[Продолжение. Начало см. в № 19-2005 (121), № 20-2005 (122) ); № 1-2006 (123), № 2-2006 (124), № 3-2006 (125), №4-2006(126), №5-2006(127).]

ПОСТРОИТЬ ДОМ

Удивительно, но насколько же чуть ли не со дня рождения предопределено было всё, что случилось в моей жизни. За великое счастье жить я всегда расплачивался более чем сполна. Чтобы не быть раздавленным, чтобы не сделаться алкоголиком или превратиться в типичное советское мурло вроде моего папаши, я просто обязан был сделаться и думающим, и строящим. И бежать, барахтаться…

Наш общий первый дом

Хорошо помню день, когда я и мой лучший друг Толя Гусь отправились с лопатами на полученный матерью земельный участок делать фундамент под будущий дом.
Летний день был без солнца, но душный. На пыльную дорогу упало несколько крупных капель, налетел ветер и поднял пыль в воздух. Однако это было все, что выдала хмурившаяся с утра природа. Через минуту стихло и выглянуло солнце.
Участок был на месте лензаводских огородов, начинавшихся по ту сторону глубокой балки, естественной границы между городом и полями. Мы были уж у переулка, который метров через двести обрывался у этой самой балки, когда из другого переулка выехала телега. Много дней не брившийся и не умывавшийся драгель, проезжая мимо, посмотрел на Толю как-то очень уж мрачно. В это время его лошадь задрала хвост и посыпалось. Толя хохотнул.
— Фи, поручик, как дурно она у вас воспитана. Может быть, вы подвезете нас, поскольку ей теперь стало легче?
— Свою иметь надо, — молвил темнолицый мужичонко, свысока на нас глядя.
— Так в том-то и дело, что твоя тоже не твоя. Не все ли тебе равно? Подвези, а.
Мужичонко будто ждал этих слов.
— Рот твой нехороший! Сморчок поганый! Он знает что-то про мою лошадь. Он хочет что-то от меня. У меня ты можешь одно — отсосать… — и дальше шло такое, что мы с Толей остановились и посмотрели друг на друга.
— Чего с ним делать? Убить вот этой лопатой и закопать? Я ж пошутил, а он, гля, по кочкам понес…
Я хорошо знал, что у моего друга между словом и делом промежутки порой бывают — ахнуть не успеешь. Поэтому схватил его под руку, уже налитого гневом и упирающегося, потащил в сторону. Телега с кричащим драгелем поехала прямо, мы пошли вправо. У меня, если честно, от полученных оскорблений дрожали руки, что случалась обычно уже после драк. Мы дошли до конца переулка, спустились по кривой тропинке в глубокую балку. Вся она была зеленая и совершенно не замусоренная — люди еще были очень бедны, от еды не оставалось отбросов, а вещи служили своим хозяевам, можно сказать, до полного изнеможения и превращения в прах.
В балке мы некоторое время искали воду. Это Толя придумал.
— Глянь, камыши растут. Значит, там есть вода. Пить хочется: пошли родник искать.
Полоска камышей была жиденькой, метров пять в длину, родника мы не нашли. Зато успокоились и забыли про мужичонку, водителя лошади. Но когда выбрались на другую сторону балки, вдоль которой по полю шла грунтовая дорога, то увидели все ту же телегу, сверху легко катившуюся на нас. Кажется, мы опять подрастерялись. Там, в поселке, сквернослова надо было или как следует побить, с большой перспективой иметь дело с милицией, или проглотить обиду и уйти. Мы решили, что столкнулись с сумасшедшим и стерпели. И вот он снова был перед нами, а вокруг ни лялечки, твори что хочешь… Толя остановился и оперся на лопату. Я сделал то же самое. Расстояние между нами было еще такое, что он вполне мог развернуться и ускакать. Вместо этого он завопил:
— Ребятки! Дорогие! Ну забыл, что сам был такой. Простите, если можете… Дурак! Дурак! Никогда больше не буду. Садитесь. Вот сено, мягко. Куда хотите, хоть за пять километров…
Поравнявшись с нами он остановился, принялся стелить в телеге брезент.
— Вот, ребята, мягко будет. Пожалуйста, прошу вас…
— А зачем ты, идиот, нас оскорблял? Мы же с тобой шутили…
— Именно я идиот. У меня после лагеря голова не в порядке. Били. И все по голове. А вы не надо, вы меня простите, ради бога.
— Ну хватит. Пиздоль куда хочешь. Все! — сказали мы.
— Тяжелый случай, — сказал Толя, когда он, заплакав, продолжая что-то кричать, поехал прочь. — А может, все-таки надо было пару раз дать ему по шее?
— Нет, Толя, — сказал я, — учить его поздно, только руки запачкаем.
— А ну его, — легко согласился Толя.

Участок наш был неподалеку, хотя отыскали мы его с трудом. Поселок только начинал строиться, пустых участков, означенных деревянными колышками да кучами кой-каких стройматериалов было очень много.
Будущий наш дом должен был иметь размеры 4,5х6. Как нас научили взрослые, уже строившие себе дома люди, разметили, натянув шнуры, выкопали глубиной сантиметров на сорок /»два штыка»/ траншею. Это у нас получилось легко, поскольку еще в прошлом году здесь были огороды, земля, следовательно, вскапывалась как минимум на «штык». Потом на двух листах железа начали мешать песок, кирпичную щебенку и цемент. Сделали один замес, сбросили его в траншею и увидели: чтобы заполнить траншею полностью, надо приготовить таких же замесов еще штук тридцать, а скорее всего и больше. То есть работы – очень тяжелой, непривычной работы — было не на один день. А так как я не имел права очень уж эксплуатировать Толю, то одному мне здесь было трубить и трубить.
— А! Давай засыплем её щебнем вперемежку с песком до самого верха. Потом сделаем жидкий цементный раствор и зальем. Куда он, дом этот, денется? Сквозь землю не провалится… Ведь не провалится же!
— Не провалится. Вообще так тоже делают, — согласился Толя.
— Ну в таком случае и хрен с ним! — воскликнул я радостно. — Мы живем в мазанке вообще без всякого фундамента, а тут вдруг так сразу.
Изрядно утомившись, мы за день устроили фундамент. Толя сомневался, я его успокаивал.
— Все будет нормально. В наших краях землетрясений не бывает, а так этой хате просто деться будет некуда, кроме как стоять да стоять.
Совесть моя, конечно, была нечиста: Фундаменты должны быть надежными. Но мы с Толей работали на заводе «Электроинструмент» — он слесарем, я токарем. Работали не дай бог как, никаких тебе перекуров, тем более чаепитий — иначе получать придется совсем копейки. Но конечно же это была не главная причина моего разгильдяйства. Я считал, что мать и сестра виноваты передо мной. Мне очень хотелось учиться, но сестра со своим ребенком связала по рукам и ногам. Даже если б я, заткнув ватой уши, подготовился и поступил в университет, мать еще и меня не смогла бы прокормить. И в самом ближайшем будущем я должен был на несколько лет загреметь в солдаты. Рассказов же о том, что это такое, наслышан я был достаточно. Как и рассказов о студенческой вольнице. Да, я хорошо знал, чего заслуживал и что могло бы быть. Вместо новых и новых знаний, вместо дружбы с равными, словом, вместо среды, в которой мог бы наконец раскрыться — ведь меня ничем природа не обделила! — меня ожидала казарма, где как и на родной улице я должен был лишь сжиматься и умирать. Да-да, подверженный депрессии с младенческих лет, я и дальше не мог надеяться на что-либо хорошее.
И еще. 56 год для нас, уличных, был последним годом затянувшегося детства. Почти каждую неделю выдавался день, когда на всю нашу окраину гремела музыка, до утра слышались песни — провожали кого-нибудь из родившихся в злосчастном 37-м. Мне тоже из военкомата уже приходила призывная повестка. Я не пошел. И на следующую твердо решил не ходить. Кончится лето, провожу всех своих сверстников, потом сам пойду. И что там будет через три-четыре года одному богу известно. Скорее всего завербуюсь на какую-нибудь великую коммунистическую стройку и попробую жить самостоятельно. Да-да, именно так. В конце концов по сути ни в чём моя сестра не виновата — не дала ей природа ума, и что с этим можно поделать? Мать свою многострадальную люблю, но она совершенно отсталый, всё взваливший на себя человек Многое, очень многое она могла бы и не делать ради нас. Больно смотреть на это.
Выполнив очень плохой фундамент, мы тогда с Толей поспешили домой, ведь вечером были как раз званы на очередные проводы.

А гулять мы тогда придумали как никто до нас и после нас.
Наша юность совпала с началом второго периода Советской истории, которую я давно уж делю на две части — кровавую и псевдомирную. Второй период начался после смерти Кобы. И начался с появления в магазинах пластинок с запрещенной в 46-м году легкой, в основном танцевальной музыки двадцатых и тридцатых годов. Почти десятилетие молодежь на танцплощадках веселилась под полупохоронный вой меди: «Каким ты был, таким и остался, орел степной, казак лихой…», или: «Ой, цветет калина, в поле у ручья…» И вдруг после этой псаломной, украденной у церкви товарищами советскими композиторами музыки, душещипательнейшие танго, под которые сколько хочешь можно обнимать совершенно незнакомых девчонок.. Купить радиолу, выставить ее в раскрытом окне и на полную громкость поставить пластинку с «Брызгами шампанского», о, тогда это было то же самое, что теперь пригнать из Германии «мерседес» и под теми же окнами медленно, со смаком отмывать все его наружные и внутренние части… Так вот, сначала друг с другом, потом робко приглашая робких же наших соседок, стали мы танцевать под такими окнами с радиолами. Это всем понравилось. Появились самоучки радисты, умеющие делать усилители к радиолам. Наши танцы на улице стали необычайно популярны, собирали огромные толпы человек в сотню, а в субботние дни и более. Асфальтовые дороги и тротуары были только в центре города, равно как и уличное освещение – мы танцевали в полной тьме, в пыли или грязи.
Сначала появлялись разные блатные из центра. Но мы, окраинные пацаны, до того разобщенные на небольшие шайки, здорово вдруг объединились, чужаков несколько раз побили, и они либо делались нашими друзьями, либо исчезали, хотя таких не помню: в конце концов каждый знает, как вести себя хорошо и при желании умеет это делать.
Да, лет с двенадцати мы, пацаны окраины, начали томиться некой избыточной силой, ходили по кабакам, приворовывали, приторговывали, подрабатывали, после шестнадцатилетия пошли работать. Содержание какое никакое — табак, кино, вино — было. Однако гулянье, беспутство наше лишь с этими ночными танцами в пыли и тьме посреди улицы обрели форму. Мы, нищие духом и телом, несчастье всех взрослых, всюду гонимые, долго маялись, но все-таки пристали к берегу, где вполне смогли почувствовать себя хозяевами.

Устройство фундамента — ничего больше я тогда, в 56 году, не сделал в первый год строительства дома для нас. Я туда больше ни разу не ходил.
Продолжать предоставил матери. Кого-то она наняла сделать стены и крышу и после этого вход будто бы крест накрест забили досками до следующего года. Я гулял и загремел в заранее ненавистную армию самым последним, двадцатого декабря. Чтоб возвратиться первым, через восемь месяцев, двадцатого августа.
Армия мне не понравилась даже гораздо больше, чем я ожидал. Лет десять потом, когда вдруг она мне снилась, я просыпался в холодном поту и смертной тоске.
Здесь ведь вот что случилось. Мой командир взвода оказался ну просто двойником того самого солдата, который накачал сестрёнку и сделал меня в шестнадцать лет дядей. Собственно, мне судьба предоставила возможность, глядя на этого нового, понять, каким был тот, потому что того я всё-таки видел лишь мельком, абсолютно ничего знать о нём не желая, от этого же просто деться некуда было. Наводить на своих подчиненных чуть ли не ужас – вот чего жаждал сержант Дудка. Ну и случилась такая история, что однажды ужасным стал я. В воскресный день Дудка был дежурный по казарме, естественно, свирепствовал, никому не давая покоя, через каждые полчаса объявляя построения по пустякам. Я не выдержал, ушел из строя и лёг на свою койку. Он сначала орал, потом хотел вернуть в строй силой. Здесь-то я взревел, кретин испугался и побежал в канцелярию звонить. Там-то я схватил его за рыжие патлы и пару раз стукнул лбом о канцелярский стол, накрытый стеклом, под которым полно было всяких записок. Стекло разбилось. После этого мне, чтоб избежать суда, и пришлось сделаться «самострелом».
Но кое-что армия мне дала. Не могу сказать, что она пробудила моё сознание, заставила по новому взглянуть на мир. Нет, сознание моё, точно могу сказать, пробудилось в четыре годика – голод, холод, бомбы потрясли и заставили думать – надо ж было найти ответ, за что этот ужас на нас свалился. Но всё течёт, меняется, воспоминания притупляются. В армии мои глаза вновь расширились от изумления. Это же бред наяву! Зачем все эти командиры, уставы, автоматы, казармы, пушки?.. До армии моим горячим, но поверхностным собеседником был Толя Гусь. В армии, в своей роте я тоже нашел друзей, не злых и бесшабашных, один из них перебил мне руку. Я постоянно вел с ними антисоветские разговоры. Они со всем очень соглашались, но я чувствовал, далеко не так понимают, как я. Они были только слушатели. В госпитале я нашел себе более подготовленного товарища. Когда после операции /мне в одну из двух костей предплечья вставили спицу/ я немного пришел в себя, то обнаружил на соседней койке человека со сломанной шеей, читающего «Шагреневую кожу». Это был открывший впервые для себя классику лейтенант. Не из тех идиотиков, что кончают военные училища и делаются служаками на всю жизнь. Мой окончил «Темирязевку» и сразу же, не приступая к работе, был призван в армию. Так как я для себя классику открыл уже давно /четыре года тому назад, мне тогда это казалось очень-очень большим сроком/, то сначала выложил ему всё о классике. Потом как-то незаметно перешли на действительную жизнь, ее малые и большие нелепости, например, призыв в армию выпускника академии. И наконец пришел момент, когда я, указав пальцем на целыми днями болтающее в нашей палате радио, смог ляпнуть:
— Наша армия – чудовище и охраняет совсем не то, о чём брешет вот это устройство. Поголовное социалистическое соревнование, права народов, правдивое искусство — ничего этого нет! Наоборот, наша армия охраняет глупость, самодурство. Наш нынешний фюрер Ника любит поговорки. Когда выступает перед военными, обязательно ввернет про солдата, который плох, если не мечтает стать генералом. Я другое заметил: нет солдата, который бы не мечтал о дембеле, и нет полковника, который бы не видел себя генералом. Почитай Герцена, Салтыкова-Щедрина — будто про сегодняшний день. Никуда мы не делись от тех порядков и нравов. Только оружие сделалось во сто раз убойней. Но самое удивительное, что нам это как-то не очень и страшно. Наоборот, для многих изобретение атомной бомбы радость. Может быть погоня за американцами, чья бомба громче взорвется — это и есть настоящее социалистическое соревнование?..
— Один майор мне сказал: служить надо не думая. Тогда легче.
— Если знаешь, что через два-три года это кончится, может быть. А если всю жизнь?.. Не только наша, все армии не нужны.
Вроде бы злостный мой поступок — «самострел» ради избавления от ненавистной армии, пошел мне на пользу самым невероятным образом. Сначала он свел меня с лейтенантом, который понимал меня как надо, а потом, уже дома, когда подрался с двумя бесами, и кости руки вновь разошлись, сидя в очереди на врачебную комиссию, которая должна была признать меня нетрудоспособным, я познакомился с художником Володей, от него первого узнав про писателя Мамина. Вот уж поистине никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Более того, новые друзья и один и другой тоже в свое время, в немецком плену, были «мастырщиками». Мамин, чтобы отдохнуть на больничной койке от непосильной работы в литейном цехе, прижег ногу жидкой сталью, Володя сунул руку под пресс. Мамин про свой «подвиг» не скрывал, про Володю я мог только догадываться, он, как вскоре и я, все-таки получал за то уродство пенсию.

