В тылу как в тылу — 

Ни кола, ни двора и ни хаты…

Вся деревня под снегом живет.

Эти годы, что были когда-то,

Горечь детства забыть не дает… 

В.Фирсов «Военное детство»

 

Как прошлое из жизни пёстрой не гони,
Оно нам светит неизменным светом.
От прежних всполохов померкшие огни
Рисуют настоящему, грядущему ответы.

Да!Завтра будет новый, белый день,
Другие имена, события, дороги, лица.
От прошлого оставшаяся в жизни тень
В потоках призрачных всегда струится 

 Анатолий Булгаков. «От прошлого оставшаяся тень».

 

     1942-й год. Полгода назад мы переселились из Самарканда в небольшой узбекский городок Наманган, где нашлись отцовские родители и сестры Лиза и Зинаида с детьми. Мужья обеих — на фронте. О супруге Зинаиды я рассказал в прошлом «Письме». А муж Лизы — Григорий Карлинский — ушёл на фронт в первые дни войны. Он трудно жил до войны — изведал тяжкий труд литейщика. Всю войну прошёл рядовым пехотинцем — в окопах, в грязи, съедаемый вшами, под пулями, раненый не раз и не два. Демобилизовался в конце 1945 года, когда семья уже вернулась в Одессу. Пришёл на свой завод, в тот же литейный цех,— работал обрубщиком отливок. Вернулся полуглухим, с больными лёгкими. И вновь — пыль, скрежет, жара. После смены возвращался домой, пропахший раскалённым металлом. Приносил бутылку молока, которую получал за работу во вредном цеху. Её он берёг для детей. В одной комнате жили две семьи — дедушка с бабушкой и Григорий Карлинский с женой и тремя детьми. Без отопления, без кухни, без ванны, без туалета. Комнату перегородили простынями, натянутыми на верёвках. Тётя Лиза грела воду на примусе, стоявшем между входными дверями. Григорий умывался. Жили на первом этаже, воду выплёскивали прямо во двор, мощёный брусчаткой. На ужин — в основном, картошка да макароны. В 1956 году, заболев туберкулёзом, дядя Гриша ушёл из жизни. И вся забота о его семье легла на плечи моего любимого деда Аврума. Он, будучи первоклассным сапожником, чинил обувь соседям из ближайших домов. Те платили, сколько могли. С тех, кто, как говорится, перебивался с хлеба на квас, он и вовсе ничего не брал. Иногда ему приносили пару яиц, несколько картофелин, горстку луковиц — у кого что было. И эти же соседи донесли о нетрудовых доходах деда-пенсионера. Пришли с проверкой, произвели хронометраж одной починки, умножили на количество часов и начислили налог. Дед перенервничал и долго болел. Больше бесплатно обувь не чинил. 

   Но вернусь в Наманган, куда мы переехали из Самарканда, который я покидал с большим сожалением. Там осталась подружка Люба, моя кузина. Она была на несколько лет старше и училась во втором классе. Мы жили рядом и всё свободное время проводили вместе. Она придумывала игры — ученик и учительница, продавец и покупатель, врач и больной. Ставила палочку-термометр мне подмышку, а потом брала её в руки, цокала языком, открывала большие чёрные глаза и произносила: «Больной, у вас высокая температура». Лекарством был маленький хлебный шарик…

   Наши убеждения формируются в детстве. Идя по жизни, мы часто воссоздаём ситуации, которые бы отвечали нашему детскому мироощущению. И чем дольше ребёнок живёт в нас, тем дольше мы остаёмся созидателями. Пока не научились ненавидеть, мстить, стремиться к власти любой ценой, превращаясь в разрушителей. Ведь наши мысли обладают уникальной способностью материализоваться, а это формирует нашу судьбу.

  В детской памяти остались громады минаретов, устремленных в голубое небо, воздвигнутых по приказу Тимура Хромого — Тамерлана, одного из величайших и самых жестоких правителей в истории, покорившего пространство от Индии и Египта до московских земель. В «Книге побед», где современники описывали его победы, содержится перечень покорённых городов. Есть там и Москва. В нашей, советской историографии это никогда не упоминалось. Его нашествие было не менее страшным, чем нашествие Чингисхана. О его жестокости писали современники и соплеменники. По велению правителя возводили пирамиды из отрубленных голов врагов, убивали сотни тысяч мирных жителей покорённых стран, стирали с лица земли города, такие как Азов и Астрахань. Вторгшись в Афганистан, он велел воздвигнуть башню из двух тысяч живых пленных, смешав их с глиной и битым кирпичом.

Пространство и время отдалили от нас на века эти события. Но время обладает и иными свойствами — притупляет боль утраты, появляются новые заботы, возникают новые ценности, меняются приоритеты и осознание себя в мире.

   В 1992 году, впервые посетив Израиль и познакомившись со святынями трёх религий, я как бы вернулся в детство. Гуляя по древнему Иерусалиму, прикасаясь к Стене Плача — Западной Стене, оставшейся от Второго Храма, воздвигнутого тысячелетия назад царём Иродом, злым гением иудейского народа, не менее жестоким, чем хромой Тамерлан, — я поймал себя на мысли, что испытываю те же чувства, что и в детстве, когда бродил по Самарканду. Разве что восприятие мира стало более критическим и осознанным. Вот как сказал об этом великий педагог Януш Корчак: «Ребёнок превосходит нас силой чувств. В области интеллекта он, по меньшей мере, равен нам, ему недостаёт лишь опыта».

