[Продолжение. Начало см. в № 19-2005 (121), № 20-2005 (122) ); № 1-2006 (123), № 2-2006 (124), № 3-2006 (125), №4-2006(126).]

2. Д В О Й Н О Е Р А З Р У Ш Е Н И Е Г Р А Д А

«… тупая привычка к бессмысленному и
беспутному прозябанию, печальная
примиренность с позором овладела людьми».

Генрих Манн

На Дон купаться или ловить рыбу обычно ходили большими шайками. В тот раз я, шестнадцатилетний, был один. Остальные — мелюзга, старший из которых, Витька Заяц, родился аж на два года позже меня, в 39-м. Предчувствие, что такой выход может плохо кончиться, я имел вполне определенное. Однако все шло хорошо. Накупались, нанырялись с причальных мостиков. Пришло время возвращаться домой. Как всегда перед тяжелым подъемом в гору задержались у криницы попить холодной воды. И вдруг принялись обливать друг друга, разыгрались. Уже одетые, вымокли. А так как на штанины брюк сейчас же налипла пыль, пришлось вновь раздеваться, застирывать, сушиться. Я свои штаны развесил на кусте шиповника, предварительно вытащив из карманов подмокшие спички и папироски «Спорт», наколов их на колючки. После этого, вновь в одних трусах, мы продолжали игру. Потом я увидел, что у куста с моими штанами остановилась шайка из трамвайных домов, что они угощаются моим «Спортом».
— Эй, — крикнул я, — хоть бы разрешения спросили.
Никто на меня даже не посмотрел. Главарь, раздававший мои папироски, здоровенный громила лет семнадцати, как мне показалось, нагло про себя ухмылялся. Я подбежал к нему.
— Ты! Нам хоть немного оставьте.
На меня по-прежнему не обращали внимания. Наконец главарь протянул мне пустую пачку.
— Твоя кличка: Отвали, — сказал он мне.
Жаль было папирос, но больше всего взбесила наглость. В лицо я знал многих. И они меня знали. И, значит — возможно, давным-давно, — за человека не считали. Не долго думая, я несколько раз быстро-быстро стукнул главаря по набрякшей от прыщей красной роже. От куста с моими штанами начиналась тропинка вверх, к железнодорожному полотну. Никто из наглецов не ожидал нападения, я успел взбежать мимо главаря вверх метров на пять, развернулся и некоторое время успешно отбивался руками и ногами. Но уже видел, что меня окружают, уже собирался броситься вниз, к Дону. И здесь над нами остановился одиночный паровоз, из него выскочил грязный промасленный дядька с железной клюкой (пацаны потом уверяли, что то была длинная железная банка квадратной формы, машинист потом набрал в нее воды из криницы), закричал и… Я даже не понял, в какой стороне исчезли мои враги — уже тогда я был порядочно истерзан, шкура и внутренности мои дрожали, сердце поднялось к горлу…
Однако спасение, чудесным образом явившееся мне из маневрового паровоза, стоило отдышаться и умыться в ручье, настроило на победный лад: ага, не вышло избить, я им больше дал!… Времени, пока обсыхали, одевались, вновь пили воду, ушло немало. Я весь был в недавнем своем прошлом, весь еще полон состоявшейся схваткой и совершенно забыл, что реальные враги существуют, ни один из них не погиб от моих ударов.
И вдруг, когда вдоль оврагов поднялись в гору и пошли нормальные улицы нашей городской окраины, в очередном переулке увидел их всех — четырнадцать человек трамвайщиков, четверо из которых были по меньшей мере равны мне по силе и возрасту. Они стояли в линию поперек переулка, руки за спиной, а там наверняка в ладонях либо камни, либо палки. Мне стало очень плохо. Сначала я двигался к ним как кролик в пасть удава, с совершенно упавшим сердцем. Но потом, со времен войны не вспоминавший о боге, я почувствовал, что наверху, кроме беспощадного солнца, есть еще кто-то, и он смотрит на меня и ждет. Как бы очнувшись, я перво-наперво понял, что, бросив свою маленькую компанию, кстати, там, внизу, и не подумавшую хотя бы пикнуть в мою пользу, могу бежать. Дальше заработала память, и из кучи прочитанного, слышанного, виденного выткалась история то ли бога, то ли человека однажды не покорившегося злым людям. Передо мной тоже стояли очень злые люди. О, какие же они были отвратительные, до чего я их ненавидел за непонятную ненависть ко мне. Говорят, Христос любил людей и шел на крест, продолжая любить. Не верю. Я шел навстречу трамвайщикам по той простой причине, что не мог уступить шайке, где из четырнадцати не нашлось ни одного справедливого…
Было за полдень, солнце нещадно палило голову и плечи, ноги налились чугунной тяжестью. Но я шел вперед, в небе кто-то ждал, я тоже ждал: ну хоть бы один из них осмелился меня пожалеть!
Первым напал опять я. На этот раз лишь сделал вид, что хочу ударить прыщавого, в последний момент вильнул в сторону, ударил другого. Завертелись как черти. Их было слишком много. Маленькие мешали большим. Все вместе они очень торопились со мной расправиться. Скоро мне попали бляхой солдатского ремня в левый глаз, он мгновенно заплыл. Потом проткнули ножом ладонь левой руки, которую я успел подставить, защищая живот. Два раза падал и каким-то чудом выворачивался из кучи-малы. Как же я их ненавидел, как хотел убить хотя бы одного! Пока были силы, уже раненый, я лишь делал вид, что начинаю убегать, неожиданно разворачивался, успевал стукнуть первого из преследователей. Потом все-таки побежал без оглядки, оторвался. Потеряв всякие ориентиры, вломился в кусты сирени под высокими акациями и рухнул на свежеприбранный сухой глиняный холмик.
Cначала я задыхался и слышал лишь боль в груди — она, казалось, вот-вот взорвется. Потом, обняв холмик, заставил себя затаиться, ожидая появления преследователей. Их не было. Вместе с одышкой прошла и боль в груди, зато все остальное… На мне, что называется, живого места не было. Перевернулся на спину, для удобства развез под собой холмик. Что же это со мной сделали? Больше всего страшно было за глаз. Потихоньку обследовал пальцами правой руки глазницу и решил, что скорее всего это хоть и громадный, тем не менее обычный фонарь. Осмотрел ладонь. Она меня тоже не очень обеспокоила, пробита была не насквозь. Облегченно вздохнул и забылся.
Проснувшись, трезвее прежнего огляделся и понял, что попал на кладбище и холмик подо мной свежеприбранная могилка. И здесь услышал, как замолчал где-то неподалеку вещавший радиорепродуктор. Потом раздался голос, каким когда-то было объявлено о начале войны: «Внимание!!! Внимание!!!» — и диктор сказал, что враг народа Берия приговорен к высшей мере наказания.
И наступило новое молчание. Во мне.
Уж не знаю, продолжало ли вещать радио. От матери мне досталось чуткое сердце. Несчастья, вернее, океан горя, разлившийся вокруг, когда мне не было и четырех годочков, сделали это сердце больным, то есть сверхчутким. Плюс к этому избирательная память. В общем, в шестнадцать лет я был и совершенно диким существом, способным ввязаться в смертную схватку из-за каких-то несчастных папиросок и в то же время иногда умел думать за всех.
После сообщения о казни над вторым после Сталина вождем, не стало бога в вышине, куда-то далеко-далеко отодвинулись трамвайщики и обида на них. На страну опять надвигалось что-то большое и черное. Смерть Сталина в марте того же, 53-го года, как бы усыпила мою бдительность. Многие годы пропаганда нас фактически к этой смерти готовила. Каждый день газеты выходили так. На первой странице, кроме передовой, большой портрет вождя и телеграммы с благодарностью отцу народов за счастливую жизнь. На второй странице тоже был вождь, но уже с одним или несколькими соратниками на фоне какой-нибудь высоковольтной вышки или заводских труб. На третьей странице опять он уже с рабочими, колхозниками или детьми. Для тех, кто не читал газет, не смотрел кинохроник было радио. Мощные динамики висели всюду в людных местах, даже на кладбищах над могилами вещали они с шести утра до двенадцати ночи. Сталин!!! Сталин!!! Сталин!!! Всем страна была обязана ему. Если б не великий Сталин, не было бы побед над немцами, над природой, не было бы танков, самолетов, тракторов, автомобилей… Если не дай бог с товарищем Сталиным что-нибудь случится, прямо и подспудно внушалось нам, всем будет хана, кранты, пиздец. Пятого марта я лично никакого горя не почувствовал. И никто его не испытывал, лишь в школе историчка ходила с распухшими глазами, оплакивая творца истории, так сказать, по долгу службы. Ни горя, ни даже всем привычного нам страха не было. Из Москвы радио несло речи соратников, клявшихся продолжать дело покойника. Чего нам было горевать, если все пойдет как шло?.. Какое-то время было напряжение ожидания и тревоги. Но партия крепко держала руль: стахановцы продолжали ставить рекорды, геологи открывать новые богатства в недрах земли, полярники штурмовать полюса и тэдэ и тэпэ. А в нашей красногородской слободке, как и прежде, ничего хорошего не происходило. Я во всем сомневался, собственное существование казалось мне бессмысленным и позорным. Впрочем, как и всех моих знакомых от мала до велика. И вдруг мне стало страшно за это самое наше существование. Только что я был страшно избит, но ведь это была победа. Потому что аж два раза не побоялся сразиться с четырнадцатью трамвайщиками. Да, я мог гордиться собой и всем рассказывать, как метался среди врагов, нанося неожиданные удары, и если б в это время мне попался в руки хороший дрын, чтоб расколоть хоть один череп, они бы разбежались. Да, только что я, шпана красногородская, чуть было не начал уважать себя. Но на это событие легло новое, куда более важное. Ведь перед войной тоже постоянно приводились в исполнения приговоры, нам же как будто жилось хорошо: я был неугомонный бутуз, сестра нормальная, отец любил мать и ждал от Ростсельмаша квартиру. А как блестяще вышла замуж моя хорошенькая тетка — за почти двухметрового летчика истребителя, сталинского сокола, тот ее буквально на руках носил. И оказалось, что и мы уже тогда были приговорены на семь лет непрерывного голода, на лагеря, потери, бездомье. Наша жизнь ничего не стоила. Неужели все должно повторяться и придется в конце концов погибнуть так ничего хорошего и не дождавшись?

