела амброзией на брошенном поле. Приведу некоторые примеры, сразившие меня тогда, как говорится, наповал.
Под молот цензуры попадает Багрицкий, который пишет так:
Фронты за фронтами, ни лечь, ни присесть!
Жестокая каша, да сытник суровый;
Депеша из Питера, страшная весть
О том, что должны расстрелять Гумилёва.
Я мчалась в телеге, просёлками шла.
Последним рублём сторожей подкупила,
К смертельной стене я его подвела,
Смертельным крестом его перекрестила…
А теперь посмотрим на исправленные строки:
… страшная весть
О чёрном предательстве Гумилёва…
… И хоть преступленья его не простила,
К последней стене я его подвела,
Последним крестом его перекрестила…»
Читаем далее, то, что было напечатано:
Я знаю, как время уходит вперёд,
Его не удержишь плотиной из стали,
Он взорван, подземный семнадцатый год
И два человека над временем стали.
И первый, храня опереточный пыл,
Вопил и мотал головою ежастой;
Другой, будто глыба, над веком застыл,
Зырянин лицом и с глазами фантаста.
На площади гомон, гармоника, дым,
И двое встают над голодным народом…
За кем ты пойдёшь? Я пошла за вторым –
Романтика ближе к боям и походам.
Так следовало читать. А в действительности поэт написал так:
Но грянул суровый семнадцатый год
И два человека над временем стали…
И первый из них был упрям и хитёр.
Бочком пробирался, стыдясь и робея,
Другой волосатый – провизор иль чёрт –
Широкий в плечах и с лицом иудея.
На площади гомон, гармоника, дым
И двое горланят над шалым народом.
За кем ты пойдёшь? Я пошла за вторым –
Романтика ближе к боям и походам.
Вот так. Ни убавить, ни прибавить…
«Механик Ерохин»
Получив известие, что мои друзья – волжане по дороге на «юга» специально остановятся в Ростове, чтобы повидаться со мной; что идут они тремя машинами, под завязку набитыми жёнами и детворой, я поспешил поделиться с женой радостной этой вестью и нарвался, считай что, на скандал, на форменную истерику: — ты с ума сошёл? Ты подумал, как у нас можно разместить тринадцать, а то и пятнадцать человек?! Посадить за обеденный стол, который рассчитан максимум на четыре персоны? А где стулья взять? А посуду? У нас и кастрюли такой не было и нет, чтобы на такую ораву что-то сготовить.
В общем, так и напугала, и убедила меня жена, что я рванул в «Интурист» и, рискуя нарваться на невероятно большие расходы, забронировал назавтра целый отсек из четырёх комфортных гостиничных номеров. Ночь я провёл в размышлениях – где и у кого, и на каких условиях разжиться необходимой суммой денег…
И вот она, долгожданная и желанная встреча. Друзья и бровью не повели на расходы, остались премного довольны подбором гостиничных номеров Так и сказали, что были уверены, что я эти вопросы решу играючи, что другого они от меня не ждали и ждать не могли… А когда мне удалось решить и другую задачку, а именно разместить на хоздворе три их, выше крыши нагруженные, «Лады», из проблем у меня осталась только одна – позвонить жене и сказать ей, что всё идёт путём, что сейчас будет ужин, на который её дружно приглашают. Ну, и сказать, что, возможно, ночевать мне дома не удастся…
Пока я обдумывал операцию «Ужин», жёны друзей шустро организовали сказочно обильный стол. Ещё чего, — сказали мне, — тащиться в ресторан, где хрен его знает что могут дать – подать, когда тут всё своё, родное и любимое.
А выпить помаленьку? – вопросил я и в ответ на стол были выставлены три квадратных штофа:- наша, своя, наш «Источник» производит.
— Да уж больно много выставлено–то!
— Чего-о-о? Нет, вы поглядите на него! Много ему!
И дружный смех смял мои робкие сомнения…
Следующим днём было решено, что я веду друзей в недавно открывшийся прибрежный ресторанчик, такой весь из себя деревянный и плетнёвый, в котором, -уверял я,- готовят настоящую донскую уху и совершенно изумительно, опять же по- донскому, готовят раков.
Друзья заказали на стол бутылку водки, но пить из неё не стали, достали свою – в квадратных бутылях. – Мы только своё, другое вообще в упор не видим…
Вот не знаю, чем бы закончилась дегустация блюд – победой моей или поражением, но тут я догадался — после рассказа о Богатяновке – пригласить друзей к воде… Дон, как двумя часами раньше Богатяновский спуск, откровенно разочаровал волжан: А я-то думал, Дон как наша Волга могучий и вольный! А он и вправду тихий-тихий, просто смирный какой-то.
И тут случилось что –то невероятное, случилось то, что случилось .- А чего это танкерок –то раскричался? Кому он гудки то посылает?
Прямо перед нашими глазами медленно — медленно, подавая короткие гудки, то ли маневрировало, то ли снималось с мели трудовое судно, на борту которого легко читалась крупная надпись – «МЕХАНИК ЕРОХИН»
Нам гудок посылает, — нашёлся я,ьт- моим друзьям посылает и мне, конечно, читай название–то. В мою честь судно названо!
Ё–моё! – изумились, восхитились и с восторгом взревели друзья, — а мы–то думаем – и чего гудит, чего гудит!?
Кто –то тут же начал подводить соответствующую базу: ну да, ну, конечно же, как же нам самим-то в голову не пришло?! Ты ведь механик? Ты наш авиационный заканчивал? А он кадры готовить ой как умел… Мои робкие попытки признаться, что я неумно пошутил, успеха не имели. Детей поставили рядком рядом с нашим Фимычем, сняться на фото на память, потом снялись друзья, потом все вместе. Мои попытки как–то объясниться услышаны не были самым категорическим образом:- не скромничай, мы всегда знали, что личность ты выдающаяся… А с судна. ну просто как нарочно,. приветственно помахали рукой тем. кто был на берегу…
Встреча, вместо запланированной ночи, продолжалась ровно трое суток. И было намерение – на обратном пути повидаться снова. А от меня требовалось только договориться с капитаном судна и покататься на нём всем вместе по этому самому Тихому Дону.
_____________________
© Ерохин Николай Ефимович