Удивительно, но во все времена кровавые диктаторы создавали города на века, запечатлев в них трагическую историю своего времени. Спустя столетия эти сооружения, ставшие мировыми памятниками, воспринимаются нами как олицетворение единения человека с природой. В начале прошлого века об этом писал известный художник Павел Кузнецов, знаток Востока, много лет проживший в Средней Азии: «Именно в Самарканде олицетворено универсальное вечное, не подверженное времени, замершее в пространстве веков, олицетворяющее душу тысячелетней мудрости Востока… » О Самарканде писала и Анна Ахматова: «А умирать поедем в Самарканд,/ на родину предвечных роз». (В тифозном бреду. Ноябрь-декабрь 1942. Прим. автора) В мае 1944 года, вернувшись домой, она с благодарностью напишет стихи о Узбекистане — восточной стране приютившей её, — наполненные теплотой и любовью:

И в памяти, словно в узорной укладке:

Седая улыбка всезнающих уст,

Могильной чалмы благородные кладки

И царственный карлик — гранатовый куст.

   О доброте узбеков я уже не раз писал. Расскажу ещё об одном происшествии, которое могло закончиться для меня трагически. Напротив окна нашей комнаты росла огромная груша. Сразу за деревом протекал арык. Мой отец на одной из ветвей груши повесил качели. Дети нащих хозяев-узбеков пришли в восторг. Их — четверо, трое мальчишек и девочка Назима. Я все дни проводил с ними. Просто раскачиваться на качелях со временем сделалось неинтересно. Придумали игру. Ветка, на которой висели качели, росла параллельно арыку, протекающему по саду. Раскачиваясь, мы зависали над ним и улетали обратно. Игрок, стоящий на земле, должен был пробежать между летящими качелями и арыком и чтобы его не сбил сидящий на качелях. Моя очередь — я побежал, но, к сожалению, не успел увернуться. Назима, а она была на качелях, не желая того, столкнула меня в арык. На дворе зима. Днём солнечно, плюсовая температура. Однако ночью подмораживало. Вода в ручье покрывалась тонкой корочкой льда. Я свалился в арык, и, хотя воды было немного, — промок насквозь. Моих родителей дома не было. Услышав крик, прибежала хозяйка —тётя Ханума. Подхватив меня на руки, внесла в дом, раздела, растёрла сухим полотенцем, напоила  чаем и уложила в мою постель. Вскоре я уснул. Родители, вернувшись домой, были в недоумении. Днём я никогда не спал. Мама, наклонившись, потрогала лоб и поняла, что у меня температура. Термометр показал более 39. Она побежала к Хануме. Та рассказала маме о происшедшем. Ханума собирала в горах травы и занималась целительством. Всегда помогала бескорыстно. Моя мама при любом заболевании обращались к ней. Тётя Ханума лечила отца после его ранений. Вот и сейчас Ханума принесла растопленное курдючное сало, тщательно растёрла меня, завернула в простыню и накрыла тёплым одеялом. Приготовила отвар из трав. Он был горьким и противным. На следующий день врач, прослушав меня, сказал: «К сожалению, у ребёнка воспаление лёгких. Нужно везти в больницу». Мама отказалась. Она верила Хануме. Четверо суток я был в бреду. Мама не отходила от меня, тревожно прислушиваясь к дыханию. Кризис наступил на пятый день. Не знаю, чт? бы со мной было, если бы не Ханума. Пока лежал в постели, хозяйские дети навещали, приносили сушёные фрукты из сада. В конце войны мы покинули Узбекистан, и с той поры я никогда с ними не встречался. Но навсегда осталась в сердце благодарность этим людям. И эти строчки — дань памяти и признательности.

   Наманган, где мы  оказались после Самарканда, даже по меркам Узбекистана, — небольшой провинциальный город. Население — не более 80 тысяч человек. Считается, что название города связано с большим количеством в его окрестностях солёных озёр, где добывается соль. С персидского «намак кан» переводится как «соляная копь». Однако существует ещё одна легенда о происхождении названия: «намак-гов» переводится как «чёрные бусы». Их делали местные жители из вишнёвых косточек. Бусы служили чётками. Предгорья Тянь-Шаня, которые окружают город с севера, напоминают сказочную декорацию. Они хорошо видны в голубой дымке, на фоне синего южного неба. С противоположной стороны Намангана струится приток Сырдарьи — сюда приходили искупаться и порыбачить. Помню наманганские дома — одноэтажные, глиняные, с плоскими крышами. На крышах росли сорняки, занесённые ветром. Над арыками чайханы, где пожилые узбеки в стёганых ватных халатах, в чалме поверх тюбетеек, часами неподвижно сидели под тенью чинар вокруг низкого столика-дастархана. Неторопливо потягивали зелёный чай из пиал, покрытых красивым кобальтовым узбекским орнаментом. Время словно замерло для них. Ожившие персонажи сказок Гауфа — такими их рисовало моё детское воображение. Старцы время от времени закладывали за щеку щепотку травяной смеси, медленно пережёвывали и сплёвывали образовавшуюся слюну. Изредка произносили гортанную фразу и вновь надолго замирали, точно восковые фигуры в музее мадам Тюссо…

   В памяти всплывает картина. По пыльным узким наманганским улочкам, ограждённым глиняными дувалами выше человеческого роста, вышагивает старый узбек со стайкой детей и своим гаремом из нескольких жён. Над городом возвышаются минареты, и только призывы муэдзина с галерей нарушают покой, призывая жителей на молитву… 