С тех пор прошло много лет. Новой войны и всеобщей погибели не случилось. Вместо этого начался мирный период советской власти. Вернее, квазимирный. Да, история Советов совершенно очевидно делится на две части — кровавую и квазимирную. «Залп орудий крейсера «Аврора» был началом новой жизни, о которой трудовые люди мечтали сотни лет», — учили нас в первом классе с первого урока. На самом деле залп этот был /кстати, куда упали снаряды, почему об этом у нас ни гу-гу?/ началом неслыханного безумия. Чем, как не безумием, можно назвать годы военного коммунизма, коллективизацию, индустриализацию и прочие меры советской власти? Закончилось иноземным вторжением, неслыханными жертвами. Помню, до чего было страшно смотреть на взрослых, когда началась война. Ни одной улыбки, головы опущены, взгляд отсутствующий. Если до 41-го гибли избранные /от слова «избрать»/- дворяне, мещане, крестьяне, враги инопартийные и внутрипартийные, и была надежда как-нибудь сжаться, остаться незамеченным и выжить, то первые два года войны все как один ждали смерти; народ оказался меж двух несущих смерть сторон: коммунисты гнали — фашисты били. Казалось, уж теперь-то Великой Российской империи пришел конец. Однако безумие совершило новый немыслимый скачок. «Все для фронта, все для победы!» — заставило каждого мало-мальски способного двигаться либо воевать, либо работать, бросив детей, стариков, калек. /Если офицерские семьи могли пользоваться аттестатом отца, то солдатские дети не получали ничего, солдат воевал за три рубля, недостаточных и на табак/. Крайнее физическое и моральное истощение народа и было результатом первого периода. Второй начался по-видимому с тех пор, как мы вволю наелись хлеба и кроме него стали употреблять и еще кое-что — масло, колбасу, рыбу… Место господ Голода и Холода занял тихий благообразный господин Маразм.
Вот как во всей полноте увиделась мне глубина нашего вырождения.

Весной 75-го года я напросился в плавание на теплоходе по Волге и Дону. Рейс нашего «Мусоргского» был юбилейный, по случаю 30-й годовщины Победы над Германией. В обкоме задуман. На верхней палубе в лучших каютах поместили ветеранов, в трюме — пэтэушников. Честно могу сказать, за одиннадцать дней путешествия ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из пэтэушников, появившись на верхней палубе воздухом подышать и видами полюбоваться, подошел к старику и сказал: «Скажи-ка, дядя, ведь не даром…» Ветераны со своей стороны тоже на молодых абсолютно никакого внимания.
Ладно, ровно в восемь часов утра 1-го Мая поплыли: «Ах, белый теплоход, зеленая волна, а чайки за кормой тра-та-та-та -та-та…» Я в каюте один оказался. На противоположном диване было поселилась сухонькая ветеранша, но как увидела, что у меня в сумке стоит пять бутылок водки, так куда-то забежала. Словом, другое место нашла. Одному скучно. Позвал бригадира Пашу, осушили по полстакана. Тут же для достаточной затравки добавили еще. Вышли на палубу. Дон — плюнуть в него хочется. Воды мало. Это весной, когда он, бывало, разливался чуть не до горизонта. Берега — мусорная свалка: кругом какие-то канавы, в них гниющая техника, рассыпающиеся бетонные конструкции.
— Деревья прибрежные распустятся, воды низовика нагонит — лучше будет, — успокаивает меня Паша.
Вернулись в каюту. Подошли с пузырем Саша и Николай. Как загудели! Каждый что-то вспоминает.
— Самое, ребята, скверное дело — открытый бой, когда на марше две враждебные части встретятся. Не дай бог! Мясорубка…
— А разведка боем! — кричит второй. — Разведка боем мерзейшая вещь. Взять первую линию их окопов! Полроты лучших ребят лягут, окопы наши — и вдруг приказ отступать на прежние рубежи…
— А отвлекающий маневр? Знает кто-нибудь, что такое отвлекающий маневр, когда без еды по трое суток по одному и тому же лесу грязь месим взад-вперед?..
Три дня пили. Выйдешь на палубу — картина безотрадная. Дон кончился, по Цимлянскому морю пошли. Но какое же это море? Мертвая вода, а не море. Там и здесь гнилые острова с остатками жилья, деревьев. Начался канал. Я всегда думал, он ровный и непрерывный от Дона до Волги. На самом деле это опять зря затопленная земля, многие и многие квадратные километры камышовых зарослей. Прошлогодний этот камыш, правда, чистый, нежно-желый. Даже красиво. Но очень однообразно. Насмотримся камышей и опять пьем. И война, война… В Волгограде повезли на Мамаев курган. Ничего я там не почувствовал. Нагородили огромных каменных глыб с гранатами и автоматами, сам курган на восемнадцать метров подняли. Обычная показуха, больше ничего. А вот дом Павлова и выставка летавших тогда самолетиков, стрелявших пушек и другого оружия — это проняло. По сути ружье — не очень сложное приспособление, пушка — довольно примитивный станок. Овладеть этой техникой — раз плюнуть. От тех, кого война застала в возрасте семи и старше не раз слышал: «Я умел стрелять из всех видов оружия». Так оно и было. Примитивные цели великих завоевателей достигались примитивными средствами…
Ладно, поплыли по Волге. Могучая река, с Доном не сравнишь. И картина от этого еще более неутешительная. Те же зряшные топи, из которых уже целые леса торчат верхушками мертвых деревьев. Словом, покорил Волгу-матушку ее сыночек — свободный советский человек.
На четвертый день все мы заболели. Один через каждые пятнадцать минут в сортир бегает, второй опух и как рак красный, у третьего сорокаградусная температура, четвертого лихорадка колотит и противный холодный пот ручьями льется. Завязали временно, нормальными туристами сделались. В Саратове была стоянка, в Куйбышеве, в Ульяновске. Всюду жизнь еще хуже ростовской: магазины пустые, даже рыбных консервов нет. Думали, в Ульяновске показуха будет, как-никак родина вождя мирового пролетариата. Ничего подобного! В магазине над знаменитым обрывом увидели огромную очередь за вонючей пятидесятикопеечной ливерной колбасой — в Ростове такую дрянь кошки с собаками не едят.
Повернули назад. Вдруг объявляют, что будет «зеленая стоянка» у Черного бора. Причалили к высокому каменному бугру, вскарабкались по тропинке наверх. Огляделись и бора не увидели. Перед нами было дикое поле и метрах в шестистах небольшой хутор. На первой «зеленой стоянке» в Ильевке на Цимле была торговля пуховыми платками и, из-под полы, вяленой рыбой. А здесь никто нас не ждал. Потом смотрим, в хуторе народ шевелится и человек десять к нам на мотоциклах и велосипедах пылят. Ждем и гадаем, что же здесь предложат? Первым прямо ко мне подкатил мужичок на старом «ковровце» в линялом-перелинялом бумажном пиджачке. И буквально взмолился: «Брат! Нюрка, шалава, три дня как за товаром уехала и нет. Все бы ничего. Даже без хлеба. А вот курить хочется до смерти. У вас на корабле магазин есть: возьми три рубля — купи сигарет!..» И другие хуторяне просят туристов купить им кто хлеба, кто вина, кто сигарет. Пошли мы, несколько человек, назад. А в буфете перерыв. Просим буфетчицу: «Откройся!» А она, молодая, жирная, ей бы круглые сутки без перерыва пахать, дверь у нас перед носом захлопнула. Нашел я у себя полторы пачки сигарет, вынес и подарил хуторянину. Он страшно обрадовался, деньги сует. Да какие, говорю, из-за одной пачки могут быть расчеты? Кури на здоровье. Он тогда себя по лбу ладонью хлопнул: «Подожди! Вы люди, мы тоже люди!» Заводит свой мотоцикл, мчится на хутор и возвращается с пятью вялеными лещами в целлофановом мешке. «Бери! Вы люди, мы тоже люди». Что ты будешь с таким человеком делать. Спустился опять на теплоход, извлек из сумки последнюю бутылку водки, еще сигарет у ребят выпросил. Подымаюсь: вот тебе за твою рыбу… И во второй раз он помчался на хутор, еще пять штук лещей привез. Да ты, говорю, какой-то ненормальный. Нет у меня больше ничего! Не возьму я твою рыбу, если не возьмешь с нас деньги. «Ничего не надо. Бери так. Вы люди, мы тоже люди».
Расчувствовались мы после этого человечка, и едва поплыли и открылся буфет, запили по новому кругу. И уже не о войне, а о настоящей жизни кричим: почему она у нас такая убогая?
Вдруг Паша говорит:
— Возят нас, всякие мемориалы с вечными огнями показывают. В Куйбышеве музей Фрунзе смотрели. Послушаешь про этого Фрунзе — ну такой же ж хороший был, и в школе хорошо учился, и маму любил, а уж товарищ такой верный, такой преданный…Интересно, когда к нам из других городов приезжают, что им показывают?
Стали мы, удивленные, гадать. Ну краеведческий музей в Ростове… Потом изобразительный Пушкина. Здание цирка красивое. Госбанка тоже. А что еще?.. Николай когда-то конферансье в художественной самодеятельности был, ляпнул:
— Я бы домик на углу Театральной и Станиславского показал».
Названный этот домик знают в Ростове все, кто ездил первым номером трамвая; одним углом он глубоко ушел в землю и похож на выброшенный бурей на берег корабль. Намек мы поняли и давай перечислять.
— Там же недалеко свечку не успели построить, она дала крен и стоит теперь как на якоре, противовесами увешанная…
— А на Дону сухогруз на мель сел напротив Александровки. Буксиром сначала одним, потом двумя пытались его на фарватер стянуть — не получилось. Тогда подводят наши долбоебы земснаряд и давай грунт из-под днища вымывать. Ну, конечно, скоро «ура» закричали, баржа уплыла с богом, а частные домики, которые над тем местом стояли, поехали вниз, в яму…
— А у нас по балке теплотрассу химики долго-долго вели. Уже тогда было ясно, что за теплотрасса получится. И точно! Вдруг в феврале стал слышать лягушиное пенье. Что такое? Февральский ветер с двадцатиградусным морозом, а они аж стонут. Ну, думаю, с головой у меня непорядок, пить надо меньше. Никому ничего не говорю, слушаю. Голоса идут только со стороны балки, откуда ветер дует, летом с того места солнце встает. И вот одной ночью — ну прямо как в кино! — одеваюсь, выхожу на улицу и направляюсь к балке. Подхожу. А, батюшки! Над балкой пар стоит, ветер его гонит, деревья и дома вокруг покрыты инеем, а они аж стонут — это там, внизу, трубы прорвались, горячая вода в озерко потекла, лягушки проснулись, вообразили, что май пришел и давай размножаться…