Сделавшись в армии бесправным скотом, я оценил свою прошлую жизнь как неоправданно пустую, в которой у меня было все-таки немало возможностей. И оказавшись дома, я сразу же принялся работать, благо, времени имелось достаточно. Ведь меня отпустили не сразу. После госпиталя я два месяца был дома как бы на поправке. Семейство мое жило тогда уже в нашем собственном доме. Не было полов, электричества, коридора. Все это я смастерил фактически своей правой, слегка помогая ей левой, очень самому себе удивляясь, что хоть и коряво, но ведь получается. Последним моим подвигом была электропроводка. Один из знакомых пацанов, работавший электриком, рассказал мне, как это делается – и это тоже у меня получилось. В посёлок как раз вели электричество, монтёры за бутылку водки подключили наш дом к ещё не работающей сети. И наступил день, когда в домике нашем вдруг зазвучали скрипки – это дали нам долгожданное электричество и заработал включённый в розетку радиоприёмник «рекорд». Радость была, какой не испытывал я со дня 9 мая 45 года. Семнадцать почти лет не имея пристанища, жили мы в основном при керосиновой лампе. И вот наконец есть свои целых две комнаты с коридорчиком, и даже есть электрический свет, и уже решено по моему настоянию купить диван вместо шифоньера – что ещё человеку надо? С помощью электричества и дивана я стану писателем, и вообще время моё больше не будет истребляться. Да, Армия меня подстегнула. Я очень много думал. Мне давно уж хотелось говорить. Вот наконец я заговорю.
В конце октября 57-го года меня комиссовали, я устроился работать. Но одновременно с моим освобождением от армии случилась сороковая годовщина великого Октября и по этому поводу большая амнистия. Из тюрем вышло огромное количество уголовников, криминальная кривая, как теперь говорят, резко пошла вверх, я тоже пострадал – подрался с двумя пьяными блатными. Не до конца сросшиеся кости разошлись, пришлось уволиться, не проработав и недели. Я был в отчаянии. Моя больная мать не могла прокормить кроме самой себя ещё троих иждивенцев. Однако нет худа без добра. Как раз тогда в городе появился наш папаша, ничего не пожелавший знать о бедах бывшей жены и собственных детей, которые тоже для него стали как бы бывшими. И сам он хотел, чтобы на него смотрели как на бывшего. О, сам он только этого и хотел! Встреча с бывшим папашей очень меня разозлила. Во-первых, я потребовал от матери, чтобы она перестала быть безответной тягловой скотиной: сестра должна работать. «Немедленно! Сей же час. Иначе я её убью. Всех убью, и себя тоже». И случилось чудо: они мне поверили. Они покорились, зашевелились, с помощью какого-то материного знакомого сестру устроили на кондитерскую фабрику в ремонтный цех подсобной рабочей. И ей там понравилось и она проработала на одном месте аж до девяносто третьего года, когда всё полетело к чёрту и фабрика закрылась. А сам я по советам бывалых людей пошел по разным медицинским инстанциям и получил звание инвалида третьей группы. И в третьих, самое удивительное и для меня на всю жизнь важнейшее. Сидя в очереди перед дверями медицинской комиссии, которая должна была дать заключение трудоспособен я или нет, познакомился с художником Володей. Свой свояка видит издалека. В тесной битком набитой приёмной мы сразу отличили друг друга, даже непонятно как сошлись из противоположных углов, разговорились. Он был ровно на десять лет старше, но это нам ничуть не мешало – мы оба были больны одним и тем же, то есть очень не любили порядки в так называемой нашей родине. У него была искалечена правая рука — отсутствовали большой палец, безымянный и мизинец, вся рука до локтя была как какой-то выкопанный из земли кусок корня, который долго лежал на солнце. «В Германии был пацаном. Первая жертва самого первого налёта на снарядный завод, где отбывал рабство». Ну и конечно здесь мы сразу завелись: он о рабстве в Гитлеровской Германии, я о бесправии советских солдат и глупости порядков в армии. Дожидались своей очереди мы часа три. Где-то часа через полтора Володя сказал, что у него есть друг, который тоже три года отмантулил у немцев и хочет написать новую «Войну и мир» о том времени. «Так я тоже хочу!» — воскликнул я. – Только не про войну, а после». «Ну вот я вас и познакомлю, – сказал Володя. — Он очень умный. И уже напечатал два рассказа и статью». Между прочим, выяснилось, что живёт и Володя, и неведомый мне умный его друг совсем близко от тех улиц, где мы с матерью кочевали из одной хибарки в другую, и даже удивительно, что не встречались раньше.
Знакомство это меня прямо-таки вдохновило. До чего всё-таки мудрые у нас поговорки. Свой свояка видит издалека – точно! А ещё: на ловца и зверь бежит. Теперь у меня будет с кем хотя бы посоветоваться. Если, конечно, сказанное Володей правда. Но на балбеса за свои слова не отвечающего он не похож.
Однако приглашением Володи приходить к нему я вряд ли бы когда-нибудь воспользовался – такой уж человек, не люблю навязываться.
Но так получилось, что этот самый Мамин, мечтающий написать новую «Войну и мир», поздней осенью женился на старшей сестре моего школьного, а в гораздо большей степени уличного товарища. Я, бездомный, пропадал у них на Красной 8 целыми днями с раннего детства.

Мамин… Долгое время я казался себе чистым самоучкой, за любое из своих умений обязанным только самому себе. Ну ещё книги, конечно. А живые люди… В моей башке сидело вбитое советской пропагандой представление об учителях как о людях одновременно и всезнающих и в то же время безгрешных. Таких вокруг не существовало И лишь годам к сорока я понял, что учителей у меня было просто тьма. Рубил топором сучья спиленного дерева. Не тот что в руке, а свободный конец разрубленной пополам палки иногда взвивался вверх и опускался мне на голову или плечи. Это, конечно, раздражало, я потихоньку ругался нехорошими словами. Мимо шёл человек, вдруг остановился и сказал, кто ж так работает, надо не поперёк, а наискось. Я слегка обиделся, ещё некоторое время рубил по неверному методу, но когда на мою голову упала очередная палка, попробовал наискось и оказалось лучше. И вдруг прозрел. Мама родная! Да ведь только что меня научили! Уже скрывшийся с моих глаз человек научил, следовательно, это был учитель. О, сколько же на самом деле было у меня учителей. И плохие, делавшие мне нехорошо, тоже были учителями. А книги… Конечно, и книги. Но чего б стоили книги, если б не было действительности. Да и откуда бы они сами взялись? И самым большим моим учителем был Виктор Мамин, к которому я когда-то бегал показывать свои новые листы.
Он был не только ум и душа, но и тело. Да ещё какое тело. Большое, требующее физических нагрузок и любящее их. Впрочем, его прекрасно, на сотню лет раньше, описал Лев Николаевич Толстой. Не у одного меня первое впечатление о нём: «Да это же Пьер Безухов!» Безусловным авторитетом он для меня никогда не был. Не Чехов, не Толстой, не любимый Помяловский. Но талантливый, много умевший видеть, мучающийся, весь какой-то трудный. Да-да, именно трудный. Не тяжёлый, нет, но, как говорят картёжники, не в масть кому бы то ни было. Так как носимое в себе считал самым важным. Он был сам себя приговоривший разобраться в своих мыслях и чувствах и сказать об этом. А разбираться было в чём. И так до конца и не разобрался, вернее, не сказал, что для писателя по сути одно и то же.

Принято считать, что человек – существо общественное. По моим наблюдениям, все сколько-нибудь стоящие люди – полу общественные, на четверть общественные. Таким был Виктор, таков я сам. К людям тянет, временами просто невозможно без таких, которые не ты сам. В то же время долгое пребывание в переполненном страстями, а в основном страстишками, обществе утомляет до того, что идеальным кажется затворничество в пещере.
Заочно знакомый, в первый же раз я обрушил на него своё чисто люмпенское неприятие мира сего. Советская армия, которую только что увидел своими глазами – мерзость. То, что пишется о нашей жизни в газетах, журналах, книгах, – позорная ложь. Советских писателей во главе с Фадеевым с четырнадцати лет не переношу. «Молодая гвардия» – брехня. Ничего подобного никогда не было! Когда мне было десять, двенадцать… как я мучился. В войну всем было жутко. Кроме холода, голода и страха ничего ведь и не было. Ужасно не хотелось умирать. А у всяких там Семёнов Бабаевских, Анн Караваевых и прочих солдаты рвутся в бой, чтобы умереть за родину, за Сталина. Из книги в книгу переходит герой, главное достоинство которого широкие плечи, походка вразвалку и умение не опускать глаза перед самыми нехорошими людьми. Я пробовал двигать себя будто я танк, никому не уступая дороги, но в последний момент обязательно сделаю шаг в сторону. То же самое когда мне врут, не могу таращиться и уличать во лжи. Не могу и всё! Мне стыдно. Пасую, опускаю глаза…
Эти мои признания сделали Виктора добрым ко мне. «Это ведь очень здорово! Хамство не уступать дорогу встречному. И смотреть в глаза наглецу стыдно. Вспоминаю… вспоминаю…Когда-то и меня это мучило. Был такой герой у пролеткультовских писателей. «.
Потом мы заговорили о лагерях советских и немецких. Точно так же как с художником Володей. Причем, если Володю я воспринял как равного мне по потерям, и настроены мы были одинаково – ни во что не верили, Виктор во что-то будто верил.
— Но знаешь, всё ведь меняется. Сейчас, если умеешь читать между строк, много разного полезного можно узнать. Так что ты в своём неприятии мира сего не совсем прав. Работа в головах идёт, перемены будут, они неизбежны.
— Это понятно, — уныло согласился я. – Только когда они будут…
— Не знаю. Но руки опускать нельзя. Кое-какие возможности появились. Я решил любыми путями добиться членства в Союзе писателей. Это даст пропитание и, самое главное, время для писательства. А будет время – я его даром не потрачу.
В общем я решил, что он прав.
Три зимних месяца, пока вновь срастались кости моей левой руки, я провел так, как хотел бы провести всю жизнь. За письменным столом. Днем читал, гулял. К вечеру ложился спать. Просыпался часов в десять, когда укладывались мои домочадцы, и под их мирное сопенье мучился над листами бумаги другой раз до рассвета. Писательство оказалось делом невероятно трудным. Жизнь вдруг обернулась всего лишь материалом, подобно обыкновенному бревну, из которого один мастер может сделать доску; другой стол; третий, искусник, красивый мебельный гарнитур. Обычно мы живем настоящим, а если оно плохое, будущим. Для пишущего важнее всего прошлое.
Без критики писателю, да и вообще человеку искусства, нельзя. Особенно начинающему. А помочь мне мог только Виктор, к нему я и бегал через день да каждый день.
— Писательство — крест тяжкий. Писатель должен быть человеком мужественным. Литература — это только то, что на «отлично», остальное не литература — макулатура. Это как жизнь и смерть: или ты живой, или мертвый. Среднего нет.
Первые два рассказа получились у меня в темную. Я понятия не имел, чего хочу, с чего начать и чем кончить. Исписав несколько страниц, шел к учителю, он смотрел и говорил, что вот это и это похоже на прозу, остальное не годится. Я мгновенно обижался, однако начинал размышлять и скоро видел, что так оно и есть, мучился собственной бездарностью, но обычно на следующее утро что-то новое приходило в голову и рождалось продолжение. И однажды я понял, что все-таки написал самый настоящий, во всех отношениях художественно законченный рассказ.
Силёнок моих и опыта жизни хватило тогда на пять рассказов, три из которых пропали, а два были напечатаны аж через двадцать три года. А тогда был ужасный мрак. Мамин, в то время практически сам начинающий. два моих рассказа, честных и в то же время производственных, то есть проходимых, отнёс в редакцию областной газеты «Комсомолец», и они были вроде приняты. Но года два мне там морочили голову и так и не напечатали под тем предлогом, что портфель редакции полон, вот если б я сначала написал пару очерков на производственно-патриотическую тему… Однако от очерков каких бы то ни было, даже написанных великим пролетарским писателем Горьким меня тошнило. В то время критики безмерно хвалили очерки Овечкина. Мне они не понравились, едва начав читать, бросил.
Вступить в литературу оказалось для меня так же трудно, как потерять невинность. Писательство как раз у меня совпало со временем любовных неудач. Возможности представлялись. Но стоило увидеть какую-нибудь родинку не там, где надо… и все, момент терялся, девчонка обиженно отодвигалась: герой, видите ли, должен сначала полюбить, и только тогда… То же получилось с литературой. Более того, я разочаровался в своих культурных старших товарищах. Виктор и Володя, оба в один голос советовали мне вывернуться наизнанку, начать с очерков, то есть, по моим понятиям, с измены самому себе.
Впрочем, здесь был некоторый нюанс. Они, получившие так называемое высшее советское образование, знали, как выворачиваются – пять лет их этому — «сознательности» — и учили, я — дикарь, должен был вывихнуть себе мозги самостоятельно. И это оказалось трудней, чем написать пусть небольшой, но художественно законченный рассказ. Да, я не смог, я был обескуражен…

