КОСМОС ДЖОЙСА. К 100-ЛЕТИЮ ПУБЛИКАЦИИ «УЛИССА»

   Космос Джойса, начинаясь в розово-праздничной, утробной античности – впрочем. пересекаемой зыбкими тенями обитателей Аид – вот выступает монструозная Геката, чей оскал свидетельствует о тщете всякой надежды – расширяется многообразно, организуя собой своеобразное подобие вещественного и идейного Большого взрыва…

   О, бессчётно, жёстко, с судейской чёткостью фиксируемое количество бытовых подробностей: сосуды и столовые приборы, улицы и проулки, виды транспортных средств и предметы обстановки квартиры – весь этот пёстрый антураж на фоне которого происходит новое странствие нового Улисса, ничем, впрочем, не похожего на легендарного, многоумного героя пресловутого эпоса…

    Шутовство, вшифрованное в бездны текста, разлетается смысловыми играми, и объектом, проверяемым на твёрдость, могут стать, как речения Святого писания, так и тексты патристики; а уж тень Потрясающего Копьём вездесуща как же без неё…

    Сухо выписанная сцена: скажем, урока истории, который ведёт Дедал, сменяется речевой бурей, когда пласты различных текстов наползают друг на друга, сшибаясь, как льдины во время ледохода, и пиджин-инглиш звучит не менее выпукло и внушительно, нежели заскорузлые, ветхие тексты хроник: вернее, восстановления из них, насыщенные фактическим содержанием начала конкретной главы.

   Всё сорвано с осей и петель – и грандиозная улыбка Гаргантюа витает над пространством-космосом романа, отвечая медленно таящей улыбке Чеширского кота, которому чётко известно, что цена всему: иллюзия: просто различными они бывают.

    Пышный космос, избыточно детализированный — и: уютный, домашний, когда дощатый сортир коррелирует с дачной памятью советского человека сорока-пятидесяти лет; когда Нора великолепно, сугубо по-античному возвышается своим грубо алкающим телом и ненасытимой плотью; и каталог рекламных объявлений превращается в каталог заурядной будничности — мало чем отличающейся от сиюминутности, знакомой большинству (что тут поправка на время! не действует почти).

   О! Сгущение иных абзацев — подлинная химия слов, звёздные россыпи подтекстов.

   Похороны не страшны, но нелепы — все ощущения, связанные с ними, скорее докучны, нежели пропитаны страхом и отчаянием…

    И длится, льётся, играет поток словес, причудливо вихрясь, тонко соплетаясь; длится и играет, шумно вливаясь в вечность — такую условную, такую конкретную.

 

      ПАМЯТИ СТИВЕНА ХОКИНГА

   Коацерват мерцал золотисто, простёртый в гигантской кювете великой лаборатории, и беспорядочное движение внутри него усиливалось и замедлялось, суля неведомый экспериментатору результат.

   Миллионолетья зрели планёты и звёзды, собирались, стягивались в шатры: в великолепные пространства колоссального космоса, прошитого дугами золотого, неведомого нам (если верить Циолковскому) счастья; выходили из самых недр мирозданья сложные и прекрасные, стройные и постигаемые математически законы — они начинали работать под наблюдением средних ангелов, в то время, как старшие были заняты его более сложными свершениями: возникало и текло время; время, что почитаем серым, всё смывающим потоком; расширялись пространство, и уже, сгустившись в точку, вещество разнеслось по пространству Большим Взрывом…

   …болями многими скрученное, мало место занимающее в пространстве тело — и великолепно, торжественно устроенный мозг: таким был Стивен Хокинг: именуемый наследником Эйнштейна.

   Физик, погружающийся в такие сиятельный дебри, к каковым прикоснуться способен ничтожный процент человечества, слышит симфонию творения, отдельные пряди её, звукописные ряды делая доступными для прочих; физик пьёт из роскошного сосуда тайны, напитываясь силой знания, невозможной до него — и обещающей векторное движение вперёд: человечества.