Пик второго нашего запоя пришелся на 8 мая. Можно сказать, День Победы, 9 Мая, мы праздновали 8-го. И снова была война, война… Какой там героизм! Какая вера в победу и прочий бред! Просто деться было некуда. Или ты жив и воюешь, или мертв и если тебя похоронят в братской могиле и дадут над ней залп — это, считай, тебе здорово повезло. А те, кто начинал мечтать о победе и мирной жизни, обязательно погибали. На войне о мире вслух говорить нельзя…
Утром, 9-го, мы увидели себя посередине Волги. Наш теплоход стоял на якоре перед речным вокзалом Волгограда. Позавтракали. Я поднялся на крышу корабля. О Сталинградской битве любой советский человек смотрел множество фильмов и хроник. «Дорога смерти» по льду реки проходила, кажется, именно через то место, где мы стояли на приколе. И вдруг по нашему радио включили Высоцкого. Про цветы на нейтральной полосе. Про штрафные батальоны. Про товарища, не вернувшегося из боя… Что тут за похмельная истерика случилась со мной. Меня трясло, слезы градом лились из глаз, я зажимал себе рот, чтоб не кричать, спрятавшись от посторонних глаз между двух спасательных шлюпок. Ведь это было! Ведь это безумие действительно было… Сколько ужаса и недоумения витало над рекой, когда от роты пополнения, прошедшей «дорогой смерти», в живых оставалось пять-восемь человек. Сколько стонущих душ взвивалось в небо над гиблым местом. Зачем? Зачем?

11-го вернулись мы в Ростов. Стояла теплая солнечная погода. Когда отплывали, листья на тополях набережной только распускались, теперь деревья давали тень. Подымаюсь от речного вокзала к остановке трамвая — это каких-нибудь двести метров. У Ростова судьба не лучше бывшего Сталинграда. Два раза его сдавали немцам, два раза брали с боем. Центр города, начиная от вокзала и до Театральной площади, был разрушен почти полностью. Лишь в 57-м году исчезла последняя руина. Я хорошо знаю это место на углу Буденовского и Греческой улиц. Сейчас там в семиэтажном здании проектный институт, из него я взял себе жену, она и теперь там работает. Сел в почти пустой трамвай, поехали через город. Сижу, поставив у ног сумку, и смотрю то направо, то налево. Там из из-под земли хлещет чистая водопроводная вода, в другом месте желто-зеленый поток канализации. Весь город перекопан, потому что в каждом квартале что-нибудь строят или пристраивают. А улица Катаева, куда дотянулась та самая теплоцентраль, когда-то образцовая, по хорошему асфальту я ее на мотоцикле за минуту пролетал, теперь превращается в овраг, потому что непутевые строители засыпали трубы чем-то не тем, дорога провалилась, естественные и рукотворные стоки получили прекрасное ложе…
Трамвай остановился посреди вони канализационного потока. На доме против остановки висел новейший лозунг партии: «Отходы — это доходы». «А говно — это добро!» — мгновенно досочинил я, к стихосложению абсолютно не склонный… И вдруг со мной сделалась новая — второй раз в течении трех дней! — истерика. Только теперь я не рыдал, а хохотал. Что это я смотрю на наш бардак будто впервые? Да ведь в Ростове нет не только улицы, но глухого закоулка, в котором бы я не побывал. Стоит закрыть глаза — и весь его, развороченный, изгаженный, как на картине вижу. Господи, у немцев между первым и вторым разрушением городов прошло более двух веков, мне же еще нет и тридцати восьми, а на моих глазах происходит второе разрушение большого города. И если первый раз, в 41-43 годах, его разрушали воюющие армии, то теперь он разрушается… строителями. И не просто строителями, а Строителями Коммунизма.
Несколько дней я вел странные подсчеты: где что и сколько строится. Получалось, что так оно и есть, в старом Ростове почти в каждом квартале что-нибудь возводится, по этой причине все перерыто, и конца края стройкам не видно. У жены в Гражданпроекте я видел макет реконструкции Ростова. Красивыми уступами спускаются к Дону двенадцати- и восемнадцатиэтажные дома, между ними парки, широкие автомагистрали. Вместо этого всевозможные организации берут под снос дома, где поменьше жильцов, и собственными силами по своему разумению много лет возводят пяти- или девятиэтажного урода. Пока идет стройка, кажется, будто остальные дома и люди квартала ждут своего часа. Но вот строительный мусор вывезен, дом заселен и…исчезает смысл содеянного: новое, имеющее в своей тени столько старого, нелепо. И никакой надежды, что когда-нибудь все будет хорошо, красиво.
Я думал, думал… Чтобы покорить и удержать под своей властью универсальнейшее из животных — человека, новым господам — коммунистам — потребовалось много лжи и крови. Свободы не стало ни для кого, в том числе для вдохновителей переворота. Вожди, подавая пример неслыханной бесчеловечности /подлости/, позволяли диктатору /будто бы из самых высоких соображений — всенародного счастья/ арестовывать, мучить и убивать собственных детей, жен, родителей. Со смертью Сталина первый период, первое безумие кончилось. Наступила эпоха удивительного либерализма. Как и прежде, без решений Партии ничего было нельзя, но головы лететь перестали. Ушлый народ быстро сообразил, что коли голов не рубят, то и все можно. Крестьяне побежали в города на легкую жизнь — к восьмичасовому рабочему дню, твердой зарплате; городские где только возможно принялись из госпредприятий создавать в сущности частные лавочки. Все потонуло во лжи. Ах, так это было неизбежно — и коллективизация, и лагеризация с гибелью десятков миллионов людей?.. И марксизм-ленинизм — единственное верное ученье и нам под ним жить вечно?.. Ну так будем веселиться! Вино, водка льются рекой. Каждый стремится работать поменьше, получать побольше. Попытки Хрущева быть правдоподобным, разоблачая Сталина, в то же время продолжая его дело, полностью провалились. Мы ничему не верим и являемся вполне сознательными производителями дерьма.
Я думал… вспоминал… Уж если кто работал, так это пропагандисты. Сколько шума было по поводу освоения целины! А кукурузная компания… А архитектурно-строительный съезд, с которого и началась бездарнейшая крупнопанельная застройка городов.
А первым либеральным жестом было появление в магазинах пластинок с душещипательными танго, бодрыми фокстротами, под которые так и хотелось прыгать. Это было летом 53-го, через несколько месяцев после смерти Кобы. И… Стоп! Я вспомнил. И второй период начался все-таки не с либеральных деяний, а выстрела. Да, на этот раз был не залп, а выстрел. Тот самый хлопок, которым отправили на тот свет товарища Берию, опасного претендента на место диктатора. Безжалостное летнее солнце, казнь Христа, которую никогда не видел, но она представилась, трамвайщики, выстроившиеся в линию, собственное бессилие и ненависть, затем бегство, падение на могильный холмик, на котором чуть не умер от одышки и наконец сообщение о предстоящей казни, наполнившей ужасом. Как странно. И почему именно при таких обстоятельствах мне дано было услышать о начале нового периода в жизни страны? К чему это обязывает? Ведь обязывает…