   Мы поселились на улице вдоль реки. От дома к реке вёл покатый спуск — излюбленное место детских игр. Летом — купание. Зимой пологий склон иногда покрывал снег. Особым шиком считалось не просто скатиться с пригорка, а проехать как можно дальше по льду замёрзшей реки. Санки были не у всех. Поэтому катались на фанере, на листах железа, годилась и алюминиевая миска. Среди мальчишек выделялся Сашко из Киева. Он приходил со своей младшей сестричкой Машей, моей ровесницей. Жили они с мамой. Отец погиб на фронте. Маша садилась в сани, а Сашко разгонялся и запрыгивал сзади. Но лучше всего у него получалось, когда он один съезжал с горки. Разогнав сани, бросался на них — и по льду реки доезжал до противоположного берега. Сашко был года на четыре старше меня. Всегда катал нас, малышей. Добрый, открытый. Пацаны любили его, что не часто случается в мальчишеском сообществе. В эту зиму морозы перемежались с тёплыми днями. Не все решались спускаться на лёд. Но Сашко было не удержать. Тогда и произошла трагедия. Благополучно прокатившись по льду, он возвращался назад, неся санки в руках. И вдруг в середине реки лед надломился, и Сашко вместе с санями упал в воду. Мы — все, стоявшие на берегу, — растерялись. Поднялся крик. Появились взрослые, потом милиция. Тащили доски, шесты, но Сашко так и не смогли найти. Рассказывали: его нашли, когда сошёл лёд. Отец похоронен в немецкой земле, а он навсегда остался лежать в земле приютившего нас Узбекистана. Ещё одна жертва войны. Больше на берег реки мама меня не пускала.

   Наступила весна. Фруктовые сады стояли в кипени цветов. Особенно мне нравился цветущий гранат — точно объятый пламенем. А любимым временем года стал конец лета, начало осени, когда на рынке появлялись дары щедрой узбекской земли.

   У меня остро развито обоняние, и запахи навсегда остаются в копилке моей памяти. Как только начинаю ощущать знакомый запах, в сознании тотчас зримо возникает то событие, когда я впервые его почувствовал. Много лет спустя — в мае 1994 года — мы с женой и сыном прилетели в Мельбурн. Поселились в Балаклаве — районе, где обосновались многие выходцы из Советского Союза. Эта часть Мельбурна, так же как и улицы: Одесса, Севастополь, Инкерман — названы в память о победе над Россией в Крымской войне, где австралийцы воевали в составе английской армии. Когда мы пришли в себя после утомительного многочасового перелёта, пошли за покупками. В овощном магазине я увидел дыни, очень похожие на узбекские, и, взяв одну из них в руки, почувствовал знакомый аромат — и, словно по волшебству, возникла картинка из далёкого прошлого. Я с мамой — на наманганском рынке. Прямо на земле расстелен холст с красочным узбекским орнаментом. На нем — гора желтых ароматных дынь. Их растрескавшаяся кожура похожа на кракелюры старинных картин. Рядом сидят две женщины. Чёрная паранджа закрывает их лица. Я стою возле холма из дынь, вдыхаю удивительный запах. Знаю: денег мало, и я не смею просить маму о покупке. Вдруг слышу: «Малчик, малчик!». Я не сразу сообразил, что звук исходит от паранджи. Из прорези в хиджабе появляются женские руки. Одна из них берёт лежащий на земле красивый узбекский нож, украшенный чернёным орнаментом. Рядом половинка разрезанной дыни. Хозяйка паранджи, отрезав большой ломоть, протягивает мне. «Малчик, беры, беры!». Я смутился, но от дара не отказался. Трудно передать ощущения от вкуса и запаха райского плода. Флобер писал о себе: он — человек-перо. О себе могу сказать, я — человек-обоняние. Вот и сейчас — почувствовал запах дынь, и возникла картинка детства: Наманган, рынок, женщины в парандже и удивительный вкус узбекской дыни…

   В середине апреля дедушка с бабушкой пригласили нас на ужин. Вся семья собралась у них в доме — мои родители со мною, сестры отца с детьми. Не знаю, где раздобыл дед в Намангане двух карпов. Бабушка приготовила фаршированную рыбу, которую я тогда попробовал впервые в жизни. Испекла на сковороде тонкие хрустящие лепёшки без соли и масла. Натёрла хрен, заправила его бурячком. Хрен мне не понравился, тем более, что мои старшие братья, решив подшутить надо мной, сказали: это варенье. Зачерпнул пол-ложки — как же не попробовать варенье?! Что было дальше я запомнил на всю жизнь…

   Перед ужином дед достал из тёмно-вишнёвого бархатного мешочка книгу в кожаном переплёте, льняную белую накидку с кистями и две чёрные кожаные коробочки с кожаными шнурками. Одну из них водрузил на лбу, другую, оголив левую руку, привязал на уровне предплечья. Надел ермолку, накинул покрывало на голову, открыл книгу и стал читать на непонятном для меня языке. Мне было всё в диковинку, но с другой стороны — скучно и немного смешно. Значительно позже я узнал, что это пасхальный обед. Это была Пасха — праздник, посвящённый исходу евреев из Египта 3300 лет тому назад. Дедушка читал молитву из Пятикнижия. Накидка называется Талит, кожаные коробочки — Тфилин. В них на пергаменте записаны отрывки молитвы из Пятикнижия. И, как говорил дед, коробочка на лбу — это приёмная антенна, связь с богом. Коробочка на руке, против сердца, — передающая антенна, от неё идут сигналы сердца.

