В большом городе всегда начинаешь искать себя. Даже когда тебе кажется, что ты ищешь что-то другое. Даже когда ты переполнен впечатлениями и, не зная усталости, готов впитывать их бесконечно. Так происходило со мной в Лондоне, когда я часами бродил по его вечерним улицам, разглядывал витрины магазинов и ресторанчиков, заходил в книжные лавки и спускался в букинистические подвальчики, бережно хранящие восхитительные россыпи и запахи старых книжек с пожелтевшими хрупкими страницами. Несколько раз я заходил и в пабы с их непередаваемой атмосферой, с их удивительным сочетанием веселых шумных компаний, утопающих в плотных клубах сигаретного дыма, и какого-то особого уюта, который присущ, вероятно, исключительно этой стране и является уже давно частью ее мифа. Миф этот, впрочем, гораздо более осязаем и реален, чем те же пресловутые лондонские туманы, которые действительно большей частью красивый миф, прочно укоренившийся в нашем представлении о Лондоне. Позже, когда я приехал в этот город в третий раз и прожил в нем год, я видел туман всего один раз за все это время, но зато уж это был настоящий туман, такой, что буквально не было видно дальше 2-3 метров.

Но сейчас я хотел бы поговорить о другом. А именно об ощущении потерянности в большом городе, которое, как мне кажется, всегда подсознательно присутствует у каждого, кто впервые попадает в такой мегаполис, как, например, Лондон или Москва. Впрочем, с полной уверенностью могу говорить только о своем собственном опыте. Так вот, у меня в Лондоне сразу появилось чувство невероятной свободы, когда кажется, что можно идти куда угодно и делать все что угодно. Но если первая часть довольно в большой степени совпадала с реальностью, то вторая – была, разумеется, сильно ограничена такой прозаической деталью, как количество бумажек с портретом королевы или их знаменитого классика, любимого нами, кажется, даже больше, чем самими британцами.

Потерянность всегда бывает по отношению к чему-то. Мы можем потеряться в чужом городе, когда нам нужно куда-то попасть, а мы заблудились. Бывают, правда, случаи, когда мы бродим по чужому городу безо всякой определенной цели и тем не менее ощущаем такого рода потерянность. Так было, например, со мной в Алма-Ате, когда сама топография, сама структура города навевала на меня какую-то подсознательную тоску. Дело в том, что этот город имеет четко выраженную прямоугольную структуру. То есть, он разбит ровными прямыми улицами на кварталы, так что в нем очень легко найти практически любой дом по адресу, зная, на пересечении каких улиц он находится (или между какими), как в шахматах. Но из-за такой топографии в Алма-Ате нет четко выраженного центра, центра как некоего средоточия всего самого главного в городе, своего рода сердца города. Такой центр очень ярко выражен, конечно же, в Москве, но и в других городах он почти всегда более или менее локализован. Санкт-Петербург как из ствола дерева растет из Невского проспекта, хотя там есть и Васильевский остров, и Литейный проспект. Тем не менее, для нас этот город, прежде всего, связан с Невским, Эрмитажем, Исаакиевским собором, Медным Всадником: все эти замечательные сооружения и составляют центр. В Лондоне это, наверное, Big Ben, Trafalgar square, Piccadili circles, в Париже – Елисейские поля и т. д.

Так вот, в Алма-Ате ничего подобного нет и в помине. В результате некуда идти, нет центра притяжения города, куда хочется стремиться и где можно бродить, изучать, наблюдать жизнь города. Поэтому я и ощущал там какую-то жуткую потерянность и неприкаянность, было как-то не по себе и хотелось поскорей вернуться на квартиру, где мы остановились. Помню, тогда мне подумалось о том, что, возможно, вообще наше сознание по природе своей моноцентрично, то есть, для него как бы необходимо наличие центра – города, мира, Вселенной. Сознание наше не выносит относительности, нужна какая-то привязка, точка отсчета, центр координат. И в пространстве географическом, и в пространстве душевном, не говоря уже о духовном, нам нужно то, от чего мы могли бы отталкиваться, точнее, к чему мы могли бы притягиваться. Мы как бы соизмеряем свое местоположение с этим центром и оцениваем, как далеко от него мы находимся.