   Чёрные дыры зияют, концентрируя в себе гравитацию такой силы, что покинуть её, дыру, не могут даже объекты, развивающие скорость света.

   Чёрные дыры испаряются за счет излучения Хокинга; и кванты, руководимые тайными силами, действуют так, что их можно изучать.

   Популяризация науки: том Хокинга «Краткая история времени» стал бестселлером, несмотря на сложность, которой был буквально начинён.

   Мир, спрятанный в ореховой скорлупке пространства, преодолевает её, становясь всё более и более обширным для нашего понимания.

    В сущности, история человечества — в значительной степени — это история науки, плюс…

   Здесь можно приплюсовать разное: но одно остаётся несомненным: Стивенг Хокинг не просто один столпов современной науки, но и светом озарённый гений, чья деятельность — включать свет над бессчётными полями тайн, ждущих нового человечества.

      ТРИ ХУДОЖНИКА

   В нише помещённая икона должна сиять ровным золотым светом, а глаза святых прожигать молящихся, чтобы бесформенная мякоть души плавилась, превращаясь в алмаз.

    Эль Греко долго плыл в Венецию, и мастерская Тициана была пышна, как сам город, но, ищущий ещё большего солнца и других линий Доменико внял рассказам молодого монаха и подчинился вектору, ведущему в Испанию.

    Сквозь бездны трудов он имел всё – анфилады комнат, горы нарядов, но ничто из этого не играло серьёзной роли: только огонь, языки какого даны телами его картин.

   Душа Толедо звучит в пейзажах, как святые образами своими дают души молитв.

   …а — глыбы на глыбы громоздящий Брейгель, вросший корнями в земное, городское, бытово-волшебное, мир давал на картинах – не меньший, чем Гефест изобразил на щите Ахилла; Брейгель через такое плотное, вещное, заземлённое путём алхимической трансформации давший панораму вечности…

   Вглядитесь в снег под ногами охотников, вслушайтесь в тишину картины (мудро восстанавливает Тарковский оную, иными средствами давая линию, начертанную Брейгелем)… О, отнюдь не голландский рай – снега, огня, трактира: но: краски всеобщности, вечный кристалл мира.

   В сегодняшних детках, играющих на бессчётных площадках чудесных московских дворов узнаёте тех – брейгелевских?

   Код всеобщности не исчислить…

   …неправда, что Ван Гог писал болью! Да, каждый мазок – как рана, но – «Пейзаж в Овере после дождя» – это рана счастья; как бывает счастье-депрессия – верно: бывает, ибо и амбивалентность мала для человека: тройственность, расчетверённость реальна (во многих ведь все три брата Карамазова живут, плюс – отец).

    Но – Оливковые рощи: серебро тишины и мудрость злата.

   Мазки-раны, мазки-корни…

   И «Куст сирени» – пламенеющий, как распятие, напряжением гудит, как месса.

   Будет ли катарсис?

   Башмаки Ван-Гога призывают духовный путь предпочесть материальному – но современный мир против, и, платя за холсты голландца огромные деньги, ликует и играет, не вслушиваясь в музыку подлинного путь.

    Не воспринимая сплошного крика цветовой и метафизической боли, что издаёт «Распятие» Ван Гога…

 

     ПУСТОЙ СОБЛАЗН ЭКРАНИЗАЦИЙ

   Соблазн экранизации известного произведения велик, но соблазн этот относится только к сюжетным коллизиям, или остро прописанным характерам героев.

   Ибо важнейшая, основополагающая составляющая литературного произведения – язык,  – экранизации не поддаётся.

   Как средствами кино передать янтарный, блещущий метафизическими созвездиями, весь в фейерверке цветов и оттенков язык Булгакова, или земельно-коричневый, туго-философский, замешанный на своеобразном смещении смыслового центра платоновский язык? Какой вариант построения кадра и монтажа сможет отобразить сии языковые дебри?