А доконала меня первая, совсем не способная удовлетворить настоящего читателя книжечка Мамина. Автор был явно талантлив. Но только когда речь шла о природе, труде, разных второстепенных трогательных, или смешных, или подлых лицах. Здесь он подмечал всё. Но молодой главный герой был не пуганный светлый дурачок, белая страница, с намёком на то, что перед нами будущий продолжатель строительства коммунизма.
— После подневольного труда в лагерях твой главный герой должен быть другим, — сказал я ему.
— Только так, как я написал, у нас можно напечататься! – Он был страшно рад этой своей маленькой первой книжечке, гонорару, новой работе. Да-да, ему дали место литработника в только что открывшейся газете «Вечерний Ростов». Чего ж ещё? Для начала совсем не плохо
Словом, мы разошлись. Что общего могло быть между победным молодым писателем и работягой, не желающим, да и не знающим как выворачиваются наизнанку. «Вышли мы все из народа». В. Мамин, например. А я, между прочим, не вышел. Я остался. Я был светлый дурачок со знаком минус. Таких в нашей державе пруд пруди.
Отчаявшийся, лет на семь я впал в беспутство – много пил, искал для лёгкой жизни лёгких заработков, и, надо сказать, и преуспел, и кое-чему научился. Но не видеть, что это преуспеяние крысы среди крыс, но забыть, что совсем для других целей задуман и скроен, я не мог. Слишком часто было стыдно за бесцельно проживаемые годы. Надо всё-таки заставить себя сделать новое усилие и сказать своё слово – это во мне пульсировало вместе с кровью. Впрочем, если честно, то как писателю мне интересно на любом дне, но когда испытание длится и длится…
И вдруг грянуло.
«Они пили водку, спорили о том, что быстрее пьянит – разбавленный спирт или водка»… Это было.
«Говорили, что папироса после водки пьянит сильнее, чем две кружки пива…» Здесь сомневаюсь. Уже в двенадцать лет мы знали, что сто пятьдесят водки и хотя бы кружка пива с обязательной в любом случае папиросой — и ты будешь дурак дураком (что нам и требовалось), а сто пятьдесят с папиросой – это не туда и не сюда, надо ещё достать денег, чтобы преодолеть недобор.
«Я хотел совсем отказаться от выпивки, но устыдился… выпил два стакана пива и вдруг от усталости осоловел, потянулся к водке… Потом я рассказывал об Эстонии, о Таллине, как строили эстонские мастера каменщики… В это время меня из-за стола вызвала Муля: «Витя, они тебе в рот смотрят, а нам завтра на работу к шести утра. Накурили, глаза залили…» Накурили – иначе и быть не могло. Глаза залили не до конца. В рот Вите смотреть и не думали, сознавая своё превосходство: интеллигент, с двух рюмок развезло, разболтался…
«А до этого клали из саманов стены будущего Женькиного дома. Длинный позвал меня делать замес. Мы принесли воды, насыпали прямо на асфальтовую дорожку глины, песку, сделали воронку и стали лить воду, перемешивая глину и песок лопатами. Раствор постепенно становился тяжелым, вязко хлюпая, налипая на лопату. Мы оба вспотели, тяжело задышали. Длинный что-то прикинул, сказал: «Знаешь, сколько по госрасценкам это стоит? Тридцать копеек». — «Даром деньги не платят?» – «Трудно свой хлеб добывал человек». Он любил цитаты. Они все – и Длинный, и Женька, и Толька Гудков, и Валерка охотно острили цитатами». Это точно.
«Женька отлучается всё чаще и чаще – он первый сдается. Потом сдаётся Длинный…» Про Женьку правда, про меня нет. Просто я был самый быстрый в нашей компании и поднял свою часть стены до критической высоты раньше других, и если б положил ещё хоть один ряд, не успевшие схватиться на глиняном растворе саманы попросту поплыли бы и стена рухнула…
Ну а дальше мы мылись под летним душем, потом последовало угощение, потом Женькина жена Дуська нас попросту выгнала на улицу. Потом был расход: «Валька Длинный перешагнул через свой мотоцикл и, как на детский стульчик, уселся на сиденье, усмехнулся. Он не считал, что произошло что-то такое, из-за чего стоило расстраиваться… Отталкиваясь длинными ногами, он двинулся мимо акации, обогнул кучу глины и выехал на дорогу. Дорога была не мощёной, разбитой грузовиками, мотоцикл вилял, луч фары высвечивал проезжую часть от одного тёмного ряда акаций до другого, но нигде не видно было гладкого места. Длинный свернул с дороги на узкий асфальтовый тротуар, газанул, задний фонарик, наливаясь ярким светом, помчался мимо одноэтажных домов. «Собьёт кого-нибудь», — сказал я. «Пусть не ходят», — сказал Женька…»

Я читал это, стоя у газетного киоска. Особенно мне не понравилось про сыростно белые руки. «Такими они бывают, если смыть с них глину, налипшую за целый день. Такую глину смываешь, будто отдираешь кожу, обожженную солнцем, и остаётся новая кожа, ещё не тронутая солнцем». Это ж надо так нервно чувствовать! На самом деле сыростно-белыми руки были у прачек пятидесятых годов после стирки хозяйственным мылом и каустической содой. А после глины с песком, которые очень легко смываются, руки делаются чистыми и необыкновенно лёгкими. Полистал в поисках новых страниц про меня и моих друзей, ничего больше не нашел, решил, что дальше читать не буду и покупать журнал не буду. Мне стало очень плохо. Разве так надо писать про нас? Ничего по-настоящему он не знает. Кто только нас, уличных, не оговаривал. По радио, в газетах, в кино, на всевозможных собраниях. Вонючки советские продажные! В основном дрянь гораздо большая, чем мы. А вот теперь ещё и умник писатель Виктор Мамин – толстяк в очках, вылитый Пьер Безухов.
Почти все мои дорожки были кривыми, а отношения с людьми, попадавшимися на этих дорожках, вряд ли нормальными. Не знаю, каким бы был я, не будь его. Я всё время как бы отталкивался от него, Виктора Мамина. Впрочем, не будь Сократа, Платон всё равно был бы, но другим; не будь эпикурейцев, стоики стояли на своём как-нибудь иначе. И так далее. Словом, если ты одарён, эта одарённость из тебя обязательно вылезет. Обязательно появится какой-нибудь раздражитель – любовь, зависть, злоба. Разошлись – неверно про мои отношения с Виктором сказано. Все эти пустые лет семь моей жизни я часто видел его, так как ему пришлось жить на Красной 8 с 57-го и, примерно, до 65-го. Я брал у него книги, мы их иногда обсуждали, я знал о нём даже больше чем положено. Объяснялось это тем, что мой товарищ очень не любил свояка, а нелюбовь делает, как известно, людей проницательными и склонными заражать ею всех окружающих вплоть до посторонних. «Гавкает, а укусить боится», говорил мой товарищ о появляющихся в печати новых сочинениях Виктора. Я читал. И опять это мне не нравилось. Автор шёл не до конца, говорил не всё, местами его главной задачей было показать не саму жизнь, а какой он наблюдательный и проницательный. И вот эта проницательность по мелочам, зачастую блестящая, меня просто бесила. Какое мне дело до каких-то цензоров! Не сам ли он говорил, что литература – это только то, что на «отлично». Мне нужна правда и только правда…И не только это было мне не по нутру. Он любил похвастаться. Удача – хвалебные рецензии, членство в Союзе Писателей, скорое предстоящее вселение в новую квартиру – его распирало от удачи. Между нами была пропасть. Полный всевозможных надежд он, большой и всесторонний жизнелюб, подымался вверх, я – нечто неопределённое, погибал.
Тогда я и сказал себе: довольно спать! Я обязан что-то делать. Кто ж ещё скажет правду о нас?
Готовился я тщательно. Мне необходима была тишина и хоть какая-нибудь изоляция. Собственно, об изоляции, об расширении нашего домика я давно уж подумывал. Однако злой рок в образе моей сестры все трудности расширения усилил вдвойне. Дело в том, что как раз тогда к сестре вроде бы насовсем прибился бродяга. Было лето, спали они в опустошенном за зиму угольном сарае. Мы с матерью посовещались и решили, что может быть наша дурочка наконец заживет своей семьей, купили все материалы для нового домика. Ничего хорошего не получилось. Бродяга даже саманные стены до конца не сложил — слинял. Что было делать. Приближалась зима, дожди. Если не поднять до конца стены и не устроить над ними крыши, они размокнут и к весне всё превратится в кучу глины, с которой так или иначе придётся что-то делать. Я решил, ладно уж, дострою флигель и пусть она со своим сыночком живет в нём. Я же останусь с матерью в первом нашем доме, никакой реконструкции в таком случае и не потребуется. Много сил и дней потратил я на жилье для сестры, всё своими руками, даже печку сложил. И опять ничего хорошего. У бабки, моей матери, оказывается, и в мыслях не было расстаться с внуком, да и с недотепой дочкой тоже. Сестра во флигеле лишь спала да принимала смертельно пьяных шоферов, я тоже в этот флигель стал время от времени водить подруг. В общем мне ничего не оставалось, как всё-таки предпринять реконструкцию главного дома, старую часть обложив кирпичом, пристроив к ней комнату в шесть квадратных метров для себя. Решиться на это после только что проделанной работы было непросто. Однако решился.
Я работал тогда в ремонтно-строительной конторе. Имея возможность, навез бесплатных старого кирпича, досок и бревен, и все лето и осень 65-го года изводил себя непосильной работой. Работа в конторе, на шабашках и дома — иной раз от усталости доходил до полного маразма, детской беспомощности. Неодушевленные предметы вокруг словно оживали — инструменты рвали одежду, царапали тело до крови, кирпичи без всякой причины падали на ноги, доски подмостей вдруг выламывались из-под меня. А я лишь жалобно что-то лепетал, даже не имея сил как следует выругаться. Через каждые десяток примерно дней, чтоб отдохнуть от переутомления, запивал. Наконец поздней осенью 65-го закончил и засел за стол и на шести квадратных метрах теперь мне одному принадлежащей комнатки повторилось то, что уже состоялось в осень-зиму 57-го года. Я тихо занимался, был счастлив и конечно же как только нечто получалось… шел к Мамину – к кому ж мне ещё было обратиться? В Ростове он был лучший, здесь у меня никаких сомнений не возникало. (Я конечно же прочитал его знаменитую повесть. Написана она была по- богатырски и вовсе не про нас, а про Мулю, Викторову тёщу. Я был покорён. Мулю, которую знал давным-давно, никогда не приходило в голову описать, и вдруг явился новый человек и обыкновенное оказалось необыкновенным). Да, всё повторилось. Я приносил новые страницы, он читал. Хорошо помню день, когда Виктор встретил меня на пороге своей квартиры весь улыбка, с протянутой для рукопожатия рукой: «Поздравляю, дорогой. Ты написал первоклассную вещь. Здесь в Ростове она не пройдёт, но в «Юности», думаю, должна понравиться». О, сколько было надежд, когда и в самом деле из «Юности» пришёл ответ, что повесть они оставляют у себя и как только появится такая возможность, после некоторой доработки напечатают! Как это меня вдохновило, сколько надежд родилось в распухшей голове! Уеду! Уеду отсюда навсегда, стучало во мне

За три года я написал две повести, одна из которых была принята в журнале «Москва», другая в «Юности», всё в Москве. В Ростове об этом нечего было и думать, в Ростове стояла глубокая ночь, журнал «Дон», книжки Ростиздата просто в руки брать было противно. Но и опять ничего не получилось. Маленько либерального, однако вздорного и глупого Хрущева съел его любимец, откровенный жлоб Брежнев. Всё жаждавшее справедливости вновь было придушено. В «Юности» и «Москве» сменилось руководство, мне рукописи вернули. И наступил день, когда полностью понял, что случилось. А случилось то, что я пытался вырваться из плена своей семьи. И остался при них, как те старик со старухой, проживавшие у самого синего моря, было взлетевшие и вновь опустившиеся у разбитого корыта. Свою неудачу в литературе я считал настолько глубоко несправедливой, что готов был дать голову себе отрубить лишь бы всей этой советской фантасмагории пришёл конец.
Было горько и безнадежно, но пить-гулять мне уже надоело. Я тогда женился на вздорной монтыльке Марише, про которую, впервые увидев, подумал: «Ну уж на этой никогда не женюсь». И это ознаменовалось новостройкой в нашем дворе.
Для меня литература – и читая, и создавая своё – главный способ докопаться до истины. Самое первое в моём мироощущении было недоумение. Зачем война? За что? Потом, когда война всё-таки кончилась, окружающая ложь меня не устраивала, и уж если как физическое существо я был ущемлён со всех сторон, то как духовное по меньшей мере хотел знать правду. И когда начал писать, понял, что только так и можно увидеть вещи в истинном свете, что это мой путь… Но сколько всё же вреда приносят лживые люди, лживая литература. Ведь поначалу честный человек безоружен как ребёнок — верит всему, пробует, а иногда очень даже старается смотреть вокруг чужими глазами. О, сколько здесь жертв! В двенадцать – четырнадцать лет своих друзей я презирал за то, что они не знают как бы хорошей, на самом деле плохой литературы – это как назвать, это что за плоды?..