Интересно, что и в литературе встречается тема центра (и окраины, соответственно). Первое, что приходит в голову – «Москва – Петушки» (Веничка так и не дошел до Кремля) и «От окраины к центру» Бродского.

Таким образом, соотнесение своего местонахождения с определенной точкой в пространстве (в нашем случае, с центром) есть своего рода стремление человека к уменьшению энтропии, то есть как бы психологическое противодействие второму закону термодинамики. Нужен ли нам центр сам по себе как некая область пространства? Ведь мы, живя в наших городах, не так уж часто ходим в центр, так только, по мере необходимости. Подозреваю, что нам больше необходим не столько сам центр, сколько сознание того, что он существует. Это придает нашей жизни некую устойчивость и ритмичность, удерживая нас на орбите повседневного быта. Независимо от геометрии нашего перемещения, центростремительно ориентированное сознание удерживает нас от внутреннего хаоса.

Но интересно отметить – и это, кстати, вносит существенную коррективу во все вышеприведенные размышления, – что присутствие в человеке духовного центра, или, точнее, центра духовной жизни (если таковая имеет место быть), делает его существование практически независимым как от географии его жизни вообще, так и от центра физического в частности. Тот, кто концентрирует всю свою жизнь вокруг духовного центра, не только создает этим самым абсолютную систему духовных координат, в которой все остальное становится и в буквальном, и в переносном смысле относительным, но и получает при этом внутреннюю свободу перемещения в пространстве (и, кстати, во времени тоже). Наш духовный центр зависит от нашей воли и чистоты, и следует помнить, что он является лишь зеркалом, в котором, если оно, конечно, чисто, отражается другой Центр, высший центр мироздания, его Творец. Царство Божие в нашем сердце, и горе нам, если мы не пытаемся пробиться к нему и построить свою жизнь вокруг этого Центра. Ведь в этом печальном случае мы всю жизнь обречены на духовное изгнание и голод, на бессмысленные и истощающие поиски городов и их центров с дурной бесконечностью магазинов, на бесконечные поиски того несуществующего центра в несуществующей столице, где мы могли бы забыться в тяжелом сне, состоящем из бесконечной смены работы и развлечений, и не вспоминать мучительно свое настоящее имя, свое настоящее прошлое и свой настоящий центр, в котором все еще ждет нас, словно брошенный и беспомощный ребенок, наше истинное «я», в глаза которого мы так боимся взглянуть, дабы не увидеть в них нечто такое, что навсегда разрушит наши уютные иллюзии и лишит нас столь ненадежного покоя, возведенного лукавым временем на руинах нашей души…

*     *     *

В лондонском метро однажды я увидел женщину, и до сих пор у меня перед глазами ее лицо. Хотя лицо у нее было обычное, ничем не примечательное на первый взгляд, и все-таки оно было другое. Напротив нее сидел мальчик лет 12-ти, ее сын. Мальчик болен чем-то вроде болезни Дауна. Большие круглые глаза, полуоткрытый рот, бледное худощавое лицо. Время от времени в его пустых отсутствующих глазах возникала тревога, и тогда он смотрел на мать, а она ему что-то ласково начинала говорить и улыбалась… Ее лицо несло на себе тот отпечаток, который мы почти сразу замечаем у людей, будь то мимолетное видение на улице или какая-то недолгая встреча в транспорте, когда у нас есть несколько минут для того, чтобы рассмотреть человека. Это было лицо человека, прошедшего через сильные страдания, прожившего нелегкие годы один на один с болезнью сына и, тем не менее, не сломленного, не отчаявшегося, но постигшего великую силу любви к слабому больному существу, которое не сможет выжить без этой любви. С какой чистой нежностью смотрела она на сына, какая теплота и любовь светились в ее глазах, когда она брала его за руку, что-то спрашивала, успокаивала и уговаривала. Мы, считающие себя здоровыми людьми, никогда не сможем постичь неведомый нам мир человека, который волей Всевышнего пришел в жизнь лишенным разума и погруженным в глухую тьму своего безумия. Но сквозь эту тьму, рассеивая ее, пробивается мощный свет материнской любви, ибо любовь в самом ее чистом, бескорыстном, христианском виде – это единственный язык, который сможет понять и принять этот мальчик. И это единственное лекарство, которое может помочь ему выжить. Без этой любви он бы оказался в аду своего безумия, насмешек и одиночества и вряд ли бы выдержал долго. Но тихая жертвенная любовь его матери превращает этот ад почти в рай, в котором он чувствует себя спокойным и защищенным. Любовь – это единственная нить, связывающая его с жизнью, точнее, она и есть его жизнь. И ему не надо учиться любви, поскольку он не способен больше ни на что другое, как только на ответную любовь к тем, кто его любит. Это язык его общения с миром, других языков для него не существует, и они для него погибельны, как гусеница бульдозера для хрупкого цветка, случайно и одиноко выросшего на пустыре…