   Домой мы возвращались поздно. Никого из прохожих на улице не было. Только звук цикад сопровождал нас. В полнолуние дорога, наши лица, одежда, деревья — всё выглядело сказочным, неестественно серебристо-серым. Тревожное ощущение охватило меня. Мы подошли к дому, открыли калитку и вошли во двор. Справа — вход в нашу комнату. Дверь была открыта. Навесной замок висел на одной петле, вторая, вырванная из дверной рамы, болталась на замке. Войдя в комнату, увидели раскрытый шкаф, разбросанные вещи. Книги, стоявшие на тумбочке, валялись на полу. Среди книг — осколки разбитой любимой маминой вазочки. Папа зажёг керосиновую лампу. Мама, не сдержавшись, заплакала. Я прижался к ней, ничего не понимая. Когда родители подобрали валявшиеся вещи, обнаружили, что воры забрали единственный папин шевиотовый костюм. Не нашли и мамино крепдешиновое платье — подарок отца. Забрали воры несколько килограмм картошки, что, пожалуй, тогда было дороже одежды. Других ценностей у нас не было. Утром отец отправился в отделение милиции. Оставил заявление о краже. В милиции ничего обнадёживающего не сказали. В Узбекистан приехали не только эвакуированные, сюда — в тёплые края — подался и криминал со всего Союза. Квартирные кражи сделались частым явлением. В милиции отцу порекомендовали походить по рынку, где обычно перекупщики продают краденное. В течение нескольких недель он безрезультатно ходил на базар. Наступило очередное воскресенье. Он решил пойти в последний раз. На сей раз — повезло. Отец сразу узнал свой костюм. Интеллигентного вида женщина, средних лет держала его в руках. Отец побежал в милицейский участок, расположенный на рынке. Милиционер, пришедший с ним, задержал женщину и привёл её в участок. Она расплакалась и рассказала, что костюм купила здесь же на рынке, несколько недель назад для мужа. Он оказался мал, и она решила его продать. По всей вероятности, говорила правду. Костюм изъяли, через какое-то время вернули отцу. Мамино платье найти не удалось. Вся эта история была шоком для нашей семьи. Единственным утешением стало то, что похитители не нашли хлебные карточки, а искали явно именно их. Мама всегда носила карточки с собой в сумке.

   Наступил 1944-й год, третий год войны, на фронте произошли значительные перемены. В январе была снята 900 дневная блокада Ленинграда, освобождена от фашистов Прибалтика, Белоруссия, Украина, Молдавия. Приёмников у населения не было — их конфисковали ещё в начале войны. Радио в нашем доме отсутствовало. Люди толпились на городской площади, слушая городской громкоговоритель. Благодаря «сарафанному радио» новости быстро распространялись по городу. 10 апреля освободили Одессу. Прибежала моя двоюродная сестра Клава и сообщила эту радостную новость.

    конце мая отец стал собираться в дорогу. Дом, на улице Советской Армии, где мы жили до ойны, немцы разбомбили ещё до нашей эвакуации. Нужно было найти жильё, осмотреться и вернуться за нами. Около месяца отец отсутствовал. Выехали мы в Одессу осенью 1944-го. Обратный путь домой был не менее страшен, чем путь в эвакуацию. Поезда, забитые людьми, чемоданами, мешками, багажные отделения, тамбуры, коридоры с тусклым мерцающим светом, вагоны, покрашенные масляной краской, впитавшей в себя запахи пота, еды, курева. В нашем купе плацкартного вагона ехало восемь человек. Кроме взрослых — ещё трое детей. Ночью на верхних полках размещались дети. Днём мы спускались вниз, а взрослые спали по очереди. Подолгу стояли на станциях, иногда сутки, иногда двое, пропуская армейские эшелоны с зачехлёнными танками, пушками. Шли эшелоны с призывниками. Эшелоны с раненными. Пересекли Волгу, — чем дальше на запад, тем более ужасная картина открывалась из окна поезда. Взорванные вокзалы, разрушенные города, сёла… Сгоревшие дома. Земля, заросшая бурьяном. Кое-где, впрягшись в борону, женщины вспахивали поле. Солдаты ещё воевали.

  Наспех восстановленные мосты, без настилов и ограждений. Казалось, мы движемся по воздуху. Состав медленно пересекал мост, и все напряжённо ждали, когда мы его минуем. После каждой остановки сквозь вагоны, забитые людьми, протискивались мальчишки-беспризорники, безрукие калеки, безногие нищие на деревянных самодельных протезах, слепые с поводырями, женщины с детьми на руках — все они просили милостыню. Ожившие картины Брейгеля. Кто-то наяривал на гармошке, кто-то — на балалайке. Пели жалостливые песни военных лет. Одну из них я хорошо запомнил, т. к. в дальнейшем слышал её много раз в Одессе. Её пели беспризорники на вокзале, на базарах, возле пивных: «Ночь туманна и дождлива, /за окном темно, /Мальчик маленький рыдает/ только об одном. /Он стоит, к стене прижатый /И на вид чуть-чуть горбатый, /И поёт на языке родном: /Друзья, купите папиросы!/ Подходи, пехота и матросы /Подходите, пожалейте, /Сироту меня согрейте! /Посмотрите, ноги мои босы. /Мой папаша под Одессой жизнь свою отдал,/ Маму немец из винтовки в гетто расстрелял, /А сестра моя в неволе /Сам я ранен в чистом поле /Там своё я зренье потерял!/ Друзья, купите папиросы, /Подходи пехота и матросы. /Подходите, пожалейте, /Сироту меня согрейте, /Я совсем не вижу белый свет».

Беспризорники, кто не играл и не пел, подвешивали на шею банки от консервов в надежде на сердобольных пассажиров, которые могли бросить в них остатки еды. Духота, вонь от немытых тел, грязь. Открытые окна не приносили прохладу. На одном из перегонов проводник предупредил: «Граждане, не высовывайтесь в окна, ничего не хватайте за окном!». Оказалось, на крыше ехали уголовники. Они подвешивали бутылку вина или пачку сигарет. Из окна тянется чья-то рука. Бандиты хватали доверчивого пассажира, вытягивали на крышу. Забирали всё ценное, а жертву сбрасывали под откос.

   Одесса встретила не очень приветливо. Разрушенный вокзал. Хмурая, дождливая осень, голод. Много разрушенных домов. Мы поселились на улице Подбельского № 20, на углу Новобазарного переулка. Взорванная парадная соседнего дома просматривалась с нашего двора. Видны были остатки лестничного пролёта. От дома № 16, на углу ул. Ольгиевской уцелели только стены первого этажа и подвал. «Развалка», так одесситы называли разрушенные войной дома, стала излюбленным местом нашей игры в казаки-разбойники. Чуть позже мы наблюдали за колоннами пленных немцев, которых вели на работу под охраной автоматчиков. Они расчищали завалы, принимали участие в восстановлении разрушенных домов. Вид у пленных был довольно жалкий. Исхудавшие, в изодранных шинелях, многие в пилотках, зимой завёрнутые в тряпьё.