Второй дом, уже от начала до конца мой лично

Моя первая женитьба – это было как в дурном сне. Дня через два после того как Лилька наслала на меня двух бесов с ржавым немецким тесаком, шёл я по улице Скачкова, где наш трамвай номер «семь» подымается круто в гору. Шёл себе, меня догнала медленная эта самая «семёрка» и мимо проплыло за отрытым окном очень-очень красивое юное лицо. Остановка была недалеко и пока из трамвая выходили люди, я с ним поравнялся и опять увидел нежное красивое лицо. Трамвай тронулся, но что-то с ним случилось, и метров через сто он остановился, из него повалил народ, красавица выходила как раз в тот момент, когда я вновь с ним поравнялся. Господи, боже ты мой! не только лицо, вся она была бесподобная, вся – то, что мне надо, единственная раз и навсегда. Ясный день померк. Мне даже в голову не пришло пойти за моей мечтой. Мне было плохо: она ведь уже кому-то предназначена, иначе не может быть. Да и вообще, слишком юная, куда там мне, тридцатидвухлетнему потасканному. Ничего между нами быть не может. Ощущение, что я видел свою единственную было полным, безоговорочным, как и то, что ничего между нами не будет, это невозможно. Ну кто я такой? Что могу сказать, что предложить?
И вот тогда вскоре, через неделю или месяц, я женился на Маринке. Брак наш с самого начала был липовый. Ведь мы переженились как бы за компанию — я, Паша и Андрей на Марише, Людмиле и Белке. Вместе в ЗАГс ходили заявления писать, совместной, очень весёлой была и регистрация. И женихи, и невесты храбрились. Всё это было как бы вынужденным. Девушкам надо было хотя бы побывать замужем, парни им в этом уступали, потому что холостая жизнь давно стала казаться пустой, надо было как-то организованней, что ли, жить. Сошлись – самое верное слово тому, что случилось. Регистрация, свадьбы – всё это было дань традиции, уступка девушкам. На самом деле сошлись, чтобы узнать, как и что из этого получится..
Свадьбы состоялись у каждой пары своя, но на следующий воскресный день собрались у меня. И уже здесь кое-что прорвалось. Первого потянуло безобразничать Пашу. Он посадил себе на колени Маринку. Тут же ко мне на колени вскочила Людмила. Уж не знаю о чём шептал Маринке Паша, а мне Людмила сказала, что теперь, когда она вышла замуж, ей нужен ещё и любовник, да, не больше и не меньше. Пока две новоиспечённые жены сидели у не своих мужей на коленях, Белка начала танцевать, время от времени то высоко задирая ноги, то нагибаясь и показывая хорошенький, в красивых трусиках зад. Андрей попытался, обняв жену, танцуя вместе с ней, удержать её от выходок. Белка возмутилась и они стали оскорблять друг друга, уже готовые подраться. Их развели, но всё как-то смешалось, на этом свадьба, можно сказать, кончилась, превратившись в пьянку и базар.
Первые несколько месяцев Маринка была полна недоверия и, стоило ей выпить – а без этого не проходило недели, устраивала мне сцены и часто лезла в драку, порывалась уйти. Кончалось слезами: ты меня пожалел и всё равно бросишь…
Всё это я скоро потушил. И мы прожили более четырёх лет в том самом, предназначенном сестре флигеле как две птички в клетке, очень уютненько обставив несчастные пятнадцать квадратных метров. Да, её бунт я потушил, но сам очень скоро стал смотреть на свой брак как на ещё одно несчастье своей жизни. Мне было пусто. Я с самого начала относился к Маринке как к любимой собачке, то есть очень хорошо. Ей это нравилось, непрерывно она твердила, как сильно любит меня, требовала внимания и ласк, отнимая всё моё свободное время. Она не понимала меня. Вернее, понимала как бы задним числом. Смысл моих слов, поступков, которые она яростно другой раз осуждала, вдруг доходил до неё через месяц или год. Она изумлялась и тут же на меня сыпались признания, что бывают же люди, которые сначала кажутся хорошими, однако, узнавая, начинаешь их ненавидеть, со мной же всё наоборот, ах, как она любит меня за то, что я такой. Словом, лишён я был и понимания, и уединения. Даже когда её не было дома, я ничего не мог кроме как бездумно сидеть в кресле, положив ноги на стол – сидеть и приходить в себя от её любви. Когда от этой канареечной, полной постельных утех жизни мне стало совсем невмоготу, я решил, что опять мне надо как-то увеличить свою жилплощадь.
На Нижней Гниловской, где когда-то были чистые глиняные овраги, теперь засыпанные отходами быстро растущего города, художник Володя строил дом. Давно уже строил И конца этому видно не было. Но ведь он в строительном деле профан, я же всё почти умею…

Сделано было множество набросков новой перестройки во дворе. Проще всего и дешевле всего было бы пристроить к флигельку еще столько же площади. Ещё над флигелем можно было сделать мансарду. А можно было и старый дом увеличить, соединив с флигелем. Много вариантов придумалось.
На ловца и зверь бежит. Однажды, в январе 74-го перед нашим двором остановился трейлер с лесом. «Хозяин, бери по дешёвке, только спрячь куда подальше». Шестиметровые обрезные доски, сороковка и дюймовка, на глаз кубов шесть, мне очень понравились, такой лес и по большому блату достать было трудно. И… я мгновенно решился на самый дерзкий вариант: построю вокруг своего флигеля коробку двухэтажного добротного дома, сделаю крышу, потом, выбросив изнутри флигель, доведу работы до конца, оформлю дом с помощью взяток и продам. Дальше с деньгами смогу строить себе ещё дом (где-нибудь по соседству с Володей, с великолепным видом на Дон и луга за ним, о чём-то подобном уже и Виктор Мамин подумывал), и, не работая, но числясь в какой-нибудь шараге, писать честные, а значит антисоветские повести.
До апреля месяца я успел завезти во двор кирпича двенадцать тысяч, цемента четыре тонны, шифер для крыши, песок. Вся улица была страшно заинтригована моими приобретениями, а ко мне уже чуть ли не ежедневно приезжали, приходили люди кто наниматься работать, кто с ворованными материалами. И вот подкатила машина со стандартными, для пяти и девятиэтажных домов окнами. Таких окон в нашем частном секторе никто ещё не ставил. Я же опять решился мгновенно, но какой крик устроили моя мать и сестра и две соседки. Просто вой: что же он такое выдумал, на что это будет похоже?.. Мать расплакалась. «От людей стыдно! Никто такое не делает». Я хохотал: ну и дремучие же люди…просто мракобесы. Мне уж страстно хотелось начать. Едва стало пригревать солнце, ежедневно тыкал в землю железный прут, чтоб узнать, насколько она оттаяла.
Второго апреля я начал стройку. И опять жизнь всё расставила иначе, чем думалось. Во-первых, сразу же выяснилось, что как только новый дом будет окончен, в нем по меньшей мере поселятся две Маришины подрастающие племянницы из деревни – учится им надо и осесть в городе. Во-вторых, дом продать нельзя – на одном участке положен один. И даже не только в этом дело: ростовский частный сектор – зона одноэтажной застройки, двухэтажный вообще может быть конфискован. В третьих, та самая девушка, от одного вида которой у меня когда-то помутилось в голове, жила совсем недалеко от нас, я её часто видел, и как-то так постепенно стало мне казаться, что она меня тоже давным-давно приметила и шансы у меня есть..
Иногда я думал о замечательной девушке: может быть это все наваждение, ничего из себя она не представляет и стоит с ней познакомиться, как я это увижу? Я ревниво наблюдал за ней. Она, например, в сильные морозы дурнела, нос удлинялся, и вообще явно паниковала. Но однажды мне посчастливилось видеть ее встречу с какой-то другой девушкой. Лицо моей дорогой вдруг так здорово просияло. Как я обрадовался: она несомненно добрая. Очень добрая! И простодушная. Очень явно простодушная.
И события вдруг начали разворачиваться самым стремительным образом. Второго апреля 74 года, едва просохла земля, я начал копать вокруг своего флигеля траншею под фундамент. Я так работал, что к десятому основание 7 на 7 метров уж было готово. Вот только руки стали неметь до того, что спать мог лишь на спине, положив их на грудь, но и так всё равно они немели и, просыпаясь от боли, проходилось ими шевелить, разгоняя кровь. А одиннадцатого вечером Мариша сказала, что беременна. Когда мы решили пожениться, был договор, что поскольку у нас с самого начала не всё развивалось благополучно, то первые два года не должно быть детей. Я напрасно беспокоился. Пошёл пятый год нашей совместной жизни, а Мариша не беременела. И вдруг одиннадцатого она сообщила мне, что на этот раз что-то в ней есть. И раззвонила о будущем своём материнстве во все стороны мгновенно. И уже через несколько дней приехали родственники из деревни посмотреть чем мне можно помочь. И разговоры были только о будущем доме и будущем ребёнке. Всё это было уж как-то и неприлично: простота – дальше некуда. Убийственная простота! Я молчал. Я был не за и не против, чувствуя, что из всего этого выйдет пустой звук. И так оно и случилось.

Весна в том году была хорошая, рано расцвели жердёлы, солнце днём было горячее, я раздевался до пояса и видимо прохладный весенний ветерок подготовил несчастье. В тот день сосед позвал помочь затащить в дом кровать-диван, который ему привезли из магазина. Ворочая в узких дверных проемах тяжелое неудобное сооружение, я неловко перекосился, диски моего позвоночника сдвинулись, в глазах полыхнуло, взвыв от адской боли, рухнул на колени, сделавшись совершенно беспомощным. Коротенькими шажками кое-как добравшись до порога своего жилища, долго не мог через этот порог, высотою всего-то сантиметров в пять, переступить. И надо ж было мне, переступив в коридор, подумать: «А диван мы всё-таки втащили. Хорошо, что это случилось не до, а после». И усмехнуться на собственную беспомощность. Усмешка умирающего и некое сопутствующее движение мышц доконали. На какой-то момент перестав быть существом сознающим, я рухнул на половик и в забытьи пролежал уж не знаю сколько, пока не появилась жена. Поддержка её была скорее моральная – теперь было кому услышать мои стоны и ругательства. Впрочем, слабое её плечо помогло мне передвинуться из коридора в комнату к дивану. Попытка на нем устроиться окончилась еще одним шоковым приступом боли: все мягкое, покачивающееся под моим телом отзывалось в нём ужасной болью. Тогда я стал потихоньку двигаться и в конце концов устроился коленями на полу, живот, грудь, руки, голова всей тяжестью на диване. В таком положении стало легче, а растерявшаяся Мариша решила, что я должен поесть, это меня укрепит, и поставила на топившуюся печь греть соус. Только она это сделала, как с улицы раздались автомобильные гудки и стук в калитку. Она пошла посмотреть и очень долго не возвращалась. Соус закипел, выпарился, начал жариться, наконец из кастрюли повалил дым и в комнате сделалось темно. Крики мои были жалкими, поскольку даже это отзывалось болью. Когда жена вернулась и приоткрыла крышку кастрюли, из неё полыхнуло пламя. .. С пожаром она справилась, дым развеялся. Оказалось, родственники из деревни прислали с оказией мешок муки. С этой мукой, пока я угорал, она и возилась. Той же ночью её увезла скорая помощь, а утром она вернулась сгорбленная, несчастная – случился выкидыш. Несколько дней мы лежали – она на диване, я на полу на ватном стеганом одеяле. Она могла вставать и понемногу хозяйничать, я первые два дня лежал неподвижно на правом боку — это оказалось самым безболезненным. А всего, уже кое-как ворочаясь, провёл на полу целую неделю. Думал непрерывно обо всём. Больше всего о том, чтобы вновь кардинально изменить свою жизнь. То есть расстаться с Маринкой. Что мне этот с самого начала глупый брак? Он только усилил мою неудовлетворенность от жизни. Продолжать не имело смысла. Ничего нового уже не будет. Я ведь никогда не обманывался насчёт Маринки. Ну что она такое? У неё пять сестёр. У одной из них у мужа случилось прямо на работе прободение язвы. Местность сельская, люди сельские. Сначала пытался больной перетерпеть, авось пройдёт. Потом вызвали по единственному в селе телефону скорую из района. В общем времени прошло немало, пока больной попал на стол хирурга. Операция, однако, прошла успешно, ещё через некоторое время стало ясно, что бедолага выживет. И вот эта самая его жена, сестра Маринки, принесла поправляющемуся мужу вместе с едой четвертинку самогонки для аппетита. Больной до несчастья ведь запросто одолевал литровку, а здесь всего лишь четвертинка. Ну и кончилось всё тем, что после чекушечки началось осложнение и бедный муж в тот мир сошёл. Маринка была точно такая, как её сестра. И мне такое счастье надоело.
И дело было всё-таки не в ней, а во мне.