   Буйно-хлещущий, дремуче-церковный, ароматно-благоухающий мир Лескова, сложнейшее его плетение словес разве живут сюжетом и им объясняются?

   Гоголевский, сверкающий драгоценными перлами, да и весь драгоценно-причудливый, как самородки или дорогие камни, язык?

   Мощь напора Достоевского, мешающего пласты разнообразных речений, захлёбывающегося, в языке опережающего жизнь героев?

   Никто из экранизаторов, сколь бы опытными режиссёрами они ни были, и не пытается найти адекватный строй кадров, но хватается за сюжет и персонажей, как за спасение…

   И получается снижение, смысловая подмена, требующая гораздо меньшей интеллектуальной работы – ибо видеоряд всегда легче, ибо и мышление ныне – клиповое, рваное.

   Узловое, главнейшее в литературном произведении уходит от экрана; сопротивляется ему самая сущность литературы. Ибо литература требует вдумчивости и одиночества, кропотливой работы над собственным,  внутренним «я»; ибо литература призывает к развитию эстетически-тонкого восприятия, в то время как кинематограф и возник, как развлечение, и хотя и вышел на пики метафизического осмысления яви, дав миру Феллини, Бергмана, Антониони, всё равно всё больше и больше скатывается в бездну пустого развлекалова и компьютерных эффектов.

   А стремление развлекать – основная болезнь современной литературы, болезнь, мешающая её росту, её когдатошней устремлённости вверх, к звёздам смысла.

 

     БАШНЯ ГЁЛЬДЕРЛИНА

   Ипохондрия вечно кутается в прозрачные накидки, ей холодно, её знобит, и Гёльдерлин, впустивший её в собственную жизнь, узнал в ней скудную собеседницу и скучную наставницу, ибо сам стал кутаться в одежды, поскольку всегда мёрз.

   О! он учил детей, и ему легко было с ними — такими нежными, такими маленькими, легко — потому, что самому не предстояло врасти во взрослую жизнь, но только в историю.

   Он замирал при звуках шагов Сюзетт: наименованная Диотимой, она стала идеалом его стихов, страстью, недостижимой мечтою…

   Потом было преподавание в семействе немца-виноторговца: грубого, толстого, не имевшего никакого представления о поэзии, и когда Гёльдерлин вернулся в родной город, кроме ипохондрии в сознание его вошло нечто кинжально острое, постоянно бередящее, беспокойное.

   Диотима умерла?

   Он не верил.

   Он ждал, всюду где бы ни находился, как войдёт она сейчас, как откроется дверь — и появится она, и чудесные дети побегут за нею.

   Мысли перескакивали с одного на другое, путались, и как ткалась поэтическая ткань, он и сам понимал не очень, — вероятно, об этом надо было спросить у вечности, не склонной к разговорчивости.

   Доктора были с ним вежливы и предупредительны, как с ребёнком, как он со своими учениками, которых было множество, но лиц он не помнил уже…

   Античные поля смысла раскрывались перед ним, но никто кроме не видел их, не понимал человека, попавшего в своё время по ошибки.

   Психиатрическая клиника была просто домом; новые и новые тяготы обременяли и без того постоянно гудящее, болящее сознанье, и потом он стал жить на первом этаже, у столяра… Или не столяра?

   (Йозеф К. совсем из другого времени ходит по огромному дому, и спрашивает у всех, где живёт столяр Ланц, пытаясь найти место, где заседает суд).

   Времена путались, первый этаж был низок, под ним зиял Аид — который тоже никто не видел, кроме Гёльдерлина.

   Он называл себя Буонаротти — иногда, и, всё так же живя на первом этаже, никого не узнавал в реальности, да и сильно сомневался, что она существует, ведь вот же Диотима — она сидит напротив, в удобном кресле и улыбается ему, а говорили, что она умерла… Он никого не узнавал и всегда со всеми был учтивым, как со своими учениками — всегда, до самой смерти.

