СЛОВО И ВЕРА АВВАКУМА
Вера Аввакума больше двуперстного крещенья и распрей о нём: она вогнана буквально физически в плоть и рёбра, она гнездится в самом сердце его сердца: в таинственной, почти неизвестной человеку глубине.
Огненные свитки его Жития полыхают по сей день: столь талантливо и ярко собраны в них каменья слов.
Но – договор между Богом и человеком для Аввакума не камень твёрдый, не крест, означенный в облаках, а скорее цветы: пусть и смерти.
Ярость и нежность рвутся со страниц, скоробленных от горя и страданий, прошитых золотыми молниями радостей…
Неистово обрушивается на «римскую блудню» мятежный протопоп – так Лютер ругал врагов – не иначе, как «ослиное дерьмо»…
А как поёт Байкал древле-русский страдалец-скиталец! как сочно и смачно перечисляет рыб и птиц, обитающих в и вокруг великого озера-моря; как сладко-молочен язык, кисельные берега…
Всё живое чутко воспринимаемо им, и, непроизвольно приходит на ум выражение человека совершенно другого культурного пласта и инакого времени: Альберта Швейцера – Благоговение перед всем живым.
Но самым живым была для протопопа вера: то, что не понятно современному человеку, не способному к таковому пламени…
И пламя закрутило тяжёлую плоть Аввакума, охватило тело, надоевшее ему, и дух его рвался выше дыма; и оставались гореть, пламенеть, кружиться великолепные слова выдающегося Жития.
ДОСТОЕВСКИЙ И ДОСТОЕВЩИНА
Достоевский, чья проза вобрала в себя столько скорбей и боли, что кажется, выход к свету невозможен, проводя читателя кровоточащими лабиринтами своих романов, непременно выводил их к осветлению: финал Карамазовых с речью на могиле Илюшеньки тому подтверждение.
Откуда же негатив понятия «достоевщина», выплеснутый в реальность чёрным цветом?
Достоевщина, как копание в чьей-либо, или в своей душе? Но оно необходимо для роста внутреннего роста каждого.
Или – нагромождение страстей, напластование чрезмерности, череда образов с кривой психикой?
Интерес к суициду?
«Достоевщина» — есть ложный, устоявшийся стереотип, следствие верхоглядства и желания не заглядывать в бездны (в том числе – в бездну себя), в какие необходимо заглядывать.
Цветовая гамма романов Достоевского, кажется, серо-чёрной, но – вглядитесь (вчитайтесь), и вы наверняка различите синие и золотые лучи, влекущие вверх, ибо для подъёма необходимо погружение.
Глыба Достоевского – всеобщего брата, всепонимающего провидца – отменяет искусственно выдуманное понятие «достоевщина» — пустое, и звучащее так отвратительно, будто царапает пространство.
МИХАИЛ ЗОЩЕНКО КАК МЕТАФИЗИК
Предположить возможность сугубо иронического изображения человека, значит, допустить вариант удаления из художественного образа онтологической, трагедийной составляющей – в сущности, важнейшей в человеке: следовательно, М. Зощенко – метафизический писатель в такой же степени, что и сатирический, иронический.
В рассказе «Исповедь» (поразительно, как на пространстве двухстраничного текста мастер создаёт сразу двух живых людей: попа и пришедшую исповедоваться бабку Фёклу: настолько живых, что, кажется, вот-вот сойдут со страниц, отправятся странствовать между нами) – метафизика и вовсе превалирует над юмором: ибо сомнения попа в существование Бога есть не что иное, как провал в онтологическую бездну, в адово чернеющую пустоту себя.
Кто они – люди Зощенко?
Бесчисленные, забавные, хамоватые, малограмотные, нелепые, с кривыми,- так представляется, — душами…
А это те, ради которых и был затеян последний поход за всемирным счастьем — революция 17-го года, которую ныне принято именовать переворотом.
Это люди, оторванные от основ грамотности, культуры, лишённые элементарного достатка и достоинства.
Это люди, которым предстоит перерасти хоть на чуть свою корявость, чтобы последующие поколения, их потомство были иными — они и стали совершенно иными, в восьмидесятые, к примеру, ни речи, похожей не речь персонажей Зощенко, ни самих таких людей было уже не встретить…
Мелочность и мещанство живут в человеке всегда (в конце концов, жажда разбогатеть, что, как не мещанство, возведённое в огромную степень?), и то, как проступают они в людях Зощенко не столько иронично, хотя, конечно, смешно, сколько трагично, подлежит исправлению — и исправлению не поддаётся.
Конечно, рассказы Михаила Михайловича очень смешны, больше того, они могут помогать от депрессии, но это — верхний слой, за которым много других, и эти другие возможно гораздо важнее внешнего.
…не говоря уж о том, что есть у него рассказы вовсе лишённые комической составляющей: «Беда», например: виртуозно выписанная трагедия мужика, жалко и жадно пропившего лошадёнку, на которую копил много лет…
Мы живём в ином мире, мы иные, среди нас практически нет персонажей, похожих на героев Зощенко, но тем, что мы пришли к такому миру, в какой-то мере, мы обязаны и филигранному писательскому мастерству М. Зощенко.