   Позже  мой товарищ Эрик Гальперин рассказал историю того времени. Ему было 6 лет, он стоял за решёткой забора, наблюдая за работающими немецкими пленными. Когда охранник отвернулся, один из них подошёл к забору, сложив щепоткой пальцы, поднёс ко рту и попросил: «Бред, бред». Хотя слово было незнакомо, но было понятно — он просил хлеба. Эрик побежал домой. Там оставалось полбуханки хлеба, полученного мамой по карточке. Это был ужин и завтрак для Эрика, мамы и его младшей сестры. Эрик, завернув хлеб в газету, принёс и отдал его немцу. Не отходя от забора, тот стал жадно глотать куски хлеба. Часовой, увидев это, подбежал к пленному и начал бить его прикладом. Немец упал на колени, не обращая внимания на удары и не выпуская хлеб из рук, продолжал есть.

   Мама Эрика, вернувшись с работы домой, не обнаружила драгоценной  полбуханки. Зная Эрика, она не сомневалась: он не мог съесть хлеб. Неужели это Мина? Дочке было только три года. Когда она спросила Эрика, куда делся хлеб, он ей обо всём рассказал. В доме, кроме нескольких картофелин и одной луковицы, не нашлось ничего. Этим не накормишь ни детей, ни себя. А завтра с утра на работу. Мама не отругала сына, нет. Она крепко прижала его к себе и прошептала: «Мой сердобольный…» Слёзы отчаяния и гордости текли по её щекам. Ужин детей состоял из одной картофелины, кусочка лука, посыпанного солью, и чая, заваренного мятой и сушеной морковью. Вместо сахара — кусочки макухи. Утром, выпив стакан кипятка со вчерашней заваркой, мать засветло ушла на работу, чтобы не видеть голодных глаз своих детей.

  Всё, что сумел найти мой отец в Одессе, — это полутёмная комната, над окнами которой нависала веранда второго этажа, рядом небольшая кухня и маленький коридорчик. Удобств никаких. Вода в дворовой колонке. Дымоход от печки проходил в стене, прилегающей к комнате, обогревая её. Зимой на печи готовили, грели воду, вываривали бельё. Раз в неделю ходили с отцом в коммунальную баню на ул. Конной. За ночь печь остывала, и в сильные морозы ведро с водой на кухне покрывалось тонкой корочкой льда. В сильные морозы вода в дворовой колонке нередко замерзала, приходилось приносить воду из соседних дворов. Сантехник не успевал ходить по дворам, разогревая трубы паяльной лампой. Туалеты во дворах — особый памятник архитектуры старой Одессы и заслуживают отдельного рассказа. В них было страшно заходить даже днём. Под потолком мерцала покрытая паутиной лампочка, защищённая металлической сеткой с запором на замке. Иначе её либо разбивали, либо крали. Панели стен покрыты смолой. Цементный скользкий пол. Полчища крыс шныряли не только ночью, но и днём. Огромные бездонные дыры в полу туалета, выгороженные кабинками. И вся нетрадиционная лексика с картинками на стенах. В глубине туалета — сточная решётка, куда жители сливали помои. Рядом — пристройка для мусора, который вывозили на самосвалах раз в месяц. Всё засыпано хлоркой. После посещения туалета слезились глаза. Летом всё это великолепие источало неимоверный смрад. Нам повезло — мы жили в другом конце двора. Район рынка — «Новый базар» — всего в нескольких минутах ходьбы от нашего дома. Судьба моей семьи в первые послевоенные годы во многом связана с этим местом. «Новый базар» — один из старейших в Одессе, второй по величине после знаменитого «Привоза» . Он описан в произведениях Константина Паустовского, Эдуарда Багрицкого, Юрия Олеши, Валентина Катаева, Володимира Сосюры. Главные строения рынка — крытые корпуса, построенные в 1896 г. по проекту архитектора Аркадия Тодорова, — признаны памятником архитектуры. В 1905 году в одном из них открылся первый в России научно-исследовательский институт виноградарства и виноделия, созданный академиком Василием Таировым. Была на площади и Сретенская церковь, построенная в 1847 и, как водится, отнесенная в 30-е годы прошлого века к «малоценному строению» и уничтоженная. Храм известен тем, что в нем венчался Иван Бунин с одесситкой Анной Цакни.

   …Отгремели последние орудийные залпы. Прошел парад на Красной площади. Начиналась мирная жизнь. Но именно в эти годы разыгралась ещё одна рукотворная трагедия, спровоцированная Советской властью. С 1945 по 1947 г в стране вновь разразился голод.

Бесспорно, годы военной разрухи, призыв в армию мужского населения, засуха 1946 года не могли не сказаться на состоянии сельского хозяйства. Но основная причина была в другом. Сталин по-прежнему хотел продемонстрировать всему миру мифическое преимущество социализма. По его распоряжению зерно в огромных количествах вывозили — в страны создаваемого соцлагеря. А где взять хлеб в измождённой войной стране? Вождь пишет резолюцию на одном из документов в адрес правительства: «Пусть эти хлеборобы хоть подохнут, но тайные, бдительно охраняемые запасы хлеба в государственных зернохранилищах должны только расти!» И они росли. В голодном 1947-м на Украине было выколочено из крестьян 31 миллионов тонн зерна. Только 19 ушло на внутреннее потребление. Остальные 12 отправлены на экспорт и в госрезервы. «Но, к сожалению, убранное с таким трудом и сданное государству зерно сваливалось в грязь, мокло под дождём, покрывалось снегом, портилось, списывалось и тайно уничтожалось. […] По нашим расчётам, испорченного хлеба могло бы хватить для того, чтобы оплатить натурой выработанные трудодни голодавшим колхозникам России, Украины, Белоруссии, Молдавии. Вместо этого огромное количество зерна было загублено и списано», — написал в своём исследовании историк и политолог Ярослав Бутаков.