3. Н А Ш И З А Г Р А Н ИЦ Е Й

«ЗАЗ» 966 «Б»- «прямой» тридцатисильный «запорожец» — я купил ранней весной в разобранном виде. До середины лета собирал. Наконец выехал, сдал на права. От желания поделиться счастьем останавливался перед каждым знакомым. Но скоро надоело. В машину лезли не самые лучшие знакомые. Некоторые раньше не всегда на «здравствуй» отвечали, а здесь вдруг замечают за сто метров и с нежностью орут: «Вадим, ты в какую сторону едешь?» Особенно полюбило меня начальство на работе: «Ты сегодня за рулем?» И хоть бы по производственным делам катались. Нет, все по личным. Научился оставлять машину за квартал от конторы. Однако вызвала сама Виолетка и тоже с нежными улыбками сообщила, что поломался ее персональный «москвич», надо мне ради всеобщего блага дня два с ней поездить. «Мама» наша, кстати, моя ровесница, тоже в основном личными делами занималась. Сначала племянницу в строительный техникум устраивала. Потом на несколько часов пропала в Доме Профсоюзов и вышла оттуда с двумя путевками в Дом Творчества актеров под Ленинградом — и что-то я не слышал, чтоб кто-нибудь из наших — она тоже — побывал в этом доме. Три дня я ее возил. А утром четвертого мастер сообщил, что я должен ехать механизатором в колхоз.
— Какой же я механизатор? Кто это придумал?
— Приказ директора.
— А… Вместо благодарности.
— Больше некому. Резвана каждый год посылали, но в этом у него семейные дела плохие.
— Резван настоящий тракторист. А моим шоферским правам полтора месяца, да и те любительские.
— Неважно. Имеешь дело с механизмами, значит, механизатор. Да я что? Мне все равно. Иди к Виолетте Семеновне разбирайся.
— Никуда я не пойду.
— И к работе допустить не могу. По приказу ты сегодня едешь в колхоз имени Ленина Орловского района.
Я пошел к директорше.
— Какой из меня механизатор?
— Вадим, больше не кого. Поезжай, прошу тебя.
— Но я не понимаю, как это можно. Я что, по дороге превращусь в механизатора? Как это должно случиться?
— Поезжай, — выдохнула Виолетка, всем своим видом показывая, что спорить бесполезно.
Три дня водили меня в исполком то зав отделом кадров, то мастер.
— Вы механизатор? — одним и тем же тоном спрашивали в исполкоме и в первый день, и во второй, и третий.
— Нет, — отвечал я. После этого районное начальство разговаривало с производственным.
— Что вы, понимаешь, не готового человека приводите? Нам нужен механизатор.
— Он и есть механизатор. Машину водит. Раньше на заводе токарем работал. Механизмы ему знакомы.
— А он говорит, что нет. Вы, значит, все-таки механизатор?..
— Нет.
Однако что-то постепенно я начинал понимать.
— Простите, а что значит быть готовым?
— Ну, помочь собрать урожай. Другие совсем к физическому труду, к механизмам никогда отношения не имели, а желание есть, втягиваются, привыкают…
— Но пироги должен печь пирожник, а сапоги тачать сапожник.
— Знаем. Однако ничего пока не поделаешь.
— Виолетка твердо стояла на своем:
— Поезжай, Вадим. Или ты нам не нужен.
И на четвертое утро я сам пришел в райисполком и тихим голосом сказал:
— Пожалуйста, пошлите меня в колхоз механизатором. Чего не приходилось, перенимаю быстро. Честное слово. А главное, очень хочется помочь родине собрать урожай.

х х х

Дома меня не было двое суток. Не могу сказать, что поездка за триста верст не понравилась. Любое путешествие в незнакомые места замечательно. Небо не исковеркаешь, дали все еще загадочны, в оврагах, разрезающих распаханную степь, сохранилась дикая природа. И в деревенских людях есть еще что-то от естественного человека. Когда с поезда пересел в автобус и поехали, скоро пришлось остановиться. С дороги, уходящей от нашей влево, через пустырь бежали ядреные тетки с тяжелыми кошелками и мешками. Растрепанные, раскрасневшиеся и запыхавшиеся, добежав до автобуса, взобравшись и рассевшись, они принялись охорашиваться и хохотать. «От же ж бисова работа! От же ж черт попутал…» Что за прелесть были эти тетки, чуть было не уехавшие со станции куда-то не туда.
А потом под рычание старого мотора справа и слева пошли плохо ухоженные поля, бедные хутора и поселки. В тамбуре поезда курил с одним селянином и тот, узнав куда я еду, просил передать привет главному инженеру хозяйства, своему куму. Приехав на место, я как раз к этому инженеру попал, привет передал. Инженер скривился, повел глазами в один угол своего кабинета, потом в другой: мол, знаю я тебя, хочешь воспользоваться случаем, чтоб работу хорошую получить. «Быдло», — чуть не вырвалось у меня от обиды. Из центральной усадьбы я должен был ехать за восемнадцать километров во вторую бригаду. Мне посоветовали идти в гараж и там на проходной ждать попутной машины. Вахтер на проходной оказался типичнейшим шолоховским дедом, воевавшим еще в гражданскую казаком, живым, до ядовитости веселым и очень-очень не глупым. Почувствовав мой интерес, он долго рассказывал мне и о гражданской, и о нэпе, и коллективизации. Он любил здешние места. «Раньше и дрофа здесь водилась, и гусь, и фазан. Да все было! И все вывели. На Маныче, к примеру, чтобы взять сазана, решили выкосить камыши. Чтоб негде было ему прятаться. А он взял да и всплыл кверху пузом. Потому что не прятался в камышах, а кормился и размножался. Да еще срезанный живой камыш не убрали и он воду отравил. Ой же ж дураки, ой дураки! Хотя бы тот главный товарищ агроном. Месяц назад пролетел в самолете над станицей и во всех дворах, над которыми пронесся, птица полегла. Бабка моя кричит, ох, ох, чем-то нас посыпали, куры падают. У нас от тридцати штук пять петухов осталось…А сады какие были! Помню, батя показывает грушу. Видишь, сынок, птичка по веткам прыгает? Никогда ее не обижай. Знай, что пока она на дереве всех червячков не объест, на другое не перелетит… Где теперь та птичка, где теперь те деревья, которые по пятьдесят лет без перерыва рождали агромадные груши?..» Я ждал и сподобился увидеть еще одного деревенского начальника. Того самого товарища агронома. Если товарищ главный инженер был мурло, сундук, куркуль, то товарищ главный агроном показался окончательно рассобачившимся Хлестаковым. Его привезла «волга». Он бегал по двору гаража, легенький, остроносый, веселый — громко ругался, распекал, издали было видно, что его никто не боится, в ответ точно так ругаются, посылают подальше… Старик вахтер поговорил с шофером «волги» и сказал мне, чтоб приготовился — агроном едет во вторую бригаду. Однако не тут-то было. Товарищ агроном считал, что «волга» не место какому-то подневольному. Он тоже следил за мной, выбрал момент, ловко вскочил в машину и, не обращая внимания на крики моего старика, они помчались прочь. Мы прекрасно видели, как агроном, когда машина была уж метрах в ста, оглянулся и весело засмеялся. «От же ж босота! От же ж фулиганье…- крутил головой старик. — Ну будет собрание, ну я выступлю…» К вечеру в кузове самосвала я все же добрался до бригады. Меня отвели в хуторский клуб. Вторая бригада была когда-то самостоятельным колхозом, исчезнувшим во время укрупнения хозяйств. Клуб бывший колхоз построил не жалея денег, на высоком месте, откуда далеко видно. Красивый клуб. Но в последние годы он явно бездействовал: сыпалась краска полов, окон и дверей, крыша протекала и штукатурка потолка кусками отваливалась. В одной из наиболее сохранившихся комнат уже устраивались трое, как и я, вновь прибывших. По случаю прибытия мы и напились. Разговоры под водку были все о нашем рабстве…
Утром о том, чтобы я работал каким-то механизатором, и речи не заходило. Всех четверых нас отвели за хутор в заброшенный коровник убирать навоз и мусор. Никто не подгонял, и мы почти ничего не сделали до самого обеда. Курили и толковали опять же все о рабстве, о рабстве… В обеденный перерыв я пошел в бригадную контору. В комнатах было пусто. Я взял из одного письменного стола несколько бумаг, где особенно четко обозначились колхозные штампы и печать. И… уже через двадцать минут собрался и вышел на грейдер дожидаться попутной машины.