С Маришей я про себя узнал всё окончательно. Аппетит приходит во время еды. Чем изобильней и изысканнее еда, тем больше и разнообразнее хочется питаться. Так и с плотской любовью. После наших с ней оргий я не только не чувствовал удовлетворения, но мне хотелось ещё чего-то поновей. В общем время от времени у меня были приключения на стороне, опять же в свою очередь возбуждавшие аппетит. И всё это было чистая подлость и предательство, поскольку идеал был рядом. Художник древности вытесал из мрамора идеальную женщину и любовью своею оживил. Мне тесать не надо было, свой идеал я видел иногда утром, когда приходилось ездить на работу на трамвае. Но рискнуть… Я боялся потерпеть поражение, поскольку был старше лет на пятнадцать. И ведь не только у взрослых женщин я имел успех. Знал я уже и какими могут быть девушки, как рано у них всё это начинается. Гораздо раньше, чем у пацанов. В Батуми, проживая в комнатушке на четверых, нарядный, будучи в меру навеселе, во всяком случае на твёрдых ногах, часов в одиннадцать чудного южного вечера, заговорил с крохотной хозяйской дочкой, турчанкой годов восьми отроду. Заговорил так, будто она взрослая и нравится мне. Ну делать просто было нечего. О, что я увидел на следующее утро. Дитя, объёмом менее меня раз в пять, заполыхало изнутри. Это была девушка на выданье, наконец дождавшаяся свою судьбу, готовая раскрыться. Я испугался и поразился: так рано! Два дня делал вид, что не замечаю её, и только после этого она потухла, сделалась жалким ребёнком, который умываясь ещё пока трёт лишь щёки, подбородок и лоб, остальное неважно.
А совсем недавно прервалось нечто ещё более реальное. У одного из моих друзей была дочка, очень хорошенькое создание, мартышка, в которой родители души не чаяли. Лет шесть тому назад, когда ей было не более девяти, её отец, мой товарищ, повёл меня смотреть его новый строящийся дом, ему требовался мой совет. Это было неподалеку, выпал тогда новый снег, на улице играли около десятка детей кто с санками, кто на лыжах, и все они во главе с дочкой друга увязались за нами. И сколько мы были на новостройке, всё время меня преследовал взгляд девятилетней красавицы. Разговариваю, что-то объясняю, вдруг оглянусь на улицу – а на меня смотрят сияющие изумрудные глаза юной девушки. Я тогда поразился: ещё вчера была совсем-совсем ребёнок, а сегодня пожалуйста вам, я уже большая. Спросить себя: а почему? – мне тогда и в голову не пришло. Тем более, что я этому причина – нет, конечно нет. А время шло. Я бывал у них редко, и если приходилось видеть дочку друга, всегда уезжал с ощущением, что она очень хорошо ко мне относится, чуть ли не с нежностью. Когда ей было пятнадцать и отмечался день рождения её матери, девушка сидела слева от меня, гостей было много, за столом тесно, нас прижали плотно друг к другу, и её нога точненько устроилась под моей. Ложечками вышло. Ну как супруги спят – только не телами, а ногами у нас получилось. Потом я вылезал из за стола, возвращался, уже нас с боков не сжимали, поскольку начались танцы, а её нога вновь и вновь устраивалась под моей. Уже тогда будь я пакостником и прояви инициативу, она, физически очень развитая, подававшая надежды волейболистка, могла бы быть моей. А потом она, знавшая, что я пишу, стала сочинять стихи, а когда я сказал, что ничего в них – вообще во всех стихах – не понимаю, написала рассказ. И между прочим, он оказался неплохим. Он был о раненом немецком генерале и полюбившей его юной русской девчонке, в доме которой, выздоравливая, лежал немецкий офицер. Любаша, так звали дочь моего друга, пояснила, что история эта действительная, её пятнадцатилетнюю родную тетку при отступлении из Ростова в феврале сорок третьего года взял с собой немецкий генерал, впоследствии женился на ней, они родили троих детей и живут сейчас в ФРГ.

Я соображаю туго. Но здесь вдруг понял: она хочет этим рассказом донести свою ко мне влюблённость, это всё то же вечное послание Татьяны Онегину.
В древнем Риме будто бы был полководец, который, набирая легионеров в свои войска, показывал им что-то страшное. Если испытуемый бледнел, его прогоняли, если краснел, экзамен считался выдержанным. А вот я при необычном сначала бледнею, ощущая, как из меня уходит кровь, но очень скоро происходит обратное, я наливаюсь кровью, мне необходимо покончить с ситуацией, безразлично, чем это может кончится.. Прочитав рассказ и догадавшись, что ведь это самое настоящее признание в любви, я почувствовал, как кровь у меня отхлынула куда-то не только из головы, но и рук, плеч. Мне стало очень жаль девушку. Тут же кровь взбунтовалась. Мы сидели на диване в большой кухне пустого дома. Я вскочил и упал перед ней на колени, обнял её бёдра.
— Любаша, я давно догадывался, но теперь окончательно понял. Я тебя тоже очень люблю. У меня никогда не было девушки. Поверь, ты очень хорошая. Но тебе только пятнадцать лет и если у нас начнётся, то скрываться долго мы не сможем. Я первый не выдержу и всё расскажу твоему отцу. Ты точно такая. И что мы после этого будем делать?..
– Уедем. Я сильная, я тоже буду работать. Тётя когда-то ведь решилась. Ей было трудней, она уходила с врагом. А вы свою Маринку не любите. Она глупая. Она вам не пара… А у нас всё будет хорошо. Очень хорошо! Я знаю. Я давно взрослая. И умная
Пока она это говорила, я не сводил глаз с её подбородка, который впервые мог видеть снизу. Он был довольно широкий, твёрдо очерченный – волевой. Она действительно всё давно решила. Сказать было нечего.
Дальше случилось как в плохой мелодраме. Герой положил голову на колени милой. Та стала её, давно уж начавшую лысеть, нежно гладить. Здесь появилась мамаша, надо сказать, как и я, обо всём догадывавшаяся.
— Так-так, — сказала мамаша. – Дочка, выйди. – Затем мне: — Больше ты её не увидишь. И не пытайся что-то сделать. Между вами ведь ничего ещё не было?
— Не было.
— Вот и хорошо. Дёргай отсюда. Васе расскажу. Друг называется…
— Видно будет, — сказал я.
Она, директор большого продовольственного магазина, — а после секретарей обкомов и райкомов советские торговцы в условиях всестороннего дефицита были самыми могущественными людьми — в самом деле услала девчонку куда-то из Ростова. А я даже не попытался её найти. Не решился. Пусть подрастёт и тогда видно будет.

Словом, у меня были шансы. Бывают девушки, которые влюбляются в мужиков намного старше себя.
Да, так я себя готовил…
И, как только больная моя спина разогнулась и начал работать (воистину нет худа без добра – руки, пока лежал на полу, перестали неметь), наконец решился. Я давно уж знал, где она работает, в какое время появляется на одной из остановок «семёрки», чтобы ехать на работу. К тому времени я сменил мотоцикл на тридцатисильный «Запорожец». Не однажды по утрам пролетал я мимо неё, ожидающую трамвай, потому что мне в свою шарагу надо было примерно в то же время. И вот я решился не проехать мимо. Тихо приблизившись к остановке, затаился. Мне сразу повезло. Она появилась как раз когда была на трамвай посадка. Бежала, но не успела. Сам бог велел выручить запыхавшуюся и огорчённую бедняжку.
Наши первые слова – совсем их не помню. Что-то маловразумительное. Одно только понял: я ей не противен, а уж она мне…Смотреть на неё возможности у меня было мало, но даже пуговички на её кофточке показались мне замечательными. Кажется, второй раз, и уж навсегда, у меня будет настоящая любовь… И когда высадил девушку из машины, стало мне ужасно грустно. Да, вот такой я – радоваться бы, а я целый день по-бабьи вздыхал и думал только о Маринке, с которой у меня скоро всё кончится, для которой всё это будет катострофой. Но не могу, не могу я иначе! – говорил я себе.
Три свидания прошли в совершенном смятении. Высаживая её из машины после третьего как бы случайного «подброса», я спросил, а как вас звать. «Вера, — сказала она. – А вас?» Я назвался и увидел в её глазах радость. И тут же предложил покататься в предстоящий день Первомая. И 1 мая было уж настоящим нашим свиданием. «Отметим праздник особенно – прокатимся в Таганрог, к домику Чехова», — предложил я. Мы ездили в Таганрог. В дороге умничал. Однако и рассмешить смог пару раз. В Таганроге, забыв про знаменитую малороссийскую, вросшую в землю хату, когда выехали на главную, хорошо сохранившуюся с чеховских времён улицу, распространился о любимом писателе.
— Трехтомник его рассказов перечитал много раз. Это моё лекарство. Гриппом болею почти каждый год. Но беру том, целый день то сплю, то читаю – и на следующее утро здоров. Чехов писал о вещах и людях самых обыкновенных и вряд ли бы состоялся как писатель, если б его не печатали, если б не платили за это. Его материал не из тех, который, как пепел Клааса, стучит в сердце. Не пережил он войну или какие-то там необыкновенные приключения, когда материал выпирает, нельзя о нём не говорить. Чехову требовался самый банальный заработок, он попробовал смешить и пошло, пошло… скоро он понял, что смешное не так уж и смешно, что жизнь на самом деле – любая жизнь! – трагична и написал много удивительного по чуткости.
Пересекли город от начала до конца, остановились на краю высокого глинистого обрыва. Вышли из машины. Мы оба принарядились. Я был во всём импортном – синем немецком кремпленовом костюме, нейлоновой белой рубашке. На ней были тёмносиние туфельки на высоком каблуке, лёгкое голубое, прекрасно сидевшее на ней пальто, на шее прозрачный, белое с розовым, шарфик. » Мы не договаривались, но одеты как-то в тон», — сказал я. Она улыбнулась. Сказать, что мы ещё и ростом – она на полголовы ниже – соответствуем друг другу, я не решился. Погода была прохладная и ветренная, но ясная. Она первая рассмотрела противоположный берег залива и сказала мне об этом. Я напрягся и тоже его увидел и ляпнул: «Я мог бы туда доплыть. Я прирождённый гомо аквактикус. Правда. Когда был пацаном, в воде себя чувствовал лучше чем на суше». Господи, Маринка, верившая только самой себе, сейчас же бы на это со мной поспорила: да прям, туда километров тридцать, ты бы и до середины не добрался… И так как последнее слово всегда было за ней, то и остался бы я в дураках. Эта же только застенчиво улыбнулась. Стоя над морем, я её наконец рассмотрел. Она была очень красивая. Только бы не сделать какую-нибудь глупость. Весь мой предыдущий любовный опыт здесь надо забыть.
Возвращаясь, про домик Чехова мы опять забыли. Где-то на полпути я спросил у неё, любит ли она танцевать. Она сказала, что да, но это удается редко. А что сегодня у вас вечером, спросил я. У нас три билета, иду с подругами во Дворец спорта на Лили Иванову. О! сказал я, Лили Иванова настоящая. Она уже была в нашем городе. Несколько лет назад был её концерт в филармонии и я случайно на него попал. Ничего хорошего не ждал, настроение было плохое. И вдруг выходит на сцену маленькая такая, очень невзрачная пичужка. И сразу мне подумалось: значит она что-то может, иначе кто такую страшненькую на сцену выпустит. Она тогда только начинала и уж старалась… Мне очень понравилось. Цельный репертуар. Всё про Болгарию, Болгарию… А Лили – душа Болгарии. В общем, я может быть тоже приду на Лили Иванову.

Маринка работала до шести. К концу её рабочего дня я должен был прийти в их прокатный пункт, будет праздничный стол. Я точно знал, что и как произойдёт. Занавесив портьерами довольно просторный зал стеклянно-бетонного заведения, женщины во главе с заведующей Лариской Большой накроют изобильный стол. Мы – восемь человек, работницы и их мужья — напьёмся. Попробуем петь, но ничего из этого не выйдет. Потом включится магнитофон и начнутся танцы. Лариска Большая, соблазняя, будет тереться об меня своим пузом и сиськами, а рядом её муж активно уговаривать мою Маринку на блуд. Возможно, застенчивая Лариска Маленькая тоже будет со мной танцевать и признается, что её муж никуда не годится и ей надоело это терпеть.
Вернувшись домой, представив себе вечер с женой и её друзьями, я понял, что ни за что туда не пойду. Только что у меня было удивительное, какое-то стимулирующее свидание: ведь про Чехова, что не стучал в его сердце пепел Клааса, мне впервые пришло в голову, и про Лили Иванову я неплохо сказал… Интересно, а как Вера её воспримет?
Как только в моей голове всплыл этот вопрос, я легко убедил себя, что если заявлюсь во Дворец спорта на концерт Лили Ивановой, то ничего страшного не случится. Скажу, толкуйте как хотите, а вот потянуло к вам , Вера, иначе не смог.
Всё получилось как нельзя лучше. Я был принят в девичью компанию с радостью. Причём, Вера была сдержана, две её прехорошенькие подружки, когда я угостил всех в буфете шампанским и пирожными, очень даже развеселились. Я сказал Вере, что она лучше всех, но подружки у неё тоже симпатичные. Я люблю, чтобы вокруг меня всё было красивое, ответила Вера.
После этого свидания я два дня с Маринкой не разговаривал. Она со мной могла не разговаривать хоть месяц, но чтобы я молчал хотя бы час… В общем, когда я вернулся домой и Маринка, абсолютно трезвая, поднялась с постели и в обычной своей напористой манере спросила в чём дело, я ничего не ответил и два дня молчал. Это было для неё так неожиданно, она не выдержала и спросила, что с тобой. «Между нами всё кончено, Я люблю другую». Она поверила в это мгновенно. Никогда мне не забыть, каким потемневшим сделалось её лицо, как медленно опустилась она на стул у стола, как поникли её голова, её плечи.
3-го мая последний раз провели ночь на нашем диване вместе. Ни она не спала, ни я. Я ощущал себя убийцей, далёким, однако, от раскаяния. По сути, время с Маринкой не было для меня совсем уж потерянным. Наша совместная жизнь, будто бы куцая, ограниченная и заполненная суетой — как достать мяса и масла, как по блату приобрести костюм, как бы побольше шабашек, чтобы можно было что-то отложить на автомобиль – на самом деле была похожа на беременность: я что-то в себе вынашивал, вынашивал…
Утром 4-го я перенёс свои вещички к матери. Мать, сестра, племянник – все были изумлены и возмущены до крайности. Что ты делаешь? Это ж надо такое придумать! Как вы хорошо жили. Да ты пропадёшь без неё… Дурак! Дурак ненормальный… Однако моя старая спальня была по приказу матери освобождена сестрой.