  Крестьян обвиняли в антибольшевистском отношении к политике хлебозаготовок, в саботаже. По мнению вождя народов, они нуждались в перевоспитании, т. к. находились на оккупированных территориях под «влиянием чуждой идеологии». В результате, с 1 октября 1946 года лишены были карточек три с половиной миллиона человек, из которых 2 мил. 900 тыс. были крестьяне. Так повторился голодомор тридцатых годов. Первый секретарь Одесского обкома Кириченко, докладывая Никите Хрущёву о посещении колхоза, рассказывал: «Ужасную картину я застал. Видел, как женщина разрезала труп своего ребёнка — не то мальчика, не то девочки — и приговаривала: ?Вот уже Маничку съели, а теперь Ванечку засолим. Этого хватит на какое-то время”. Эта женщина помешалась от голода и зарезала собственных детей». Народ голодал, в то же время для сотрудников партийных и государственных органов были созданы закрытые спецраспределители.

Мы жили рядом с рынком. Жили, как и все, — впроголодь. Приезжающие на рынок сельские жители не всегда успевали продать свой товар за один день. На ночь искали ночлег. Небольшой «Дом колхозника» не вмещал всех желающих. Ночлег они находили у жителей ближайших домов. В конце дня я выходил на базар и предлагал ночлег колхозникам. Сельские люди неприхотливы: лишь бы провести ночь в тепле да выпить чашку горячего чая. Я перебирался на раскладушку в кухню, рядом с плитой. В комнате, где спали родители, на полу стелили одеяло и четыре-пять человек получали ночлег. Такса — рубль с каждого. Многие из них расплачивались продуктами, которые они привозили для продажи, — в основном, это были овощи и фрукты. Родители стеснялись соседей. У меня же не было комплексов. Тем более, что соседи поступали так же.

   Наступил 1947 год, год, когда были отменены хлебные карточки. Разрешили организовывать кооперативные артели. Создавались они за счёт паевых взносов членов артели, вложения государственных средств не требовали, имели льготы в налогообложении. В результате, эти предприятия выпускали около 40 процентов товаров ширпотреба. В стране наметилось некоторое подобие НЭПа. В магазинах в свободной продаже появились в продукты.

В одной из таких артелей нашёл работу отец. Сегодня его профессию называют «дизайнер обуви». А тогда — заготовщик. Он придумывал фасоны, делал картонные лекала. По ним кроил кожу. Отдельные фрагменты будущей обуви сшивал на заготовочной машине. Его зарплата обеспечивала нашей семье сносную жизнь. Мы, наконец, смогли не предоставлять ночлег колхозникам.

   Предприимчивый одесский люд ринулся в артели. Появились зажиточные, по советским меркам, семьи. Первые признаки зажиточности — автомобиль «Победа», ковры, в традиционных «горках» — хрусталь, импортная одежда, приобретаемая с «чёрного хода». В таких семьях продукты покупали на рынке — как выражались в Одессе: «жили с базара». Но годы разрухи, неурожая, голода обернулись другой бедой. Город, как и в целом страну, захлестнули массовые преступления. Тащили всё, что могли. Как сказал Михаил Жванецкий: « …что охраняли, то и имели…». Ну, а другие грабили тех, кто тащил. Если охарактеризовать одним словом главный признак социализма в отдельно взятой стране, то это — дефицит. Там, где дефицит, там и преступления. Дефицит ощущался. во всём. Даже в детских игрушках. На всю страну прогремела история артели «Одесский мишка». О ней в фельетоне «Мишка на юге», писала газета «Правда». Дело в том, что в Одессе начали выпускать плюшевых мишек. Плюш в послевоенное время — огромный дефицит. Его сбывали на «чёрном рынке». Но продавали игрушки почему-то не в Одессе, а в соседней Молдавии, в Кишинёве. Партию плюшевых мишек загружали в контейнер, специально изготовленный артелью, и поездом отправляли в Молдавию. Мишки вроде бы пользовались спросом и быстро расходились. Так продолжалось несколько лет. Однажды во время очередной погрузки на Одесской товарной станции из-за нерадивости рабочего крюк сорвался с кольца, контейнер рухнул на землю и развалился. Из его нутра вывалились мишки. Выглядели они весьма плачевно. Сгнившие, будто долго пролежали в сырости. Из них сыпалась труха — серые опилки. Началось расследование. Оказалось, контейнер прибывал в Кишенёв — и его, не разгружая, возвращали в Одессу. Из собственных средств артельщики вносили деньги в банк за якобы проданные игрушки. Прибыль поступала на счёт артели. Платили налоги. Закупали следующую партию плюша. Выплачивали зарплату продавцу и «мёртвым душам» за изготовление новой партии, платили за аренду производственного помещения и несуществующего магазина. Львиная доля шла в карман руководителей артели. Контейнер со сгнившими мишками три года катался из Одессы в Кишинев и обратно. Контора Остапа Бендера «Рога и копыта» могла бы позавидовать лихой артели.

   С наступлением сумерек одесские улицы пустели, начинались грабежи. За ночь совершалось до 70 преступлений. Многие грабители были вчерашними фронтовиками. Герои-победители, проливавшие кровь за страну, вправе были рассчитывать на благодарность. Увы, государству оказалось совсем не до них. Особенно тяжело приходилось тем, кто ушёл на фронт со школьной скамьи — остались без семьи, без профессии, без работы. Все они возвращались с оружием и умели только одно — убивать.