х х х

Целый месяц я почти не выходил из дома — читал, писал. Это было такое блаженство. Мать и любимая жена, конечно, действовали на нервы своими вздохами и тревожными взглядами.
— Все будет нормально! — бодрился я. — В крайнем случае придется уволиться.
Много лет тому назад один проходимец за несколько бутылок «Солнцедара» /»Солнечный удар», — называли это отвратительнейшее дешевое вино алкоголики. Оно и в самом деле действовало на голову совершенно отупляюще / научил подделывать печати. Все мое нутро было против, когда приходилось этим заниматься. Но таково последствие любого знания: уж если ты чему-то научился, в трудную минуту своим умением обязательно воспользуешься. Справка о том, что месяц отработал в колхозе имени Ленина механизатором, была изготовлена в последний день моего вынужденного отпуска. Когда наконец вручил ее Виолетке, чувствовал себя скверно. Виолетка же искренне обрадовалась: «Так бы и давно!» — и бережно сложив листик вчетверо, положила в сумочку. Я решил никому не говорить правду. Однако друзья улыбались. Петруша сказал:
— Кто, ты был целый месяц в колхозе!?
— Да.
— Брешешь! В жизни не поверю.
— Был.
— Не был! Такое никак не могло случиться.
Справка могла не пройти в отделе кадров или бухгалтерии. Но наступил день зарплаты и получил сто тридцать семь рублей с копейками, то есть семьдесят пять процентов среднемесячного. Однако и это не была еще победа. Мало ли что. Из колхоза в контору или исполком вполне могло дойти, что никакого механизатора не было. Вдруг все от того же Бориски узнал, что есть разнорядка на одну путевку в ГДР. Осенило. Пускают за границу проверенных-перепроверенных, ошибки недопустимы. Если выпустят, после этого закроют глаза на любую проделку. Пошел к Виолетке. Она встретила благосклонно, однако едва услышала про путевку, от приветливости ничего не осталось. Я этого ждал, не смутился.
Виолета Семеновна, вы наверное слышали, что я не совсем простой работяга. У собратьев считаюсь непьющим. Это само по себе у нас вещь неслыханная, но мои интересы пошире. И среди них — Германия. Я вырос под рассказы о немецкой неволе. Все, что мне приходилось об этом читать, кажется неправдой. Неудовлетворительно…Мой долг самому там побывать, увидеть их землю, понять, что они за люди. И может быть после всего этого сказать собственное слово… Поддержите мой интерес. Чтоб и дальше я был, какой есть — в колхозы там ездил, пример алкоголикам подавал. Разнообразил, так сказать, эту нашу собачью жизнь. И потом я у вас еще никогда ни о чем не просил.
— Столь необычная речь смутила директоршу.
— Да, не просил. И вдруг как-то сразу…
— Много прошу?
— Да пожалуй.
— А из-за мелочей разве стоит к вам приходить?
Виолетка смутилась еще больше, потупилась. Мне доверять нельзя, это она хорошо знала. В то же время у нее было все-таки высшее образование, и как у каждого, поднявшегося с самых низов, мечты и грезы в прошлом, еще, может быть, не окончательно рассеявшиеся. В общем я видел, что ей хочется мне поверить. И пришлось только что сказанное повторить, увеличив количество слов раз в пять, с заиканьями, придыханьями, размахиваньем рук, как и положено работяге, когда он хочет быть убедительным.
— Ладно, Вадим, я слышала про твои занятия. Ну что ж, сегодня как раз бюро месткома, я им скажу. Ответ будет завтра. Хотя… такие вопросы решаются на общем собрании всего трудового коллектива. Но мы обойдемся заседанием бюро.
Это, конечно, было добро. И лишь начало длинного-предлинного пути в Германию.

х х х
Во-первых, Руденчиха, которой было поручено заниматься мною, мало того, что два раза катал ее в рабочее время по личным делам, еще ждала мзды.
— Ты думаешь, это простое дело? Тут смотри да смотри: заг-ра-ни-ца… Выручил все тот же Бориска.
— Да ей это не нужно. Иди в обком союза сам.
— А разве можно?
— Конечно!
Женщина, в обкоме союзов ведавшая загранпутешествиями, мне обрадовалась. /Потом, увидев группу, я понял причину/. Требовались характеристики от директора предприятия и месткома, две фотокарточки для загранпаспорта, справка с места жительства, медицинская справка. В первую очередь требовались характеристики. Профсоюзная женщина, свойски улыбнувшись, дала мне образец того /фантастика, но не вру/, что должно быть обо мне написано. Когда я собственноручно написал себе две бумажки /хорошо работает, не отказывается от общественных поручений…/ и их подписали Виолетка и Бориска, женщина сказала, что вот буквально вчера пришло новое предписание, и надо еще характеристику от парткома.
— Но я не коммунист. И потом, что может быть выше собрания трудового коллектива?
— Ничем помочь не могу, — сказала женщина.
Пришлось писать еще одну характеристику, благо, парторгом был не Ящик, а такой же как Бориска выдвиженец, с которым приходилось и работать, и пить.
Фотографировался два раза, так как в первый раз снялся без галстука. Справку с места жительства тоже не вдруг получил. Но самым страшным делом оказалось пройти медкомиссию.
— А как же? Вдруг вы там заболеете и за лечение придется нашему государству платить золотом.
Флюрограмма, кардиограмма, анализы мочи и крови, хирург, неврапатолог, туболог, дерматолог, зубной и глазной врачи, наконец терапевт и после всего врачебная комиссия с председателем в ранге завотделения — вот через что я прошел. И перед каждым кабинетом очередь. И множество всевозможных недоразумений. И не знаю, насколько добросовестно были исполнены кардиограмма, флюрограмма и анализы, но живые врачи лишь спрашивали о самочувствии и без всякого осмотра расписывались на бланке. Не раз хотелось плюнуть на затею. Но ведь я в самом деле поверил, что посмотреть Германию просто необходимо. Еще горячо поддерживала любимая жена:
— Поезжай. Там все в три раза дешевле. А главное — есть. У нас и дорого, и не найти.
В конце концов бумажный кошмар — практически человек, уезжающий за границу на две недели туристом, перед отпуском еще целый месяц работает лишь урывками — кончился.
— Теперь надо ждать открытку и приготовить деньги для проезда, за путевку и для обменного фонда.
— Деньги могу теперь сдать, — сказал я.
— Пока не надо, — строго сказала женщина, и я понял, что уж в тысячный раз за это время сказал какую-то глупость, а в следующую минуту догадался: самое главное — проверка личности — только начинается, я еще вполне могу быть отсеян. Работница обкома даже не имела права сказать, на какой день и месяц назначено отправление — такая секретность.

х х х

Ладно. Через месяц открытка пришла. Меня приглашали на собеседование, имея при себе паспорт и деньги. «К 14-ти часам», — было написано в открытке. Я эти»14″ истолковал как к 4-м дня и опоздал на полтора часа. Группа сидела в большом конференц-зале и состояла почти из одних женщин. Причем, все они с первого взгляда показались некрасивыми и очень взволнованными подхалимками. Инструктор за красным столом президиума как раз стращал:
— Никто и в мыслях не должен держать провезти с собой недозволенное — деньги, валюту, драгоценности, оружие… Вы себе представить не можете, как подбираются пограничники. Они такие, что видят насквозь и вас и ваши вещи лучше любого рентгена. Был, например, случай, когда турист хотел в тюбике зубной пасты провезти сверх разрешенного сто рублей. Что же вы думаете? Его разоблачили и наказали! — Проницательность наших доблестных пограничников была, видимо, любимой темой инструктора, пример следовал за примером. После этого был зачитан список группы. И здесь я понял, почему народ, сгрудившийся в креслах перед столом президиума, так взволнован. Надо было тридцать пять человек, а пригласили на десяток больше /конечно же прошедших всю процедуру cобирания характеристик, справок и прочего/. То есть тридцать пять попадали в основной состав, и десять в запасе. Как в спорте: заболеют или не явятся на выступление хоть десять игроков — им, пожалуйста, есть замена. У нас из тридцати пяти основников не явился лишь один. О, что поднялось! Человек шестьдесят вскочили с кресел, потому что с отбывающими пришли провожающие. И вообще здесь многие знали друг друга и были уверены, что именно их близкий из запасных наиболее достоин занять освободившееся место. Притом, профсоюз-то мой был местной промышленности, группа состояла из швей, парикмахерш, банщиц, обувщиц, табачниц, пошуметь они любили, но в том-то и дело, что здесь хотели выглядеть прилично, буквально корчились: обратите на меня внимание, я хорошая, я на все готовая, меня — меня возьмите! Я попал в основной состав, так как был недостающего мужского пола.

х х х

В ночь перед отъездом жене моей приснилось, будто она в Париже, в чудесном магазине, где повсюду — на прилавках, стенах, просто в воздухе развешаны трусики, комбинашки, лифчики. Вручив мне список вещей, которые я по возможности должен купить, надавав советов, очень взволнованная, она ушла на работу. Так как время еще было, я после ее ухода полез в погреб, достал четыре больших бутылки вина, две осушил, провожая сам себя, две взял с собой, отправляясь к десяти на вокзал. Ну конечно же, едва разместились по купе, я предложил своим спутникам, двум теткам под пятьдесят и мужу одной из них, выпить моего домашнего, чисто виноградного. Тетки отказались, а мужчина, как я понял, свою норму уж давно выполнил, заколдовался.
— Ну тогда, с вашего позволения, я сам.
Это случилось после Таганрога, когда ехали уж по Донбассу. По вагону шла во главе с руководительницей группы, миловидной грудастой армяночкой, комиссия — заглядывали в каждое купе и, приятно улыбаясь, спрашивали о самочувствии. Заглянули и к нам — армяночка, лицо назначенное, за ее спиной староста — выборное, и пожилая холеная дама, тоже лицо представительное, за что-то видимо отвечающее. Я был уже хороший-хороший. На вопрос комиссии о самочувствии громко ответил: — Настроение бодрое! Одна у меня беда: забыл дома тюбик из-под зубной пасты, а в нем сто рублей.
В ответ я ожидал снисходительных улыбок. Но лица комиссии вытянулись. И те кто был передо мной и те кто был за спиной замерли. Потом старая холеная сука завизжала и побежала в обратном направлении по проходу. Дальше я ничего и сообразить не успел, как выступивший на передний план бык староста поволок меня в тамбур.
— Что это за разговоры? Ты понимаешь, куда едешь? — придавил он меня к стенке.
Я ничего не понимал.
— Прошу разговаривать по-человечески. Это ты мне тот самый ковер делаешь?
— С тобой по-человечески? Ты же пьян.
-Ну и что? Я в отпуске. — Зверски вращая глазами, он дышал мне прямо в лицо.
— Прошу держаться от меня подальше. Это же была шутка. Шуток не понимаете?..
— Такими вещами не шутят.
— Да почему? — И взорвался: — Да это же глупо! Мы разве на похороны едем. Из какой дыры такие, как ты, падлы вылезают? Бабы со страху, а ты отчего дурак? Отстань, гад, от меня.
— Я падла? Я дурак? — теперь он был изумлен.
— Да. И шантажист кроме всего прочего. С прибором ложил я на ваши законы. Отстань от меня по хорошему, понял? — Я оттолкнул его. Некоторое время он оскорбленно дышал, готовясь и не решаясь броситься. Моя злоба вдруг улетучилась. — В Киеве от вас отстану.
Ну после этого пошел блатной разговор. Где ты, такой, в Ростове обитаешь?.. А кого знаешь?.. А я за «Никополь» — слышал про такую команду? — центральным защитником играл… Да, капитаном выбрали, многих знаменитых, в том числе Витю вашего Понедельника держать приходилось… В СКА тоже тренировался, но не играл… Причалили:
— Да это все бабы. О, группа подобралась та еще. Я разве не понимаю — проводы есть проводы. Как без проводов. Но прошу тебя быть поосторожнее. Бабы, понимаешь. Мужиков всего шесть человек. Четверо семейные, только мы с тобой холостяки. То есть тоже семейные, но сейчас холостяки. Это очень плохо, когда одни бабы. Да еще инструкция. Я за тебя отвечаю, понимаешь. Нет, ты это должен понимать.