ГОРЬКАЯ ГАРМОНИЯ ВАСИЛИЯ ГРОССМАНА
Василий Гроссман называл своим учителем Горького; думается, однако, что по масштабу он скорее сопоставим с Булгаковым и Платоновым, особенно последним, поскольку сакральный булгаковский роман поднимает его имя на такую высоту, где не действует земная логика и включаются отличные от нам привычных законы.
Горькая гармония Гроссмана, пропущенная через монументальную прозу, как нервы проницают тело, так, или иначе выводит в световому естеству, как основополагающему началу жизни.
Даже если взять такое произведение, как «Треблинский ад» – хотя это уже не литература: возможно, это документ даже и превосходящий её – произведение страшное и пафосное одновременно, можно убедиться, что и в действительности составленной преимущественно из угля человеческих поступков и мерзости людских душ, есть световые волокна: героизм, например.
Разумеется, «Треблинский ад» не сделал бы Гроссмана Гроссманом, как, думается, и роман «Всё течёт» – хороший, но вполне… разминочный что ли.
Сфокусированность дарования в главной книге случай в литературе не редкий, и в этом смысле Гроссмана можно назвать автором одной книги — «Жизнь и судьба».
Ибо — одной, но какой!
Уже название её — как лучевое, хоть и омрачённое многим, наименование главных вещей жизни; то есть и своеобразная дверь: название: вход в книгу сулят многое.
…множество героев, точно выведенных из предельно ёмкого слова «судьба», иные из которых прописаны одним штрихом, чьё запоминающееся великолепие не допускает камня равнодушья.
Мощью стержневой связи романа семья Шапошников не позволяет никакой нити повествования быть напрасной, уйти вбок, повиснуть в шаровом пространстве…
…Маруся гибнет во время скрежещущих, адских боёв; она гибнет — капелька в огромном человеческом расплаве, квант человеческой энергии, и в Сталинграде остаются её муж и доченька – Вера, работающая с госпитале, где и знакомится с раненым лётчиком Викторовым.
Заурядность событий очевидна, также как их уникальность, ибо жизнь и судьба любого амбивалентны всегда.
А, даже не двойственны — тут «тройственность», расчетверение» — в этом смысле Карамазовых можно воспринимать, как различные ипостаси одного человека: к примеру.
Также и любой персонаж основного романа Гроссмана многослоен — и слои психического устройства своих героев Гроссман открывает с постепенностью мастерства, не нарушающей целостности замысла.
…и возникает череда людей: Женя, уходящая от своего первого мужа Крымова; офицер-танкист Новиков, в какого влюбится Женя; старый большевик Мостовский, военный врач Левинтон, водитель Семёнов…
Набатно гудя, в реальность романа входит лагерь: тьма наплывает на свет, но он продолжает работу и внутри неё.
Мостовский в споре с высокопоставленным чином РСХА Лиссом не может принять Сталина, как всего лишь ученика Гитлера: да и не должен: ибо нацизм — идеология агрессивных мелких лавочников, а большевизм — со всеми его издержками — был рывком ко всеобщему счастью.
Тут — через концлагерь, через ад Сталинградской битвы и всю горькую гармонию жизни и проступает тема всеобщности, когда-то ярко поднятая русским философом Н. Фёдоровым, чьи отсветы можно найти и в научных и художественных сочинениях К. Циолковского и в прозе А. Платонова.
Существует ли «окончательный реестр» лучших романов ХХ века?
Вряд ли…
В общем, их не так много, но думается место среди них «Жизни и судьбы» Гроссмана очевидно, неоспоримо, фундаментально…
РОЗОВОЕ МОРЕ БОРИСА РЫЖЕГО
Неповторимость интонации и ощущение чуда: два ощущения не оставляют при чтении стихов Бориса Рыжего.
Метафора всегда двойственна — сравнивая два предмета, или явления, поэт уточняет их место в мире, лишая их при этом индивидуальности. Метафор мало в стихах Рыжего, и, хотя порою они блестящи: Там жизнь обнажена, как схема — не в них суть.
Суть в гипнотическом воздействии стихов на читателя, когда из простейших комбинаций слов вырастает (будто от соприкосновения слов высекаются искры нот) чёрная музыка — чёрная только сначала, ибо, если вчитаться, вслушаться, пронизана она золотыми нитями (в том числе жалости, сострадания ко всем малым сим), что тянутся к высоте, от какой и исходят стихи.
Сила бывает примитивной, низовой, бывает умной, но бывает и такой:
Мне дал Господь не розовое море,
не силы, чтоб с врагами поквитаться —
возможность плакать от чужого горя,
любя, чужому счастью улыбаться.
Редкий дар редкой душевной силы.
Она – душа Бориса Рыжего – очевидно была нежной, и, несмотря на задиристость, подчёркнутое пацанство Бориса, к нему самому вполне применима формула Китса: Мир слишком груб для меня.
О! этот мир — разливающийся успехом, пьянством, драками, поэзией — мир у берегов розового моря, когда один эпитет становится космосом, сливающимся с морем…может быть, человечества.