   Именно тогда в Одессу командующим военного округа направили маршала Жукова. Существует легенда, будто Жукова назначил в Одессу для наведения порядка сам Сталин. Соответствует ли это действительности? В 1946 году Жуков получил назначение главнокомандующего сухопутными войсками. Сразу же после этого началось расследование по обвинению в «отсутствии скромности», в «чрезмерных личных амбициях, приписывании себе решающей роли в выполнении всех основных боевых операций во время войны».   Одновременно открылось так называемое «трофейное дело». Ныне рассекреченные материалы расследования свидетельствуют: Жуков вывез из Германии в личное пользование: 17 золотых часов, три из них с драгоценными камнями, 15 золотых кулонов, 4000 метров ткани, 323 меховых шкурок, 44 ковра, 55 картин, 55 ящиков посуды, 20 охотничьих ружей и т. д. 

    Не осознавая цинизма содеянного, он написал не менее циничное покаянное письмо на имя секретаря ЦК ВКП (б) Жданова: «…Я признаю себя очень виновным в том, что не сдал всё это ненужное мне барахло куда-либо на склад, надеясь на то, что оно никому не нужно. Я даю крепкую клятву большевика — не допускать подобных ошибок и глупостей. Я уверен, что я ещё нужен буду Родине, великому вождю тов. Сталину и партии». Решением Военного совета Жуков был снят с должности Главкома сухопутных войск и отправлен командовать Одесским военным округом. Наталья Рыкова, журналистка, проводившая журналистское расследование, в статье «Маршал Жуков. Легенда о ликвидации криминала в Одессе» пишет: «…Маршал Жуков пострадал за то, что любил приписывать себе больше побед, чем одержал на самом деле». Далее делается вывод: «Многие знают, что в послевоенной Одессе проводилась операция по ликвидации преступности. Операция носила кодовое название – «Маскарад». Но подлинные её масштабы, участие Жукова, а главное — эффективность и результаты, сегодня вызывают у историков сомнения. Многие авторитетные исследователи делают выводы, что, скорее всего, она проходила больше на бумаге в виде мифических отчётов, чем в действительности». Одним из авторов легенды о ликвидации преступности в Одессе — делает вывод Наталья Рыткова,  — был сам маршал Жуков. Её поиски в архивах документов, подтверждающих проведение такой операции, не увенчались успехом. Никакой информации об этом и о действиях маршала Жукова в «одесский период» нет даже в архивах КГБ. Документалист Максим Файтельберг занялся исследованием этой темы. Все официальные обращения в государственные архивы не дали никаких результатов. Проанализировав личную папку Сталина, под грифом «Особая», которую недавно рассекретили, установили, что в 1946 году в стране было зарегистрировано более 500 тысяч уголовных преступлений. В этих сводках Одесса никак не выделялась.

   Полковник Исай Бондарев, бывший в 1946 году начальником отделения милиции в районе вокзала, вспоминает: «По-моему, это выдумка. Я ничего не слышал, не видел и не знал. И разговоров таких тогда не было, потому что как бы там ни было, а какие-то отрывки разговоров и таких действий доходили бы до нас, работников милиции». А ведь район вокзала — один из самых криминальных в Одессе.

  А вот беспредел военнослужащих в период пребывания Жукова в Одессе действительно имел место. В архивах сохранилась докладная записка начальника 5-го отдела милиции г. Одессы на имя секретаря Ленинского райкома партии: «…Прошу воздействовать на командиров частей, допускающих безобразия и уголовные преступления со стороны военнослужащих, так как это приняло уже массовый характер». Такова легенда о наведении порядка в Одессе в послевоенные годы маршалом Жуковым.

  Послевоенная Одесса ассоциируется у меня c огромным количеством калек, которых «подарила» народу страшная война. На самодельных тачках, костылях, с деревянными ногами-ступами. Самыми страшными были «обрубки» — без рук и без ног. В воровской среде их называли «самовары». Многие их них имели своё постоянное место на базарах, на вокзалах, у городских ларьков, где можно было купить стакан пива или вина.

   Из многочисленного побираюшегося люда я хорошо запомнил одного инвалида. Он сидел недалеко от нашего дома, у ларька на углу улиц Конная и Нежинская. У него не было ног. Вместо правой руки болтался пустой рукав. Половина лица обезображена ожогом. Воистину «лицо войны». Вероятно, только случай даровал ему жизнь. Его каждое утро на деревянной самодельной тележке привозил соседский мальчик. Мальчик ставил перед ним дощечку с надписью «Подайте инвалиду войны». На асфальте лежала офицерская фуражка, куда прохожие бросали монеты, а рядом пачка «Памира». Два раза в день — по дороге в школу и домой — я проходил мимо него. Несколько раз, когда начинался дождь, я оказывался рядом. Я завозил его в ближайший подъезд. Однажды видел, как его затащила туда продавщица ларька. Она и подкармливала его. Инвалид никогда ни у кого ничего не просил. Те, кто подходил к ларьку, бросали несколько монет в фуражку. Когда набиралась сумма, достаточная для стакана вина, по его просьбе кто-нибудь из покупателей собирал монеты и приобретал для него спиртное. Он выпивал и, привалившись к ларьку, засыпал. Не знаю, что он видел во сне, но иногда улыбался, часто его лицо было умиротворенным, но вдруг искажалось гримасой страдания. В эти секунды, когда я смотрел на него, меня охватывал страх. Со временем я начал с ним здороваться. Звали его дядя Коля. Дома я рассказал о нём родителям. И теперь мама часто передавала для него что-нибудь из еды. Когда постояльцы угощали нас фруктами, я приносил немного и ему. Он приветливо улыбался, благодарил. Однажды, когда я шел мимо, он попросил зажечь спичку, чтобы прикурить. Спички лежали в кармане гимнастёрки. Когда я распахнул его шинель, то был поражён, увидев какое количество орденов и медалей украшало его грудь. Я спросил, кем он был на войне, как его ранило. Оказалось, Николай служил командиром танка, участвовал в сражении на Курской дуге. Из бокового кармана я достал фотографию, где он стоял перед танком со своим расчётом. Танк подбили, Николаю перебило обе ноги, оторвало руку, обожгло лицо. Из объятого пламенем танка его вытащил друг, но сам был убит.