х х х

Второй тяжелый момент для всех без исключения был на границе, в Бресте, глубокой ночью. «Из купе никому не выходить!» — и всю ночь не давали спать. Когда будили во второй или третий раз, я взревел спросонья: «Бесы! Чо вас, падлы, носит по ночам?» Уж не знаю, почему это осталось без внимания. Вошли тогда два худых длинных дебила с бесцветными глазами, смотрели паспорта, пристально сверяя фото и наши лица. Я опять не выдержал: «А собаки ваши где? Почему вы без пограничных собак?»… — и это осталось без ответа. Часа в четыре утра въехали в Польшу, и тамошний таможенник за пять минут управился с целым вагоном. Не глядя шлепая зеленый штампик в наши паспорта, он крутил головой, весело приговаривая: «Ельки-пальки, я пошел…»- всем своим видом показывая, какая это ему морока с нами возиться. Мои многоопытные соседи, успевшие побывать в Чехословакии, Болгарии, Югославии, облегченно вздыхали:
— Ну, слава богу, на обыск не водили. Теперь уж точно раздеваться не придется — в Германии это не делают.
— Обратно через границу тоже будем ночью проезжать?
— Да, ночью. И досмотр еще строже.
— Но почему все-таки ночью? Чтоб не могли запомнить границу, как она устроена?..
— Потому что бегут. В Югославии один отстал от группы. На следующий день его вернули, а шума было… Многие пострадали, — сказал дядька.
— Хм… И чего им там надо? Чего им у нас не хватало,- мстительно дрогнувшим голосом сказала его жена.
— В Югославии ведь отстал. Значит, то была уже заграница. А здесь мы еще у себя. И вообще, по-моему, бежать из сэсэсээра в Польшу — то же самое, что переехать из Ростова в Киев.
— Ну мало ли что. Значит, так надо. Там знают, — сказал дядька. И уверенно добавил: — Все ж рассчитано.
«И правда, все абсолютно рассчитано», — подумал я. Под утро мы наконец поехали. Мне уж не спалось. Глядел в окно. Скоро начало рассветать и увидел плоскую песчаную землю Польши, всю поделенную на участки, которыми владели крестьяне. Печально мне стало. Потому что эта бедная земля была возделана куда лучше наших колхозных бескрайностей. Вернее, здесь возделана, а у нас изувечена. В прошлом году я сделал давно задуманное путешествие на мотоцикле по знаменитым городам сэсэсээра. Сначала через юго-восточную Украину поехал на Одессу. Потом была Молдавия, Западная Украина, Литва, Латвия, Эстония, наконец Россия. За семнадцать дней, отмахав пять тысяч километров, много я увидел странного и удивительного. Зажиточно жили люди среди полей Запорожской, Херсонской и других южных областей. Это было видно хотя бы по тому, как кормили в столовых, забегаловках. Где-то под Николаевом громкоголосые толстые тетки накормили меня необыкновенно вкусным фасолевым супом с мясом. Им и себе на радость я опустошил три полных тарелки. Они даже свару прекратили и смотрели на меня, «дытину», с умилением. В Одессе тоже было хорошо. Молдавия вообще показалась цветущей. В виноградниках ни одного сорняка, в полях во время ливней и ураганов полегшую пшеницу не бросают и не сжигают, как в Ростовской и украинских областях, а жнут серпом и вяжут в снопы. Новые районы во всех городах, через которые я проезжал, были абсолютно одинаковы — из пятиэтажных бетонных или кирпичных домов. Но уже на Украине умели разнообразить однообразное с помощью красок, облицовочной плитки и даже… дурацких плакатов вроде «Слава КПСС», подвешивая их в таком месте, где они выглядели как украшениие, не более того. В Молдавии все те же многоквартирные пятиэтажки я сначала просто не узнал… Особенно тронуло меня частное домостроение. Дома почти все двухэтажные, окна большие, наружные двери стеклянные, легкие, все со вкусом покрашено. А самое удивительное — колодцы в деревнях. Устроены они так, что одна половина колодезного сруба во дворе, а вторая на улице; и с той стороны, которая на улице, обязательно стоит расписная кружечка: подходи прохожий, выпей с нами тоже… Чем западнее я забирался, тем меньше над дорогой нависало лозунгов, тем больше порядка, работы, сытости, вежливости. Во Львове чувствовалась История. Это несомненно была восточная оконечность западной цивилизации. Побродив по нему целый день, побывав в нескольких музеях, двух кафедральных соборах и одном кладбище, я так разволновался, что впервые захотел спиртного, купил бутылку водки и отъехав от города километров на пятнадцать и остановившись на ночлег на поляне перед ручьем, осушил ее. После Риги и Таллина я тоже пил водку. Но вот кончились улицы Нарвы, последнего города Эстонии, и въехал в Ивангород — Россию. Здесь увидел вывеску кафе и решил поесть. Господи, новый панельный пятиэтажный дом, в котором располагалось заведение, стоял какой-то голый, уже осыпающийся; в кафе на первом этаже гулко, как в банном зале, потому что тоже все голое — окна, столы, полы. Кроме горохового супа с кусками вареного свиного сала /суп с корейкой/, рассыпающихся от избытка хлеба шницелей да компота из сухофруктов ничего не было. Зато работали в кафе не какие-то тихие чухонки, хранительницы домашних очагов, а развеселые русские девки, азартно отвечавшие на шуточки проезжих шоферов… И дальше голь, голь перекатная. В Ленинграде, когда вышел из метро и увидел уходящие вдаль дворцы, ахнул: какая красота! Вот куда стекались денежки России! Вот откуда наша нищета! Однако город был необыкновенный, после него я пил коньяк. И дальше снова голь, голь… В полях непонятно что — и свекла, и картошка, и рожь растут одновременно, все вместе заросшее сорняками. Дома в селах черные бревенчатые, с маленькими окошками, часто с просевшими крышами. Попадались кирпичные строения, но всюду прямая кладка — не дома, а бараки. Во всем безнадежность, потерянность. Лишь после Воронежа начали появляться признаки зажиточности, желания иметь хороший вид. Целый день смотрел в окно. Это было удивительно. Вся Польша от начала и до конца была поделена на большие, однако хорошо видимые глазу квадраты, прямоугольники, треугольники. Посреди участков стояли добротные просторные, почти всегда двухэтажные дома, окруженные службами, в которых хозяева держали скот и технику. Но больше всего меня поразил на одной станции бульдозерист, сидевший в кабине в наушниках. У нас на такого показывали бы пальцем — гля, дурень, бережется! Один хрен подохнешь… Очень хотелось говорить. Один раз заглянула в купе наша руководительница. Посмотрела на меня.
— Добрый день. Как себя чувствуете?
— Здравствуйте. Нормально. А вы?
— Тоже. Скоро будет Франкфурт на Одере, а там до Берлина совсем близко.
— От теток я уже знал ее имя, и что она закончила университет, биолог по специальности, работает в противочумном институте.
— Людмила Эдуардовна, скажите, Польша — страна победившего социализма?
— Народная республика.
— Значит, еще борется. А ГДР? Там, кажется, уже все кончено.
Она не ответила, ушла. А я рассердился: «Пошли вы в таком случае подальше. Я здесь один».