Потом началось то, что называется разводом. Придя в себя, Маринка решила бороться. Сначала она била на моё сострадание. Сказала моей матери, что опять беременна, на несколько дней будто бы легла в больницу «на сохранение». На самом деле наверняка жила либо у Ларисы Большой, либо Маленькой. Вернулась, держась за забор. Я в её страдания абсолютно не поверил, зато мать, сестра, племянничек, соседки… о, вся улица уж знала!.. Дурак. Дурак. Дурак. Мне внушалось, что это у меня обыкновенная мужская дурь, на молоденькую потянуло и надо прекратить. Наше с Маринкой молчание сменилось продолжительными речами.
— Что мне теперь делать, где мне теперь из-за твоей дури жить. Понимаешь, мы же все одинаковые! – кричала она.
— Вы не одинаковые. Это очевидно. Без любви жить можно с кем угодно, но если появился кто-то, отвечающий на все сто твоим представлениям о красоте, то зачем же мучиться. Я ведь теперь не смогу к тебе по-прежнему относиться…
— Чушь, дурь! Да я могу быть какой хочешь. Ты делаешь непоправимую ошибку…
— Ошибку я сделал четыре года назад. И она не непоправимая…
Ввязываться в такие разговоры не имело смысла. Я был не просто влюблён. Я очень хорошо сознавал, что решается вопрос моей жизни и смерти. Вернуться к прежней жизни – смерть.
Был май месяц – первый в моей жизни, на тридцать седьмом году, настоящий удивительный май, когда у меня появился шанс получить то, что хочу. Каждое утро теперь я подбирал Веру на остановке, и мы успевали немного покататься по городу, а настоящее вечернее свидание было 7-го. Мы гуляли по набережной, ели мороженое, потом катались на прогулочном катере по Дону. Начиная с этого дня всё могло у нас пойти как по маслу и закончиться союзом до гробовой доски. Если б не предстоящее признание. Ах, как мне хотелось во всём признаться, что я за фрукт. И как мне было страшно.
Потом был мой великий праздник 9-е мая. Любимый цвет Веры был голубой. Даже когда однажды утром начался не большой дождь, она появилась под голубым зонтиком, меня это восхитило. Но вот 9-го она появилась в удивительном костюме – чёрная бархатная юбочка, такая же бархатная безрукавка, белая блузка, чёрные туфельки на высоком каблуке, тонкая, гибкая. Когда нам было лет по пятнадцать, по вечерам мы бегали в наш районный парк и нередко подолгу стояли за круглой оградой танцплощадки. Однажды мне очень понравилась одна пара. Как они танцевали! Какой красивой гибкой была девушка и каким уверенным и точным её кавалер. И наряд девушки был – чёрная бархатная юбочка, безрукавка из того же бархата, белая блузка, изящные туфельки. Облик той девушки надолго стал моей мечтой. И вот Вера явилась в точно такой одежде, как та забытая мечта.
… И мы пошли в ресторан. И попали на официантку, которой понравились, так сказать, с первого взгляда. Из-за столика на четверых она убрала два стула. Когда к нам подсел какой-то крепко пьяный хмырь со своим стулом, она очень решительно его изгнала. Мы не сразу поняли, что просто понравились доброй женщине. Я сначала думал, что она приняла меня за какого-то туза, который отблагодарит потом. Но хорошие люди бывают везде. При расчёте она не захотела брать с нас лишнее, прошлось просить. А пристойно мы сидели как никогда. Танцевать, правда, у нас не получилось. Необходимой отдачи с её стороны не было. Зато когда довёл её до дома, мы наконец впервые стали целоваться. И это было замечательно. Кружилась голова. Как когда-то в первый раз… Глубокая ночная тишина, в недалёком ботаническом саду щёлкают, заливаются соловьи, её близкое лицо с закрытыми глазами прекрасно…
И вот наконец 12-го я объяснился. Полное о себе. Она меня выслушала, ни разу не перебив.
— Прими таким, как есть, — сказал в конце словами из песенки Высоцкого.
— Что-то такое я и предполагала.
И начался после этого мой первый в жизни настоящий май. Местом наших свиданий стала в основном машина. Это было удобно по той простой причине, что мы оба были к вечеру очень усталые и не с силах готовиться к торжественному. Я ведь не прекращал стройку. Я изводил себя стройкой… Ей тоже было плохо. Она училась на заочном строительного института, надо было готовить контрольные и всё такое прочее… Трудности, усталость – это нас сближало. Мы ездили за город, вокруг города, через город. Много говорили. Потом наступало само собой время объятий и поцелуев. Я её не торопил. Более того, я боялся момента, когда надо будет уж окончательно сблизиться. А он приближался, в самом конце мая когда мы сидели в тени ночных тополей на берегу Дона, она после каких-то очень нежных и долгих поцелуев прошептала будто самой себе: «Я больше не могу».

Однако в наши отношения вмешались злые силы и великое событие отодвинулось на неопределённое время. В конце мая, едва начались школьные каникулы, Маринка вызвала к себе племянниц, одна из которых, тринадцатилетняя, была очень шустрая. Я был выслежен этими племянницами. И в один прекрасный вечер, когда мы с Верой встретились как всегда на трамвайной остановке, чтобы ехать в город погулять, возможно, посмотреть кино, непонятно откуда рядом с нами оказалась третья фигура – Маринка. Начался кошмар наяву.
— Девушка, я законная жена вот этого человека. Позвольте узнать, а вы кто ему доводитесь? – громко, чтобы слышали подходившие на остановку люди, сказала Маринка.
— Никто, — ответила Вера.
Я сказал Маринке:
— Я же тебе всё объяснил. Уходи. Вот как есть, так и будет.
Взял Веру за руку и мы быстро пошли к бывшему кладбищу, на котором могилки сровняли бульдозерами, посадили деревья, очень быстро разросшиеся. Новый парк для отдыха трудящихся постарались сделать уютным, но редко в нём можно было видеть кого на лавочке, только прохожие. Туда мы и пришли с неумолимо в трёх шагах позади следовавшей за нами постылой женой, которая как кондовая баба громко стыдила нас.
– Между вами ведь ничего ещё не было? – спросила Маринка, когда мы оказались в пустом парке. Вера стояла перед ней совершенной овечкой и что-то лепетала.
– Отстань от нас. Уйди. Ничего ты таким путём не добьёшься, — твердил я.
— Нет уж. Пропадает моя жизнь. Это ты оставь нас. Я должна с этой сукой поговорить. Я должна… должна… должна…Уходи!
— Уходи, — сказала Вера вдруг довольно твёрдо. – Пожалуйста, уходи.
Жуткая всё-таки была ситуация. Перед обеими я был виноват. Ещё и ещё они потребовали, чтобы я ушёл. Мне пришлось убраться.

А дальше было так.
Следующим утром я поджидал её на остановке. Вера улыбалась улыбкой знающего на что шёл человека.
— Глаза кислотой у меня будут залиты. Я в это не верю. Она, между прочим, тебе не пара. Но мне очень плохо.
— Но я не знаю, как иначе! – взмолился я. — Людей вокруг миллионы, а человека по душе в жизни можно встретить раз, два, и не более трёх. Мне так кажется. Правда. Не будем расставаться. Переживём. Я не дрянь. Это точно. И, повторяю, не знаю, как иначе.
— С завтрашнего дня я в учебном отпуске. Буду готовиться и ходить сдавать экзамены. Можно иногда видеться. Только в новом месте. И поздно вечером. Чтобы посидеть с полчасика в твоей машине. Всё равно, если целый день сидишь над учебниками, голова вечером не работает.
Я был счастлив. Я решил, что самое страшное позади: она не дрогнула, и значит, всё остальное кончится хорошо.
Не тут то было. На первое же свидание на новом месте Вера пришла сама не своя.
— Ой-ой! Я пришла сказать, что ничего больше не будет. Твоя Марина с двумя женщинами приходила к нам домой. Орали они перед нашей калиткой на всю улицу. Обзывали и меня, и папу с мамой самыми последними словами. Потом какую-то землю под наш дом посыпали из платочков. Всё, Вадим. Никто мне не простит, что я разбила чужую семью.
Некоторое время я шёл за ней, пытался удержать за руку.
— Нет. Нет. Нет. Всё!
Дома у меня среди разного строительного инструмента была тяжеленная с длинной, хорошо насаженной ручкой кувалда. «Понедельник» – так работяги называют этот снаряд. Я вернулся домой с намерением гневно разговаривать с Маринкой. Но как-то в одно время уши мои услышали из нашей избушки голоса Маринки и её племянниц, а глаза увидели этот самый «понедельник». Ну и руки сами ухватили предмет и стал я изо всех сил пробивать стену своей хатки. Рядом было окно, но мне почему-то надо было пробить стену. И после нескольких ударов она подалась, кирпичи и саманы стали падать внутрь, а там был как раз наш супружеский диван-кровать. Страшные вопли раздались из наполнившегося рыжей густой пылью домика. В одночасье всё было кончено. Сначала ошарашенные злодейки выскочили, крича и размахивая руками.
— А ты как думала!? — мстительно спрашивал я Маринку.
— Гад, сволочь! Ну теперь ты попался. Милицию вызову, лет на пять загремишь у меня
Но вдруг какое-то соображение осенило мою несчастную жену, она бросилась назад в почти непроницаемую от пыли мглу, собрала там какие-то вещички и вместе с племянницами, проклиная меня, угрожая расправами, исчезла со двора.
Да, так было.

Уже на следующий день она приехала на грузовике с Лидками Большой и Маленькой, с двумя грузчиками, забрала всё, что хоть на четверть принадлежало ей, страшно ругалась, прокляла всех мою мать, сестру, племяника, сочувствовавших ей соседей, посыпала чем-то наш двор и они укатили. Я всего этого не видел, потому что был на работе. Судить о том, что всё-таки произошло, смог по матери. Она заикалась.
— Какая она злая. Я тоже брошенная. Но чтобы так всех подряд оскорблять. Я же всегда к ней хорошо относилась… А соседей как крыла…
Тем же вечером Маринка ещё раз приехала — на такси, с Лидкой Большой и её мужем Борисом – вручили мне повестку на суд по поводу развода. Дата суда меня поразила.
— Через пять дней нас разведут?.. Как вам это удалось? Не верю.
— Поверишь, — сказала Маринка. Она хотела казаться злобной, на самом деле было видно, что на душе у неё кошки скребут и тоска смертная.
— До суда ты должен заплатить ей три тысячи и тогда на имущественный раздел Маринка претендовать не будет, — сказала Лидка Большая. В такую сумму они оценили нажитое нами за годы совместной жизни.
Я с ними легко согласился. Денег у меня совсем нет, но достану. Мне помогут.
— Я могу занять тебе полторы тысячи, — неожиданно предложил Борис.
— Шутить изволите. Честный советский человек год за такие деньги уродуется.
— Не хочешь? Завтра приезжай к девяти в ателье.
— Ну, Борис! Если это правда, я тебе буду навеки обязан.
Откуда такое великодушие и готовность рисковать очень для всех нас немалыми деньгами, я задумываться не стал.
Лидка принялась стыдить. Опять я соглашался: сволочь и подонок, гореть мне в аду до скончания веков. Как хотелось сказать: «На самом деле, всё очень просто: вы мне не компания, а Маринка не пара. Деться некуда было».
— Ну вот давай поговорим честно. Молоденькую захотел, да? Ну сознайся…
— Чистую.
— Ага. А мы, значит, дрянь, отбросы.
— Обыкновенные. Я в том числе. Время убиваем. Веселимся, сколько сил хватает.
— Сволочь он самая настоящая, — сказала Маринка.
— Ладно, пусть мы плохие, а она хорошая. Но ты думаешь, она не станет такой же? Ещё как станет, — сказала Лидка.
— Может быть. Но кроме того она красивая… Что, напросилась? Всё! Больше о личностях ни слова! Говори что хочешь, отвечать не буду.
— Дурак ты! Работал, работал… Эта новая тебя тоже разденет, – так мне напророчила Лидка Большая.

Уход Марины, а затем скорый развод сильно меня ободрили. Нет, и перед судом, и особенно после было тяжко невероятно. Маринка всё ещё надеялась, смотреть на неё было больно. Ради неизвестно какой вольной жизни я бы не выдержал, пожалел. Но уже была другая. Письмо, которое я взялся писать сразу же после суда — это был замечательный повод расставить всё по местам. «Я тебе уже говорил, что в жизни человека по душе можно встретить раз, два, может быть, три, но вряд ли больше… Понимаешь, предназначенным друг другу иногда достаточно одного взгляда, чтобы понять: вот, наконец, то, что тебе надо. Когда я увидел тебя, мне стало очень плохо. Ты была то, что надо, и в то же время недосягаема по причине молодости. Но ты мне была предназначена. Иначе при твоей красоте давно бы уж сделала выбор…Человек подобен кораблю, днище которого за годы плаваний обрастает всякой дрянью, способной его и загубить. Мы с Мариной никогда семьёй не были. Брачная пара, не более того. Это случается с очень многими. Чтобы избавиться от одиночества и пустоты в себе, решаются заполнить её женитьбой. И делается легче. А если характеры покладистые, то и жизнь вполне можно так прожить. Но если вдруг видишь свой идеал. И этому идеалу, божеству оказываешься не противен, брак без любви превращается в тяжкий груз, от которого надо освободиться…Вчера я освободился: суд, скорый и правый, развёл нас… Вера, пугающие тебя причины исчезли. Нам обязательно надо ещё хоть раз встретиться». В таком духе я ещё много чего написал.
Письмо я попытался вручить ей утром на нашей трамвайной остановке. Она не приняла. Я погнал в город и встретил её перед местом работы. Она на этот раз взяла и даже чуть улыбнулась моей настойчивости.. Через несколько дней я опять перед ней появился.
— Твоё письмо всё во мне перевернуло! – были первые Верины слова. Я снова стал желанным.