 

       КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКИЙ ЭТЮД

   Пышный сад египетских фресок точно роняет золотые, как нильский песок, фрагменты текстов – поэтических, словно действия жрецов, непонятные непосвящённому.

   Всезнающий Сфинкс с огненными очами —  и, оказавшись возле него, окажешься в мировом коловращенье духа, где вопрос переходит в ответ, и все они звучат поэзией.

      Жёсткие словесные формулы Архилола прожглись сквозь напластования времён, даже обрывочностью своей давая картины целостности.

   Высокая мощь Гильгамеша плавно поднимается над семиступенчатыми башнями-зиккуратами, чья архитектура зиждется на точной поэзии формул, ибо, как века спустя сказал Галилей, математика есть свойство мира, — как и поэзия, впрочем, про какую он не говорил.

    Кораблик Конрада Вюрцбурского по-прежнему везёт к нам Благую Деву, и великолепное благоухание куртуазных стихов пышнее церковных риз.

    Католический культ весь солнечно играет аккордами текстов; а стволы органа (упорядоченный, металлический лес) соплетают звуки так, что становятся очевидными силы и могущества вибраций.

    Рабочий ангел поворачивает рычаг, и снег убеляет старый, островерхий город, всю сумму шпилей его, башен и башенок, кривых, колоритных переулков…

    Другие ангелы заглядывают в окна, проверяя – не плачут ли дети?

   О, им не за чем плакать, коли жизнь будет насыщена доброй поэзией!

   Диски звенят – речения Силезского Вестника призывают нас жить по-другому задолго до могучего сонета Рильке – того, где архаический торс Аполлона даёт света гораздо больше, чем упомянутый  в первой строфе канделябр.

    И снова толщ средневековой поэзии манит, как причудливый смысло-звуковой орнамент: нам не понять тех людей: мы никогда не сможем забыть телефоны и холодильники (хотя бы это!)…

    Если вглядеться во фрески Лоренцо Монако, или Мазаччо, можно обнаружить, что даже посадка глаз у живших тогда иная, нежели у нас: микрокосм не постигает другой микрокосм, и для перевода нужно напряжение всех мышц фантазии, коли точное знание невозможно.

    Точное знание — острый арбитр, но не всегда можно апеллировать к нему.

    Вдруг зажигается волшебный фонарь Галчинского, чьё имя – Константы Ильдефонс – уже поэзия; и замечательный трамвай Незвала проезжает мимо – игрок сойдёт на остановке, будет стоять на мосту, долго глядеть в чёрное зеркало реки, но самоубийство не состоится, отмененное поэмой, чьё имя – Эдисон.

    Дерзость Эдисона отрицает прах, и совсем не всё кончается пресловутым всхлипом Элиота.

     По дугам – хитро пересекающимся, играющим то серебром, то изумрудом – спускаются всё новые и новые смыслы, по иному расцвечиваются они, звуча своеобразной симфонией.

   В келье, не боясь чёрта, Лютер ткёт готический перевод Библии.

   И снова сад египетских фресок возникает – он отливает работами Модильяни, он входит в современность, неся свои коды, повествуя про бескровную жертву.

   Вы бывали в лаборатории алхимика?

  О, внешняя сторона играет второстепенную роль, но важен философский камень: очищенная человеческая душа: об этом речёт герметическая алхимия.

  Поэзия вся пронизана её – будь то высокая ясность Гёте, или переусложнённый мир Целана (хотя они не равновелики, разумеется).

   Мазок за мазком пишется глобальное мировое полотно, и старый русский философ Фёдоров встаёт со своего сундука, чтобы обратиться к нам, нынешним с речью о патрофикации – ибо всеобщность есть единственное дело человечества, цель которого – братство и сад (хотя не видно сейчас и намёка на это), а строительный материал храма всеобщности – открытия, свитки формул, векторы поэзии, солнечность живописи, сияние музыки…

_____________________

© Балтин Александр Львович