Как разительно отличалось лицо этой женщины в лондонской подземке от других, скучающих, пустых лиц, как отличались ее глаза, ее взгляд, от глаз этих людей, поглощенных чтением газет, рекламы или бестселлеров, занятых какими-то своими подсчетами или просто погруженных в тяжелое забытье! Она, наверное, сможет понять их заботы, поскольку все это имеется и у нее, но им вряд ли понять ее, ибо у нее есть что-то еще, что-то очень важное: неведомая им забота, которой, к счастью, они не знают, неведомый им дар, которого, к несчастью, они лишены.

*     *     *

Впереди, на вершине холма, белело высокое здание. Через полчаса мы подошли к нему и увидели, что это был большой музей круглой формы, увенчанный огромным стеклянным куполом. В здании было несколько этажей, и в этом, конечно же, не было ничего необычного. Но само расположение картин по этажам, их классификация – вот что было удивительно. Создатель музея, сэр Исаак Роджерс, развесил картины, подчиняясь лишь одному ему ведомой логике. На первый взгляд в этом не было никакой системы, и в одном зале вы могли увидеть висящие рядом картины Кандинского, Веронезе и Хокусая. Но, побродив по музею, пройдя несколько этажей вверх, – а именно в таком порядке должен был происходить осмотр, – мы начали угадывать скрытую тему каждого зала и этажа. Картины подбирались не по эпохам, направлениям или художникам, а единственно по тематическому критерию. Например, был зал, посвященный экологии, и в нем вы могли найти великолепные образцы китайской и японской пейзажной живописи, полотна Левитана, Мане, Айвазовского и… Босха. Причем отнюдь не все из них были написаны в жанре пейзажа. Тем не менее, тема экологии звучала в каждой картине этого зала.

Другой зал был посвящен теме книг в живописи, третий – медицине, и так далее. Кроме того, каждый следующий этаж был немного меньше предыдущего и, соответственно, меньше в нем было и произведений. В путеводителе по музею было написано: «Добро пожаловать в музей «Путь к чистоте». Осмотрев нашу экспозицию, вы обретете свой взгляд на мир и пройдете путем чистоты. Каждый следующий этаж будет приближать вас к первоисточнику всех картин и скульптур, а в завершение темы вам будет дана уникальная возможность ознакомиться с самой великой картиной всех времен, которая называется «Небо». Этот шедевр выполнен столь искусно, что меняется в зависимости от освещения. Более того, вы можете любоваться им даже ночью, при отсутствии любого освещения. Картина расположена на последнем этаже».

Язык и стиль этого небольшого текста показался нам немного вычурным и высокопарным, но, тем не менее, мы были заинтригованы и, минуя восьмой и девятый этажи, поднялись на последний, десятый этаж. Там, в небольшом, тихом и светлом зале, мы увидели только несколько очень старых икон, с образами Спасителя, Богоматери и апостолов. Одна из икон была посвящена теме страшного суда. Больше в этом зале ничего не было.