3 июля, в воскресенье, мы поехали за Дон, на рукотворное озеро, образовавшееся посреди рукотворного же, тополиного леса. Земснаряд брал здесь песок с водой, намывая основание для промзоны ниже по течению Дона, тем самым вопреки словам вождя пролетариата, очень не советовавшего на этом самом песке строить. Было по берегам озера многолюдно, на середине гоняли две быстроходные моторки, таскавшие за собой водных лыжников. Мы впервые увидели друг друга раздетыми. Моё впечатление было чисто художественным: Верино тело было совершенным, особенно кожа. Такой кожи я не видел ни до встречи с ней, ни после. Что-то похожее на круто замешенное на молоке тесто из манной крупы высшего качества. Тогда появилась музыка из «Крёстного отца». Сам фильм нам не показывали, но музыка стихийно-контрабандным путём проникла через железные границы и звучала везде, где были люди. Я лёг на устроившуюся загорать девушку.
— Ну как, очень я тяжёлый?
— Нее-ет.
Ревели моторы лодок, восторженно кричал купающийся народ, звучала грустная мелодия – я под это сопровождение словно печать на Вере поставил.
Мы были около озера до захода солнца. Потом поехали за город, свернули в лесопосадку, я разложил сиденья внутри машины. Вера сама разделась.
— Вадим, ты любишь меня? – всё-таки сочла она нужным спросить.
— Очень. Не верь дневному свету, не верь звезде ночей, не верь, что правда где-то, а верь любви моей.
— Как замечательно! Это ты сам сочинил?
— Я бы сочинил, но до меня это успел сделать Вильям Шекспир… Вера, месяца через три я закончу кладку, устрою крышу, отделаю кухню и большую комнату на нижнем этаже, и мы поженимся. Я ещё никогда никому не говорил «люблю» и ни от кого не хотел детей. С тобой у нас всё должно быть.
Она охнула:
— Так скоро…
И пролилась кровь на мои сиденья. Свершилось. Время для нас перестало существовать. Вера была радостна. После второго раза я спросил:
— Ну как, хоть что-нибудь поняла?
— Да!
— Я тоже понял. Ты создана для меня. Больше никого никогда не хочу.
Возвращаясь домой, я вёл машину так, что вдруг, после наезда на какой-то бугор, она у меня подскочила и пошла на двух правых колёсах. Вера закричала, я тоже испугался. Когда машина вернулась в нормальное положение, Верина дверь открылась. Замок правой двери уж давно плохо держал. Если б Вера не завалилась на правый бок и не придавила дверь своим телом, она бы раскрылась ещё раньше. Вот так, в самом начале, я чуть не искалечил или потерял навсегда свою любимую. Это привело нас в чувство, а когда мы прощались, Вера сказала:
— Завтра мне будет плохо.
— Завтра день моего рождения. Завтра мы отметим и то, что случилось сегодня, и мой день. Всё вместе.

Казалось бы, ну теперь уж всё, едины навеки. Следующий день был днём моего рождения. Вера подарила мне синий в белый горошек галстук и позолоченные запонки.
— А главный подарок был вчера, — сказал я.
— Да, — она хотела казаться весёлой, но как и предсказывала, ей было не очень хорошо.
Мы пошли в ресторан. Вера плохо ела, пила, танцевала. И конечно же, думалось мне, глядя на свою окончательно расклеившуюся невесту, сегодня между нами продолжения интимных отношений не будет.
Однако здесь я ошибся. Когда мы пришли на её улицу и остановились в тени уличных деревьев и кустарников, Вера проявила такую молодую горячность, а мой организм в свою очередь меня не подвёл, что расстались мы вполне счастливыми.

А ещё через пару дней она уехала с одной из своих подруг на Черное море, в Лазаревскую.
— Поехать бы тебе со мной. Закончу стены и можно будет на неделю прокатиться по побережью до Сухуми. Очень интересно.
— Ещё зимой я обещала Наташе, что поедем в Лазаревскую. Я не могу отказаться. Хочешь, приезжай. Но только в самом конце нашего отпуска. Дня за четыре до отъезда.
— Сейчас нам бы быть только неразлучными! Это прибавит мне сил. Я уже на середине второго этажа. Но чем выше подымаюсь, тем тяжелее.
— Ты не всё понимаешь. Мои родители знают, что я поеду с Наташей. Это давно решено. Я не могу иначе. Не могу!
Она мне отказывала и вид при этом имела не неумолимый, а несчастный, для меня трогательный.
— Ну хорошо, хорошо. Пусть так и будет.

Всё это время я не прекращал стройку. Бадья, в которой я размешивал раствор, давала 16 вёдер за один замес. Этого хватало на 180 кирпичей кладки – ежедневная норма. Дом быстро поднимался. В какой-то степени я сделался героем улицы. Справа сосед затеял пристройку, чтобы сделать там просторную кухню, ванную и зимний сортир. Через дом от меня другой сосед с той же целью принялся ремонтировать и переделывать для удобств старый флигель. И во двор дома напротив Ванюшка Стриха, шофер, стал усиленно возить с государственной стройки, на которой работал, всё, что там плохо лежало – на следующий год тоже капитальную стройку задумал.
Кроме того мать снова меня жалела. Когда мы разводились с Маринкой, пятнадцать тысяч занял мне Борис, муж Лидки Большой, а ещё пятнадцать нашла, изыскала мать. Три у неё были своих кровных, собранных по копейке, две она заняла, а занять ещё десять сосватала бывшую соседку справа. Эти соседи недавно, разводясь, продали за восемьдесят тысяч свой дом и разделили деньги пополам. И вот неожиданно соседка Валя сама принесла нам недостающие тысячи. Здесь я понял, почему занял мне Борис и занимает бывшая соседка. Эрос правит миром. Да ещё как правит. Занимая мне деньги, Борис как бы выкупал, освобождал для себя Маринку, которую давно уж хотел. То же самое Валя. Её, мать двоих пацанов, послали на месяц от производства в колхоз. Ах эти дурацкие командировки в колхозы. Помимо экономического вреда сколько разбитых семей. Ну баба вроде бы дала слабину. Донесли мужу. Развод. Вот она в поисках выхода, авось я стану её навещать, и заняла нам. Я знал, что ничего у меня с ней не будет, но деньги взял.
В общем со всех сторон я чувствовал на себе внимание и был обязан дать результат. И старался, увеличил себе норму в полтора раза, делая по два замеса, каждый на двенадцать вёдер, на двести семьдесят кирпичей.
Тело моё сделалось пустое и выжатое, остались только дух и жилы на костях. Как раз началась сорокаградусная жара. Да ещё перед закатом налетали комары.
От Веры пришло письмо. Милое, дышащее доверием ко мне. Я его много раз перечитал. Главное, я теперь знал адрес, где она с подругой остановилась.
И вот что случилось. Оставалось положить ещё штук восемьсот кирпичей. Самое трудное было — сделать над окнами шириною в два метра перекрытия. Кладка — держалась на уголках 90х90. Над двумя окнами получилось. А вот на третьем, когда как раз кусали моё мокрое от пота грязное тело комары, сооружение из двухсот почти кирпичей грохнулось вниз. Я как раз стоял спиной к кладке. Она совершенно беззвучно свалилась и стала слышна лишь когда кирпичи долетели до земли. Я глянул сверху на груду смешанного с цементным раствором кирпича и всё во мне онемело. Наступила жуткая тишина. Надо было по меньшей мере, спустившись с подмостей, очистить от свежего раствора и сложить упавшие кирпичи. Но было страшно обидно. Силы мои кончились. Всё! Всё! Больше не могу. В тот вечер, может быть второй или третий раз в жизни у меня аппетит пропал и ничего не ел.
Ночью решил: чтобы жить дальше, поеду к ней, ничего другого не могу, не хочу. Утром съездил на работу и договорился с мастером, что несколько дней меня не будет, а в зарплату с ним расплачусь. Потом занял у одной женщины денег. В каком состоянии машина посмотрел лишь мельком и в шесть вечера уж Ростов был за моей спиной.
Сначала на дороге было и многолюдно, и солнце стояло высоко и во всю жарило, но чем дальше, тем пустыннее становилось вокруг, солнце садилось справа и чуть ли не за спиной, езда превратилась в удовольствие, отдых. Навстречу проносились легковые машины с полоскающейся на встречном ветре кладью на багажниках над крышами. В некоторых машинах, кроме водителя, мужчины и женщины сидели по пляжному голые. Точно такие загруженные «жигули» и «волги» с ещё не раскрепостившимися, одетыми людьми обгоняли меня. Настроение улучшалось и улучшалось: впереди была любимая, море. Должна, должна Вера узнать меня со всех сторон. Маринка ведь не зря говорила, что я из тех, кого чем больше узнают, тем больше, так сказать, признают. Так я и рулил часов до двух ночи. Когда до моря оставалась самая малость, свернул на стоянку, где ночевало несколько машин, поспал до рассвета и часов в десять утра был в Лазаревской.
Встретили меня как будто радостно. Вера сразу же принялась кормить. Потом отправились на море. Потом обедали. Потом девушки пошли поспать, а я сел в машину и поехал искать себе за городом пристанище и нашел его на островке в широком русле обмелевшей за лето горной реки. Чтобы на островок попасть, пришлось, сильно газуя, буквально скакать всеми четырьмя колёсами по крупной гальке через ручей. Днище моего «запорожца» оказалось дырявым, машина наполнилась водой сантиметров на пять. Впрочем, основная часть воды тут же и убыла, но многие вещи, валявшиеся на полу перед задним сиденьем намокли. Пришлось сушиться, наводить порядок. На это ушло время и заснуть не удалось, потому что в пять должен был их поджидать. Боялся быть к ним не во время.
Я пришёл во время. Однако на пляже сон наконец сморил меня и спал я довольно долго. Проснувшись, подумал, что наверное плохо выгляжу. Во всяком случае, Наташа поглядывала на меня не очень хорошо.. Мы пошли с Верой купаться и здесь увидел, что да, мною недовольны, на мои попытки приблизиться, Вера смотрела предупреждающе строго. Впрочем, ужин и возвращение домой наши затянулись до глубокой ночи. Долго ужинали с вином в открытом кафе, потом сидели на лавочке лицом к морю, и тоже с вином. Было решено, что завтра мы поедем в Салоники, где пляж дикий и чистый.
А пойти со мной к речке в машину Вера отказалась. Что обо мне подумает хозяйка, другие отдыхающие?
— То и подумают, что ты уже взрослая. Ничего другого. Более того, они уже это думают.
— Ну хорошо. Завтра.
Завтра мы были на диком пляже. Я далеко уплыл. Вернулся, они ко мне, вылезающему из воды, сидят повернувшись спиной и не хотят разговаривать. Я понял, что девушек напугал и стал оправдываться..
— Помнишь, я говорил, что переплыву Таганрогский залив? Ну вот, это не было пустым звуком.
— Больше так не делай, — сказала Вера.
Довольно долго мы лежали молча. Я чувствовал себя несчастным. Но приближался полдень, люди уходили на обед. Вдруг Вера, лежавшая на животе, перевернулась, придвинулась ко мне и с такой страстью обняла, такие затяжные начались поцелуи. Потом мы бросились в море, она с детским красно-жёлтым спасательным кружком. Отплыли. Я принялся кружить вокруг повисшей на детском спасательном средстве Вере. Всё её тело было теперь в моём распоряжении. Ах, если б за нами не подглядывала Наташа, остальными – редкими, оставшимися в отдалении пляжниками, можно было бы и пренебречь.
Потом, когда пообедали и ехали домой, Вера пожелала побывать на моём острове. Наташа сказала, что лучше бы мы её высадили. Но Вера возразила: да что ты, это же интересно и та, где надо, из машины не вышла. На острове мы с Верой прошлись из конца в конец, а Наташа осталась около машины. В дальнем конце я было уложил Веру на песчаном месте в тени ивы.
— Нет! Нет! Нет! Вечером. Я договорюсь, чтобы дверь Наташа не запирала.
— Вечером само собой, а сейчас это сейчас.
— Нет.
Я был огорчён, а пожалуй и раздосадован. Похоже, моя невеста была большая чистоплюйка.
Дальше было хуже и хуже. В новый вечер я хотел повторить предыдущий, с вином, гуляньем, может быть купаньем. Вера изначально это отвергла.
— Что, каждый день? Без вина никак нельзя?
Я, конечно, мгновенно отказался от своей идеи.
Мы погуляли по главной, не очень шикарной для субтропиков улице города втроём. Потом удалились с Верой на остров. Но то, что получилось, было плохо. Всё выходило слишком быстро. Кусали комары, было очень душно. А главное, я очень переутомился, однако всё ещё не хотел себе в этом признаться и на следующее утро опять соблазнил девушек поехать ещё на какой-нибудь красивый пляж. И вот мы покатились, и всё никак не могли на чём-нибудь остановиться – то въезд запрещён, то слишком людно. И так въехали и переехали главный город Сочи, докатились до Адлера, вдруг увидели указатель на «Красную Поляну». Я спросил:
— Были вы здесь?
Оказалось, нет.
— Я тоже не был, а говорят, там красиво, может быть съездим?..