х х х

Германия была упорядочена еще больше, чем Молдавия и Прибалтика, чем Польша. В кафе и ресторанах из солонок исправно сыпалась соль /наши умницы тоже знают, что ее надо подсушивать в не самом горячем месте на кухонной плите, но — пфи! — разве не глупость такой мелочью заниматься?/. В гостиничных номерах не капала из кранов вода. Никто не переходил уличные перекрестки на красный свет светофора. О, здесь мне преподан был удивительный урок. Я шел из магазина с бутылкой «ихней» картофельной водки. Было около восьми вечера, темень, слякотная осенняя погода. Впереди из того же магазина шел немец моих лет, плотный, в толстом свитере, с непокрытой головой. Вдруг моросящий мелкий дождик усилился до ливня. Улицы были пусты. И вот этот немец, несмотря на проливной дождь, не прибавил шагу, останавливаясь перед каждым пустым перекрестком на красный свет светофоров, они же как нарочно светили «стоп»… После немца, подозреваю, не без умысла преподавшего мне урок, в который уж раз захотелось говорить. Нет, нет, он не сумасшедший, а самый разнормальный, культурный. А культура — результат работы многих поколений, и любое наше деяние есть результат ее. Безумно-гениальный царь Петр вздумал перескочить через столетия, построил замечательный град, который должен был быть нашим лицом, а задница-то осталась прежняя, преогромная. И в конце концов перетянула. Лица наших вождей — это что? В самом деле лица? Особенно последнего. Задница с бровями — ничего другого не приходит в голову…
Германия, впрочем, началась после Берлина. Росток, Шверин, Нойбранденбург, еще несколько городков с населением от семидесяти до ста тысяч человек. Замечательные городки. В любом из них достопри- мечательностей — дворцов, красивых домов, площадей, садов больше, чем в нашем почти миллионном Ростове. Красивого больше, а трущоб, бесхозяйственности не видно совсем. И ведь Германия в последнюю войну была разрушена союзной авиацией до тла. Гиды постоянно твердили: в первый раз город подвергся разрушению в тридцатилетнюю войну, второй раз в 44-м…И самое для меня удивительное было то, что кроме дворников, убирающих палые листья, за все двенадцать дней я не заметил на улицах ни одного работяги. Лишь в последнем городе /и первом/, Франкфурте-на-Одере, я понял, в чем дело. Там я увидел несколько кварталов без единого жильца, огороженных высоким забором — внутри шли ремонт и стройка. Так поступают немцы. А у нас в Ростове стройка и ремонт повсюду. И поэтому повсюду грязь, неразбериха, сделанное сегодня уже завтра переделывается.

х х х

А сначала нас привезли в Берлин и многое оказалось знакомым. Телевизионная вышка… И те же пятиэтажки кое-где…И родной автотранспорт. За трехлетнюю оккупацию нашей страны немцы расплатились бесконечной советской на своей земле. Всюду можно было наткнуться на наших пацанов в жалких зеленых парадных мундирчиках. Знаменитую Александерплац во всех направлениях пересекали туристические группы из сэсэсээра. Вон пошла чисто мужская в тюбетейках — среднеазиаты. Вон азербайджанцы. Среди этих затесалось несколько шустрых бакинок и одна русская баба. А вон тяжелые, круглые, мужского и женского пола поровну — это с Украины… Самым мерзским результатом нашего присутствия была конечно же знаменитая берлинская стена. Заурядная, побеленная известью, как стена дурдома или тюрьмы. «С той стороны стена не охраняется», — как бы между прочим сказала гид. И глядя на эту стену, на рейхстаг со снесенной башней,/ однако большой черно-бело-желтый флаг красиво реял над крышей — тот, простреленный окровавленный красный, водруженный в 45-м, наверное упал вместе с башней/, на мельканье автомобилей за Бранденбургскими воротами, не могло не прийти в голову, что хоть стену и выстроили сами немцы, делали они это с отвращением — абсолютно никакого желания украсить, совсем как где-нибудь в центральной России — безнадежность, равнодушие — покорили, заставили…
И вспомнилось, как работал в ростовском дурдоме в котельной. Кочегарили там больные за кашу до отвала и сравнительную свободу. Ведь сумасшедшие у нас еще бесправнее солдат и уголовников, а в грязной котельной, где от тебя многое зависит, никто не тронет и сыт. Так вот один из этих ненормальных кочегаров рассказал, что был танкистом и в 53-м участвовал в подавлении немецкого восстания. Им тогда дали приказ осторожно, на первой скорости, ехать на митингующих. Однако когда под танки стали бросаться живые люди, ребята ошалели, увеличили скорость, пошли давить всех подряд. Погода как раз стояла жаркая, и когда батальон отвели в лес, скоро страшно завоняло от человеческого мяса и крови, застрявших в гусеницах танков.
Что мы присутствуем здесь на положении варваров-завоевателей, от которых деться некуда, я почувствовал в первый же вечер. Нас привезли в отель «Унтер ден Линден», разместили по номерам, потом накормили, и я пошел гулять по одноименной с отелем, самой главной гэдээровской улице. Шел, смотрел, пытался читать разные вывески. Миновал центр и дойдя по прямой до мест, где стало неинтересно, перешел на противоположную сторону улицы, чтоб возвращаться обратно. Здесь на небольшой асфальтовой площадке увидел группку детей от девяти до одиннадцати. Они лазили по какому-то временного употребления кубу из железных угольников. Чистенькие такие дети в разноцветных куртках и комбинезончиках. Вдруг они увидели меня, остановили игру, что-то закричали в мою сторону. Я понял: это же русский! Гляньте, гляньте, вон идет русский…чудо-юдо двуногое.

х х х

В Берлине состоялась моя последняя стычка с блюстителями нравов в группе. После пересадки в Киеве староста стал какой-то задумчивый. И вдруг в первое утро в Берлине, сразу после завтрака, когда было сказано, что все до обеда могут пойти по магазинам /а все без исключения женщины только ради магазинов и приехали/, староста задержал меня.
— Давай возьмем чего-нибудь. Здесь водку с открытия продают.
— Вечером, — сказал я.
— О, ждать еще до вечера! Мы разве не в отпуске? Имеем право. Давай, поддержи компанию.
— Вечером.
— Да брось ты! Давай, пошли…
В главном немецком универмаге на Александерплац на первом этаже был гастроном, мы набрали каких-то стограммовых бутылочек с темным спиртным, вышли на площадь, стали за высокий столик неработающего летнего кафе, и совсем как дома принялись колдырять — стакан, кстати, тоже, как дома, был один на двоих, украденный из автомата газированной воды в том же универмаге, опять-таки совсем как дома…Причина для пьянства у нас была. Да еще какая причина. Староста во время пересадки в Киеве ходил к родной сестре, а там великое горе: муж сестры, офицер ракетных войск, погиб во время чрезвычайного происшествия в части…
В общем мы много выпили, пошли все-таки в универмаг на верхние этажи, там потеряли друг друга, меня после магазина потянуло взглянуть на берлинскую стену /впервые/, я в результате опоздал на обед. И так как группу прямо из ресторана увезли куда-то на экскурсию, я, вернувшись в отель, отправился в бар, заказал бутербродов, пива и водки. Скоро ко мне подсел человек, назвавшийся болгарским фирмачем. Я этому человеку обрадовался. Потому что не так давно прочел книгу о последнем болгарском царе Борисе, не допустившем участия своей страны во второй мировой войне. Получился довольно странный разговор. Я все норовил говорить о Борисе, любимце народа, который во время конной прогулки мог соскочить на землю, взяться за плуг крестьянина и, вроде нашего Льва Николаевича, пахать долго и серьезно. Болгарина же тянуло читать стихи Пушкина и Боратынского.
— Нет, лучше скажите мне, как такого замечательного царя можно было прогнать с престола? В центре Европы устоять против Гитлера — это как назвать?
— Ответа я не получил. И пить со мной он отказался. Съел два бутерброда, выпил фруктовой воды, расплатился, и как бы потерявший интерес ко мне, строго предупредив, чтоб не связывался с немецкими проститутками, ушел. И только вернувшись в отечество, я понял, что никакой то был не фирмач, а самый настоящий кэгэбэшник, неважно чей, болгарский или наш.
После ухода липового фирмача я еще что-то пил. Как поднялся на лифте к себе в номер, не помню. Разбужен был, когда винные пары и наполовину не вышли из моей головы.
— Проснитесь… Подъем! — трясли меня.
С великим трудом открыв глаза, увидел над собой несколько прокурорских физиономий. Долго ничего не мог понять.
— Почему вы не явились на обед? Почему не поехали на экскурсию? — требовали от меня немедленного ответа. Во главе с армяночкой /старосты не было/, их над моим распростертым телом нависало целых шесть человек, два мужика и четыре женщины. — Все обедали, все ездили на экскурсию, а вы пьянствовали… Дверь в вашу комнату была не заперта, загранпаспорт на столе. Что если б кто-нибудь вошел и украл паспорт? Да в военное время за такое б расстреляли… Наконец вы упали в лифте и приставали к женщине…
Гнев помог мне прийти в себя. Еще шатаясь, я поднялся и сел на подоконник — другого свободного места в маленьком номере и не было.
— Послушайте, откуда вы такие блюстители нравов взялись? Что вы о себе вообразили?.. Мне стыдно за вас. Ну нельзя же быть такими одноклеточными… Выйдете отсюда сейчас же!
Они загомонили еще сильней. Мы на чужой земле, поэтому должна быть дисциплина: обед — все на обеде, экскурсия — на экскурсии; если пропадет хоть один паспорт, на будущее всю группу лишат загранпоездок. Особенно нападал один из мужичков, вальяжный такой, про себя я его назвал Хорошенький.
— Вернемся домой, я это так не оставлю. Я узнаю, где ты работаешь, и буду говорить с твоими руководителями.
— Уходите отсюда. Не позорьте меня, не позорьтесь сами. Я ничего плохого не сделал. Это вранье, что я упал в лифте и приставал к кому-то. Никогда в жизни я не падал и приставать не имею привычки…
Я уж крутил головой, уж шарил по комнате глазами, что бы такое ухватить… Вдруг полшажка вперед, прижавшись бедром к моему колену, сделала наша руководительница Людочка.
— Он не падал и ни к кому не приставал. Все! Уходим. А вас, Максимов, я очень прошу быть на ужине. Встреча через пятнадцать минут в холле. И вот когда, толкаясь, они повалили прочь, я чуть не закричал от удивительной нашей простоты. Значит, я все-таки не падал и не приставал, они выдумали это для пущей убедительности. Ублюдки! Уж я подобрался и наметил, кому первому дам пинка в зад. Хорошенькому, конечно. Чтоб дома не забыл поговорить об этом с моими руководителями. На родине я так бы и исполнил. Но попав впервые за границу…
Ужинать, делать что-то общее со своими соотечественниками в этот вечер я не мог.. Умылся, причесался, спустился в холл и хотел молча пройти мимо собравшейся там группы, но сразу несколько женщин перекрыли мне путь.
— Вадим, ты куда? Не связывайся с ними. Не уходи.
— Пропустите по-хорошему!
— А куда ты пойдешь? Опять напьешься, да?
— Ни за что! — Тот самый инструктор, в обкоме союзов пугавший проницательными пограничниками, еще сказал, что немцы большие мастера делать как холодное, так и огнестрельное оружие, и могут продать из-под полы. Но если кто из наших купит, последствия будут просто ужасными. — Ни за что, — повторил я. — На свой обменный фонд /полторы тысячи марок вместо пятисот наших рублей/ куплю сейчас у какого-нибудь немца дуру и…- я хотел сказать: «…с боями буду пробиваться назад, домой», но вслух получилось другое: — в двенадцать в ночи переберусь через берлинскую стену, влезу на рейхстаг и сорву ихний флаг, а свою хоть какую-нибудь красную тряпку повешу.
Мои доброжелательницы остались стоять с разинутыми ртами, а я выскользнул на улицу и направился куда глаза глядят. Было и горько и смешно. Скорее все-таки горько. Вид я имел, наверное, до того потерянный, что передо мной расступались прохожие.