Мрачны ли стихи Рыжего? В них избыток смерти, жизненного свинца, приблатнённой лексики, ощущение скорого своего финала постоянно, но подлинностью, нежностью своей, сентиментальностью, пусть даже и алкогольной, жёстким мастерством тянутся они волшебными цветами к свету.
По-разному можно понимать богослужение: примитивно-кондово — выполняй предписания церкви, и будет тебе рай, или используя метафизические, мистические толкования визионеров… а можно считать богослужением развитие себя, своего огромного дара, развитие, растянутое на всю — такую длинную, невыносимо короткую жизнь поэта Бориса Рыжего.
А про подлинный рай мы ничего не знаем.
СЛОВЕСНЫЕ СИМФОНИИ ВИТАЛИЯ СЁМИНА
Ласточка-звёздочка блистает настолько, насколько и нагружает метафизическим осознаниям яви.
О! Критика не сразу заметила корни глубин в крепко сделанной, густой прозе В. Сёмина, не сразу поняла, что тут — не просто описания жизни, пусть сделанные мастерски, а подлинное осмысление её экзистенциального начала.
…душный и страшный опыт лагеря трудового.
Пространство, сгущённое до кубатуры барака.
Раскалённый литейный цех.
Роман «Нагрудный знак «Ост»…
О, здесь вовсе не быт и повседневность – тут чистилище, плещущее суммой человеческих событий и ад, пламенеющий пострашнее литейных печей — только вот материалов для рая брать неоткуда.
Человек в ситуации — и ситуация, отражённая в человеке: на этом строится повествование: всегда точно выверенное стилистически, ибо слои прозы Виталия Сёмина лишены ненужного жира, одутловатости: все служит всему: так работает великолепно отлаженный механизм.
Мир вычистили от Бога, остался ли человек альфой бытия, облечённой в плоть метафизической сущностью, определяющей содержание жизни?
Убрав Бога, человек дезориентировал человека, исказил свою роль в пространстве, и тоска по идеалу, жажда света даны с такою силой, что захватывает дух.
Как и от любых практически произведений Виталия Сёмина.
НОША И ЧАША ВАЛЕНТИНА РАСПУТИНА
Ноша Валентина Распутина была тяжела, ибо писать вровень с классиками девятнадцатого века практически невозможно (хотя Распутину это удалось), а чаша его, подъятая к небесам, была полна как солнечной субстанцией жизни, так и горьким полынным отваром, который щедро производит юдоль.
Уже «Деньги для Марии» обещали писателя чрезвычайного, редкого: и по словесному, густому и крепкому письму, и по проникновению в сердца людские, занавешенные от большинства плотью поступков. Собственно «Деньги для Марии» – сама по себе замечательная повесть, ибо мощно показывает, как трагедийный излом выявляет лучшее и худшее в человеческой породе, — мощно и оригинально; но в сравнение с главной, вероятно, книгой «Живи и помни» — это ещё репетиция высоты.
«Живи и помни» даёт жизнь так плотно и веско, столь из глубин высвечивая сущность её, что полноценно встаёт в ряд с классическими произведениями лучших из лучших…
Несущая в себе новую жизнь: ребёнка, о котором мечтала, который не получался, Настёна топится, чтобы предупредить мужа, изъеденного собственным дезертирством и страхом войны…
Это — как речь на могиле Илюшеньки из «Братьев Карамазовых» — та же мощь, та же сила…
Только… есть ли выход к свету через пути страданий, которыми изломисто идут герои Распутина?
Есть ли он?
Ибо отсутствие такового не может сделать книгу значительной, ибо литература существенна лишь в той мере, в какой даёт почувствовать парение душе, прикоснуться к облакам.
А сама повесть — с её живым, хлебным языком, с нежной, такой простой Настёной, с Андреем, ощутившим, что такое жизнь в тупике есть световое вещество жизни: ибо, как бы ни была тяжела она, это всё равно жизнь…
Далее накатят волны «Прощания с Матёрой», где образы старух, пьющих чай так, будто вот-вот к ним в гости заглянет смерть, врезаются в память алмазными гранями силы и мастерства; «Матёра» – книга о разрушении и стойкости: могучий «царский листвень» (чуть ли не тень Мирового древа!) несущие новое, но несущие сие через разрушение, не могут сокрушить, как сокрушат они деревню, разорят кладбище…
Великолепные «Уроки французского», в сущности, обжигающий стигмат сострадания, вырезаемый на сердце читателя; тут линии Достоевского и Некрасова причудливо переплетаются, точно врастая в современный материал скудости и бедности.
А как роскошно-живописен очерк о Байкале! Вода его блестит, и берега чуть не прогибаются от обилия ягодных кустов; и дремотное в этот час бело-прозрачное море Байкала готово поделиться силой своей с читающим строки Распутина.
Книги – тёртые, сильные, с хлебом и гневом, правдой и жёсткостью – строил Распутин, как строили когда-то терема, и, хотя в его книгах мало праздничного, сам факт, что были они – праздник русской литературы…
_____________________
© Балтин Александр Львович