И поехали на свою голову. Дорога оказалась старой, узкой, в выбоинах, мотор перегревался. Несколько раз приходилось останавливался. Для лучшего охлаждения поднял капот и пристроил под него палку, чтобы не опускался. Всё-таки мы доехали до конца асфальта, а дальше были какие-то дома под высокими деревьями и кругом заросли, и запрещающий въезд знак. Прошлись в одну сторону, в другую, но заросли были кругом. Так и не увидев горных далей, мы повернули назад, а время уж было позднее. Вера поменялась с Наташей местами и задремала на заднем сиденье. Назад спускались, не включая мотор и он совершенно остыл и можно было бы выбросить палку, опустив капот, но на улицах Сочи могли быть задержки и мотор мог опять перегреться. Да и сразу после Сочи был перевал. В Сочи нас застала ночь, а за городом мы уже въехали густую, усиливавшуюся росшими над дорогой деревьями темень. И вот когда мы взбирались на перевал, за моей спиной раздался крик любимой.
— Горим! Вадим, пожар.
Я оглянулся и увидел, что из-под заднего, моторного капота валит густой, освещённый невидимым пламенем дым. Машина в это время с трудом подымалась не первой скорости, ручник у меня не работал, выключил зажигание(и это было самое правильное), сдал задом под скалу, влез головой под капот. Палка, державшая его, перетёрла провода заднего освещения. Схватился за подгоревший слипшийся комок проводов, расплавленный хлорвинил прилип к пальцам. В общем левая ладонь и три её пальца сильно пострадали, в полной тьме лихорадочно на ощупь разъединил провода, обмотал изолентой. Всё это лихорадочно, не зная, что будет дальше, потому что неизвестно где мы находились, и заведётся ли после моих слепых действий машина. Она завелась, горели же только передние подфарники, совершенно ничего не освещавшие впереди. Польза от них была только та, что встречные машины меня видели. Ну и ещё повезло, что перевал был в сотне метров, там было открытое пространство и светила яркая луна. Ехать можно было только осторожно, на второй и третьей скоростях, часто на ощупь – кроме луны мне ещё помогала дорожная разметка, её белые линии. Время от времени, прибавив скорости, удавалось ехать позади только что обогнавшей машины. Но они были либо местные и скоро сворачивали, либо имели слишком большую скорость и быстро уносились вперёд. Долго-долго добирались мы до дома. Страшно хотелось водки. Сказал об этом девушкам. И что у меня есть в запасе бутылка. После такого случая обязательно надо успокоиться, затормозить нервную систему. С нежными дувушками от этого моего признания случилась истерика:
— О чём он мечтает? Мы дрожим от страха…
Опять, как в Салониках, они перестали со мной разговаривать.
— Вынесите хоть какую хлебную корочку, — попросил я, когда подъехали к их пристанищу. Они выпорхнули из машины молча и исчезли. Подождал. И не зря. Вера вынесла два кусочка хлеба, помидор и огурец. Не было сказано ни слова. Эх, совсем эти молодые были не похожи на тех, с которыми приходилось иметь дело. Не битые, не пуганные. Это, может быть, и хорошо, но иногда жестокий опыт помогает не видеть трагедии там, где выросший в тепле и сытости теряется и паникует.
На другой день всё было плохо, плохо, плохо… На меня сердились. Это было невыносимо. Позавтракали в полном молчании. Пошли купаться. Вода людей оживляет и делает добрей, но разговаривать со мной по прежнему не хотели. Захотелось петь. Тихонько напевая, полежал на песке около девушек с полчаса и понял, что надо убираться.
— Надо поговорить, — сказал Вере. – Пройдёмся.
Получилось у меня коротко:
— Я вёл себя как не знающая меры уличная шпана. В голове стучит: незваный гость хуже татарина, третий лишний и всё такое прочее. В общем со мной вам плохо. Поэтому после обеда я исчезну. Пожалуйста, не сердись на меня.
Вера просветлела и стала оправдываться:
— Наташе хочется с кем-нибудь познакомиться. Ей кажется, ты мешаешь.
— Так оно и есть. Она на тебя сердится, а я нисколько. Видимо нам с тобой ещё много кой чего придётся пережить. Переживём, а?.. Я переживу. Есть из-за чего. Ты очень красивая. Особенно когда выходишь из воды и она стекает по тебе. Афродита. Умереть можно.
Ещё с полчаса мы загорали на песке. На прощанье я всё-таки не удержался — отметился
К причалу для прогулочных катеров пристал полный туристов катер. Когда желающие искупаться сошли на берег, я отправился на судно, попросил голого в плавках, но в морской фуражке:
— Капитан, разреши хоть раз с твоей рубки наебнуться.
Он посмотрел на меня очень-очень критически:
— Жить надоело?
— Ой-ой! Я старый чемпион по водным видам. Детство хочу вспомнить.
— Нет
— Капитан, — настаивал я, — вон сидят две молодые клизмы, которые ничего в жизни не видели и видеть не хотят. А я всё-таки должен кое-что им показать. Позволь. Ну пожалуйста. Очень мне поможешь, а я тебя не подведу.
Хороший мужик мне разрешил. Я взобрался на железную крышу рубки. Она была раскалённая солнцем и в самом деле напомнила детство — железную десятиметровую, на железных понтонах вышку на водной станции «Аврал» на Нижней Гниловской, бывшей станице, давно ставшей частью Ростова. Помахал рукой подружкам. Они ответили очень даже милостиво. Разогнался, взвился вверх «щучкой», врезался в воду камнем, без брызг. Вынырнув, покричав капитану хорошие слова, поплыл к берегу.
Возвращался я, можно сказать, обозжжённый происшедшим. До сих пор наши отношения с Верой шли по восходящей, это было только нашим делом, я чувствовал себя желанным. И вдруг появилось нечто новое. Чужие глаза, чужое мнение. Я сделался каким-то чудаком. А самое главное, за эти несколько дней ни слова не было сказано о нашем будущем. Очень странно. Все девушки, которых я знал раньше, на Верином месте только об этом и говорили. Это значит, что ничего она ещё не решила. Утомлённый, наконец уже после Краснодара я сказал себе: спасение моё только одно – работать, работать. Всё делать как положено, что-нибудь путёвое из этого выйдет. Так или иначе каждый в конце концов получает по заслугам.

Несколько раз мне приходилось наблюдать женщин в возрасте между сорока и пятьюдесятью, у которых досрочно умерли мужья. В первый год вдовства не отпускающее ни на секунду горе они держали в себе, молча. Во второй год что-то прорывалось, они не упускали ни одного случая поведать хоть кому-нибудь о опустошившей их потере, словно надеясь сочувствием посторонних заполнить эту самую пустоту.
Я врезался в Веру безоглядно, уверенный, что раз и навсегда. Всё во мне открылось для неё. Абсолютно. У неё моей уверенности не было. Во всяком случае, то, чего я боялся, произошло: она дрогнула. Пока она плескалась с подругой в море, её родителей ещё раз посетила Маринкина делегация из двух Лидок и какого-то очень положительного, в возрасте, мужчины. Самой Маринки не было, она будто бы очень страдала и была не способна за себя постоять. Ещё пришли письма в мой «Ростгорводоканал», в котором я в тот момент работал, и в её проектный институт. Письма были с требованием наказать за безнравственность меня и девицу Веру.

В заветный день и час я с машиной поджидал её на нашей остановке трамвая. Она появилась минута в минуту. О, боже! В новом синем платье с открытыми плечами, как-то необыкновенно мягко загоревшая, чуть-чуть поправившаяся и оттого с нежно округлившимися лицом, руками и плечами. Красота её, как когда-то, опять показалась мне, одичавшему и поглупевшему от усталости, недосягаемой, будто ничего никогда между нами не было.
Сначала лицо её было смеющимся: смотри, какая я… По мере приближения оно постепенно превратилось в вынужденно озабоченное, она нервничала.
Сходу сказала:
— Мне надо с тобой поговорить! — И без всякой паузы, очень торопясь: — Маринку я твою не боюсь. Но скоро начало последнего курса. С нового года предстоит дипломная работа и защита. Нам надо расстаться.
Я был страшно усталый, однако, и гордый собой – подвернулась очень хорошая шабашка и часть долга погашена. И кирпичную коробку дома закончил И деревянный каркас крыши готов – сосед помог, осталось положить и прибить шифер. Всё это я и хотел ей сообщить. Но с ясного неба грянул гром. Я ведь ничего ещё не знал, потому что на работу с тех самых пор не ходил.
— Ничего не пойму. Я тебе не нравлюсь больше?
— Какое это имеет значение? —

Рассказала о последних кознях теперь уже моей бывшей жены.
— Тебе надо вернуться в семью. Никогда себе не прощу, что разбила вас. И родители мои не простят. Не могу. Это насилие. Не заставляй меня. Как и твоя Маринка, я тоже могу серьёзно заболеть. Я такая.
Я не придумал ничего в ответ лучшего, как повезти её за город, свернуть в лесопосадку, разложить сиденья, разложить саму красавицу. Но, о боже, для меня всё это тоже было слишком: не успел я добраться до моей дорогой, как из меня брызнуло. Попробовал пережить позор и исправиться, но и во второй раз было почти то же самое. В общем испачкал девушку сначала снаружи, потом внутри.
Нет, не хотела Вера расставаться со мной. Ещё мы с ней два раза встретились. Я уж и не решался ею обладать. Я только твердил, что надо нам провести настоящую совместную ночь в настоящей постели, а иначе я так напуган, что второго позора не переживу. Она же в ответ: не могу, мне стыдно, давай расстанемся, мне надо учиться. Кончилось тем, что она запретила мне встречать её где бы то не было до Нового года, а там видно будет.
Вот тогда я и почувствовал себя как те не старые ещё вдовы, похоронившие мужей.
Вообще-то я существо довольно жизнерадостное, уж по утрам я всегда бывал весел. теперь открыть утром глаза и увидеть белый свет сделалось для меня великим несчастьем. За несколько месяцев той чёрной осени я, помниться, лишь один раз смеялся. Работу я по-прежнему вёл на всех фронтах. Отупение, приходившее ко мне к ночи спасительным не назовёшь, но в сон проваливался, когда приходило время, мгновенно. И вдруг однажды, когда я стеклил свои окна, по радио откуда-то дурацкая советская песенка с припевом: «А без меня, а без меня здесь ничего бы не стояло – здесь ничего бы не стояло, когда бы не было меня»… Как глянул я вокруг. Ну всё так! Прямо перед глазами казавшийся тогда громадным мой новый двухэтажный дом, слева старый дом, за которым угольный сарай и летняя кухня, за ними убогие сортир и летний душ, позади меня ещё два строения – гараж для «запорожца» и новая летняя кухня. Всё это сделал я… я… я… Затряслись внутри пустого меня мои кишки. Ха-ха-ха! Ну точно без меня бы, без меня здесь ничего бы не стояло… Да, был такой эпизод. Единственный. В руки мне тогда попалась книга: «Арабская средневековая поэзия». Я, равнодушный к стихам, заглянул и зачитался. Стихи были в основном о любви. «Я горько плачу, а тебе на боль мою глядеть смешно. Тебе единой исцелить и погубить меня дано». Жившие тысячу и более лет назад поэты страдали точно как я теперь. Поразительно. Тогда же я стал читать средневековые романы о рыцарях и прекрасных дамах и поразился ещё больше.
6 ноября 74-го года я вселился в свой новый дом, в нижний, готовый для жилья этаж. Это была победа. Но, кажется, после этой победы мне стало ещё чернее просыпаться. Жизнь – тюрьма, где ничто от тебя не зависит – такое было настроение. Однажды я среди своих вещей, в кармане старого пальто нашёл Маринкину щёточку для чистки одежды. Вдруг стало душно, сердце сжалось. Жили мы с Маришей всё-таки хорошо, и она поверила, что так будет всегда, и старалась – я был абсолютное всё для неё. И только 31 декабря, после того как отвёз бывшей соседке тысячу рублей, последний свой долг, вдруг что-то отпустило. 3-го января я встречу её вечером после работы и всё решится. И как решится, так тому и быть.

И наступил день икс. Встретились. Она ждала этого. Мы прошли пешком через город – семь километров по спидометру моей машины – до самого её дома. Погода располагала к прогулке: сумерки, снежок на земле и в воздухе, звуки приглушенные, температура нулевая. Что такое она вначале несла. Мы не пара. Ты старый, нетемпераментный, что я буду делать с тобой через десять лет. И вообще всё это было наваждением и перегорело. Вслед за этим мне было рассказано о половых отношениях мужчины и женщины и даже что такое оргазм.
Ничего подобного услышать я не ожидал. Значит, такие она сделала выводы после наших последних встреч. Я-то думал, она всё поняла.
Но у меня была своя заготовка.
— Не верю, что у тебя перегорело, поскольку ничего случайного в наших отношениях не было: ты, как и я, не из легкомысленных. Про половые отношения и оргазм просто стыдно было слушать. Надо понимать, кому это рассказываешь. Но лучше я о себе. Я в прошедшем году понял, как можно быть заколдованным любовью. Ещё я понял, как можно умереть от усталости. Всё это время я утешался чтением арабских средневековых поэтов и средневековых же романов европейских. Это не сказка о рыцарях и прекрасных дамах, не способных на измену. Только он и только она до гробовой доски – и всё. И песнь о Роланде не придумана. Не придумано, что после страшной битвы, поразив множество врагов и не получив в ответ ни одной царапины, победитель лёг на землю и умер от усталости. За семь месяцев я построил дом и вселился 6 ноября в первый этаж. Просто не помню ещё такого случая в нашем околотке. Любой из соседей строил свой дом не меньше трёх лет. Можно здесь говорить о присутствии некоторого темперамента?.. Так ведь я ещё и долг отдал. Всё это, конечно, при очень циничном отношении к официальной службе. Но здесь меня совесть не мучит — как вы ко мне, так и я к вам. Вера, у меня всё нормально, не выдумывай глупости. Просто я очень боялся сделать что-нибудь не так. Потому что мы, конечно, не ровня. Но именно по этой причине я тебя никогда не обижу, и вообще всё будет хорошо. Верь мне, Вера.
Вторая половина пути была по нашей окраине, в тишине. Вера заметно смягчилась.
— Ну не стоило огород городить только ради того, чтобы лишить тебя невинности!
Когда пришло время расстаться, я хотел взять её за руку. Она отшатнулась и сказала строго.
— Вадим, я выйду за тебя замуж! Но до марта месяца опять не будем видеться.
Здесь и сказочке конец. Второго марта мы опять встретились и было семь километров разговоров. 8 марта уговорил посмотреть мой дом. После некоторого возлияния попытался её разложить на старом нашем с Маринкой диване. Она воспротивилась. «На этом диване? Ни за что!» Не 8-го марта, а несколько позже возрождаться пришлось в машине. А дальше было лучше и лучше. Я достроил дом, в середине августа, после того как она успешно закончила институт, мы расписались. Была свадьба. Это было очень красиво: новую жену в новый дом. А старая жена в это время, говорят, билась в истерике.
_________________________
© Афанасьев Олег Львович

Продолжение следует.