   К сожалению, инвалиды войны не вписывались в лучезарную картину военного триумфа. Вместе с миллионами погибших они слишком очевидно «олицетворяли» ту ужасную цену победы, которую заплатила страна. И тогда власть самой гуманной страны в мире очень просто решила возникшую проблему. Все эти «обрубки», «костыли», «тачки», обгоревшие в танках и самолётах, нашпигованные металлом, в одну из летних ночей 1948 года были убраны с улиц городов. На протяжении нескольких дней милиция обыскивала развалины домов, где в подвалах прятались нищие, ночлежки, где ютились калеки. Вывозили их на товарную станцию, грузили в теплушки и отправляли в специнтернаты, или, как говорили этим несчастным, санатории, где оставляли умирать. Можно ли оправдать подобное преступление? Новый хозяин Кремля Никита Хрущёв тоже не церемонился с искалеченными воинами. В 1954 году министр МВД СССР С. Круглов докладывал ему: «Несмотря на принимаемые меры, в крупных городах страны всё ещё продолжает иметь место такое нетерпимое явление, как нищенство». Нищенствовали инвалиды войны, сироты, матери-одиночки. В своём докладе министр рекомендовал «преобразовать дома инвалидов в дома закрытого типа с особым режимом». После помещения инвалидов в «спецсанатории» их лишали паспортов и всех прочих документов, в том числе и наградных. На острове Валаам был создан «Дом инвалидов войны и труда». Калек здесь держали в нечеловеческих условиях. Старые монастырские постройки были практически не пригодны для жилья. В некоторых зданиях отсутствовали крыши, не было электричества. Санитары этих заведений вспоминали, что инвалидов без конечностей — «самовары» — сажали в специальные корзины и с помощью верёвок подвешивали на деревьях. Страшные гнёзда с человеческими обрубками. Иногда о них забывали, и они умирали от переохлаждения, проведя ночь на морозе. Многие не выдерживали, кончали жизнь самоубийством.

  Художник Геннадий Добров работал волонтёром в таком «спецсанатории». Фотографировать на «режимном объекте» запрещалось. Художник делал зарисовки. Только в 1988 году был издан альбом его рисунков «Автографы войны». Страшный обличительный документ. Ханжеский лозунг «Никто не забыт, ничто не забыто!» обернулся величайшей трагедией для миллионов героев, выживших на войне. Герой обороны Сталинграда Иван Забара. Участник трёх войн Михаил Козатенков. Художник Г. Добров. Валаам. Участник Великой Отечественной Войны. «Самовар»…

   Вместе с другими исчез и мой знакомый — дядя Коля. Тогда я не подозревал о трагедии этих людей, о чудовищном указе — приговоре «отца народов», о депортации ненужных фронтовиков в специнтернаты «закрытого типа», откуда был один путь — на ближайший погост. Каждое утро, отправляясь в школу, я подходил к киоску, надеясь увидеть дядю Колю. К сожалению, я был очень мал, чтобы расспросить его о жизни, о подвигах, за которые он был удостоен высших наград.

   По данным Военно-медицинского музея в Санкт-Петербурге в ходе войны ранения получили 46 миллионов 250 тысяч граждан. 10 миллионов их них вернулись с фронта с различными формами инвалидности. Из них 3 млн. — одноруких, 1.1 млн — без обеих рук, 900 тыс. — без ноги, 285 тыс. — без двух ног, 775 тыс. — с ранениями в область головы, 155 тыс. — лишившиеся глаза. О том сколько фронтовиков осталось и без рук, и без ног, статистика умалчивает.

    Фронтовики отдали Родине всё. А в благодарность получили клеймо недочеловека, ссылку и полное забвение со сгнившим крестом на могиле. Эти и другие преступления советской системы не имеют срока давности. Рано или поздно должен состояться Суд, Суд Совести — как искупление вины перед жертвами бесчеловечного режима.

   Закончить рассказ хочу стихами Вячеслава Ананьева, посвящёнными совестливому и благородному русскому художнику, родившемуся в 1937 г. в Омске в семье живописцев Гладуновых. Он учился в Москве у Матвея Алексеевича Доброва (1877-1958), превосходного художника и офортиста, учившегося в Париже. В лице Матвея Алексеевича провинциальный юноша увидел  человека с врождёнными устоями морали и нравственности. Через 13 лет после его смерти, в память об учителе, художник, с разрешения родственников Доброва, взял его фамилию. Академик Дмитрий Лихачёв в 1989 г так отозвался о сделанном художником Добровым: «Ищут нетронутые уголки Земли жалостливые живописцы… Не ведая сострадания, оберегая собственные чувства, они обходят стороной трагедии и страдания людей. Исключений немного, скажем, творческий подвиг художника Геннадия Доброва…»  

Валаамский гость

                            Художнику Геннадию Доброву

Листопад… Пожелтевшие лица.

И опять — листопад, листопад…

Вам случилось с войны возвратиться,

матерясь в полумрак невпопад.

Листопад над землей Валаама.

Облетает задумчивый сад

интернатский. Распахнуты рамы —

инвалиды встречают закат.

Вам случилось безжалостно выжить,

половину себя потеряв.

Выше голову! Голову выше!

Появился художник в дверях!

Он берет свой снимает устало.

Он волшебный берет карандаш.

Он рисует. Питается мало.

Он ваш брат и спаситель он ваш.

Плещет Ладога мелкой волною.

Молчаливый, он тихо встает.

Ваше горе своею виною

он, рыдая, потом назовет.

И, вгрызаясь в московские будни,

как в полярные льды ледокол,

никогда он о вас не забудет — 

ни о ком!

_____________________

© Буркун Илья Яковлевич