Мы удивленно посмотрели вокруг, но картины «Небо» не было. В этот момент к нам подошла старушка-смотрительница и сказала, что это еще не последний этаж. Есть еще надстройка, и там мы найдем то, что ищем. Узкой лестницей мы поднялись наверх и оказались в большом круглом зале, залитом ярким солнечным светом. Но и там мы не увидели ни одной картины. Не было и старушки, чтобы спросить, где же все-таки находится эта картина и не врет ли путеводитель. Мы уже хотели вернуться назад, когда друг мой заметил небольшую табличку где-то наверху на стене. На ней было написано только одно слово «Небо», и рядом помещалась стрелочка, указывающая наверх. Мы подняли головы и тут только увидели, что находимся под необыкновенно прозрачным стеклянным куполом. И над нами была бездонная глубина ярко-голубого, бесконечного и чистого, без единого облачка неба… Это и была обещанная картина.

* * *

Мы можем быть или не быть в нужном или ненужном месте. Но всегда есть время и место, которые сохраняют следы нашего присутствия, видимые лишь для некоторых. Нас там нет, и все-таки мы там. Наши следы остались на одежде, небрежно накинутой на стул, на смятом покрывале дивана, на раскрытой книге, которую мы забыли закрыть и оставили на столе в немом и терпеливом ожидании…

И, может, чашка с остатками чая еще каким-то чудом хранит тепло наших рук, как хранят его старые конверты с письмами наших друзей.

Как услышать эту тихую мелодию со-присутствия? Как увидеть эти бледные отпечатки нашей души, которые светятся в темноте пустой комнаты? Мы заполняем пустоты мира своим отсутствием – это наш способ борьбы с пустотой, это наш ответ времени и попытка удержаться на его скользком краю, перед тем как навсегда низринуться в бездну.

Уходим ли мы из дома или из жизни, после нас остаются наши вещи. Они живут и говорят за нас, они – наш автопортрет, самый точный из всех возможных. Наши рубашки сохраняют запах и форму нашего тела, так же как наши книги сохраняют форму и образ нашей души. Их молчание красноречивее наших слов, их печаль прозрачна как годы, которые мы могли бы прожить, но не прожили, потому что… Впрочем, теперь это уже не имеет значения. Потому что мы ведь сами пошли по другому пути и захватили с собой все эти книги, письма и фотографии, чтобы построить в них маленький домик своего прошлого, чтобы укрываться в нем от холодных ветров настоящего.

Как явственно мы присутствуем в местах, где нас нет, и в годах, которые мы не прожили. И чем сильнее мы присутствуем там, тем меньше нас здесь. Вот почему на долю наших близких так часто выпадает наше отсутствие. Не физическое, душевное, не говоря уже о духовном. Мы не умеем жить настоящим, мы почти всегда или в прошлом, или в будущем. Мы там, где нас нет. И нас нет там, где мы есть…

Мы думаем о вещах и книгах больше, чем о близких людях. А они живут рядом с нами, едят за одним столом с нами и спят в одной постели. И терпеливо ждут, когда мы их заметим и вернемся из далекого прошлого… Потому что только так можно победить время, только так можно уйти от его ревущей черной бездны и увидеть свет и свободу.

Мы все это понимаем. Мы сами хотим вырваться из плена прошлого. Мы хотим обрести себя, свой грустный мир, свою молчаливую свободу… Потому что с каждым разом нам все труднее и труднее совершать путешествия в прошлое, где нас ждут наши любимые, которых мы там навсегда бросили. Все труднее и труднее смотреть в их грустные глаза и знать, что они никогда не смогут вырваться из того времени и что мы обречены перечитывать этот недописанный рассказ, в котором нельзя изменить ни одной буквы, ни одного звука или взгляда.

Так не лучше ли менять то, что мы можем, – настоящее?.. Пока оно еще не стало прошлым. Может быть, тогда придет полнота присутствия и понимание, что все, что мы прожили, никогда не будет меньше того, что мы не прожили. Что между ними стоит невидимый знак равенства – два отрезка параллельных прямых, которые никогда не пересекутся в этой жизни, но сойдутся в бесконечности, как сходятся в ней боль и радость, отчаяние и надежда, ужас и свет, сомнение и вера.

Все это сольется когда-то в одну точку и переплавится в огне безграничной Божественной любви. Возможно, именно тогда мы и поймем, наконец, что такое Любовь и Свобода…

Конечно, только в том случае, если сами этого захотим.

__________________________________
© Ахмедов Баходыр Акмальевич