х х х
Вопреки ожиданию, на следующий день я был оставлен в покое. В группе нашлись еще более злостные «нарушители» дисциплины. Оказывается, еще в первый вечер в Берлине две молодайки сбежали в ресторан, познакомились там с нашими прапорщиками и не ночевали в своих номерах. А утром первого дня четыре других женщины залились по магазинам до позднего вечера, что тоже было преступлением. Еще возникло «сервисное дело». Мы приехали в Германию с разными сувенирчиками для гидов, гостиничных администраторов, для всех, кто нас обслуживал — так полагалось. Деньги, по пятнадцать рублей, с нас собрали во время того самого собеседования в обкоме союза. И три человека были избраны сделать покупки. И вот вдруг уже в Германии одна из трех обвинила двух других в нечестности. После завтрака в номере руководительницы было собрано собрание и великолепные в гневе табачницы, парикмахерщицы, обувщицы сцепились друг с другом чуть не врукопашную. Минуты три я наблюдал зрелище, потом сказал себе: «Ну вас к богу. Я теперь кроме «да» и «нет» ничего не скажу», — с той минуты сделался тихий-тихий, во время ежедневных переездов в автобусе сидел на заднем сиденье среди чемоданов, грузить и носить которые стало моей обязанностью, впрочем, как и остальных пятерых мужчин нашей группы. Моих спутниц скоро стало жалко. Табачницы, банщицы, парикмахерши, все как одна приехали они в Германию охотиться за тряпками. Нас возили по северу страны. Помню, прибыли в очередной средневековый ганзейский городок. Автобус остановился на небольшой брусчатой площади перед удивительной красоты главной крепостной башней. Вышли мои бабы из автобуса и хоть бы одна подняла голову, чтобы увидеть бойницы, башенки; высокую стену, уходящую влево, такую же стену, уходящую полукругом вправо… Гуськом, странной толпой поспешили они в высоченные широкие ворота, чтоб поскорее туда, где магазины, где только и может быть интересно. И даже тех двух босячек, которые в первый вечер оторвались к прапорщикам, стало жалко. У одной из них заболели зубы, она боялась обратиться к врачу /нам чуть ли не напрямую было сказано не болеть, у родины есть и более важные статьи расходов, когда требуется золото/, глотала неумеренно таблетки анальгина с пирамидоном и в конце концов получила сердечный приступ, лицо ее при этом перекосилось до неузнаваемости. Но одна из них влюбилась в меня нешуточно. Людочка. Вернее, Людмила Эдуардовна, молодая наша, очень расторопная руководительница группы. В портовом городе Ростоке, куда мы приехали по удивительно гладкой бетонной дороге, построенной еще при Гитлере, в кафе, которое закрывалось аж в три часа ночи, нам устроили встречу с германскими тружениками. Встреча эта была запланированная в пропагандных целях. С их стороны тоже были почти одни женщины. Без мужиков, без знания языка, немки и русские смотрели друг на друга растеряно. Но для меня получилось весело. Спиртного хватало, я вдруг растанцевался, дергался и кружился со всеми подряд, больше всего с Людочкой, потому что она-то меня и завела. Но я не только танцевал. Я еще и соблазнял. Если ты что-то умеешь / неважно что, пусть это будет умение сколачивать табуретки или подделывать печати/, то это из тебя обязательно вылезет либо при нужде, либо по пьянке или еще как-нибудь. Глубокой ночью, в коридоре перед дверями Людочкиного одиночного номера был поцелуй, от которого трусы у нее наверняка стали мокрыми. Но когда я сказал:
— Номер на одного. Грех не воспользоваться такими условиями. Полюбим друг друга сейчас, а Германию навеки, — она от меня отстранилась. Лицо сделалось официальным.
— До свиданья, товарищ Вадим.
— Ты такая заядлая службистка?
— Да.
Бормоча: «Сучка…кэгэбешница… стукачей боится», — я отправился спать. Два дня мы старательно отворачивалась друг от друга. Однако маршрут у нас был изнурительный. Ежедневно мы по несколько часов куда-нибудь ехали в автобусе. Людочка сновала по проходу. Не выдержал:
— Садись, Эдуардовна, аб жизни поговорим.
— Здесь трясет.
— Разве плохо? Танцы продолжаются.
— Ой, можно подумать, мы завсегдатаи танцплощадок. Я больше года не танцевала, ты наверное еще больше.
— Столько же.
— Ты женат?
— Как будто бы у тебя нет на меня маленькой бумаги…
— Ну, знаешь… Поговорим о чем-нибудь отвлеченном.
— Пожалуйста. Хочешь об эволюции?
— Чего-чего? — Эволюции. У меня своя версия развития.
— Ой-ой, только этого не хватало.
— Странно. Я слышал, у тебя университетское образование.
— Да. Факультет биологии.
— Так ведь я, сам того не ведая, попал в точку! С кем же еще говорить об эволюции?
— Вадим, ты все с подковыркой. Нет, это не серьезно. Прости, я должна идти.
Разговор возобновлялся лишь на следующий день.
— Ладно. Я готова выслушать вашу новую версию.
— Прежде всего я не согласен с Дарвиным, будто человек произошел от обезьяны. Посмотри внимательно на людей. Этот похож на хорька, эта на мокрую ворону, этот злой как бешеная собака, эта вообще будто с того света вернулась…
Зажав рот рукой, то ли смеясь, то ли плача, она убежала. Однако скоро вернулась.
— Продолжай, я вся внимание.
— Не хочу. Выскочило вдруг из головы.
— Что ж такое?
— Люда, руководитель группы — это ведь общественная нагрузка.
— Да. Плюс бесплатная путевка.
— А работаешь ты где?
— В лаборатории. Слежу за чистотой воды, которую вы пьете.
— Ну и как она? Нормальная?
— Да. В пределах нормы.
— Так! А хочешь, я сразу про конец эволюции?.. Если тебе, Людочка, и кроме тебя еще многим в этом автобусе, прикажет Партия, то вы не только на ежа сядете, но и глазом не моргнув весь Ростов отравите, утверждая при этом, что все идет нормально. Это как раз и есть конец эволюции.
Эффект был неожиданный: она громко расхохоталась.
— Ну и туристы у меня. Ой, не могу…
А потом обиделась. Причем, сильно. Если я попадался на ее пути, уже не отворачивалась, а глядела сквозь меня, будто перед ней было пустое пространство. А у меня началась депрессия, каких не было уж давно. Слишком много я пил. Причем, если в начале, в Берлине и Ростоке, делал это в основном по собственному почину, то дальше меня соблазнял и окончательно уморил староста. Дело в том, что лишь в Берлине и Ростоке мы жили в одиночных номерах, потом были двойные, мне пришлось жить со старостой, и надо сказать, хоть и случилось с его семьей большое несчастье, был он большой дурак и законченный алкоголик. «Я как руководитель…»- начинал он свои речи. Он считал себя главнее Людочки, напившись, ходил по номерам, будто бы имея такую обязанность — смотреть чем занимаются в свободное время женщины. К бутылке же прикладывался в любое время суток, с первого дня и до последнего. Я же за несколько дней до конца нашего срока пить наотрез отказался.
И вот наступило последнее утро в Германии. Проснувшись, вспомнив об этом, я страшно обрадовался, сделал получасовую зарядку, после которой все равно хотелось прыгать. Тут как раз подошло время работать — таскать огромные сумки и чемоданы наших дам из номеров в холл. Делал я это бегом. И вот возвращаясь из холла за очередной порцией чемоданов, легкий и радостный, на ровном месте спотыкнулся и с большой скоростью полетел головой прямо в мраморные ступени, ведущие на верхние этажи. Я успел правый висок закрыть ладонью. Удар был такой, что, казалось, сломал шею. В итоге выбил два пальца, средний и безымянный, из-под сдвинутых с места ногтей медленно сочилась густая кровь. Сразу залихорадило. До Киева ехал больной и почти все время спал. В Киеве про мое ранение забыли, вновь я таскал чемоданы, из-под ногтей опять пошла кровь. Но настроение было радостное. По перрону ходили не добротные немки, не белокурые франтоватые полячки, а украинские красавицы с огромными коровьими глазами. Побывал-таки за границей, странными путями расширяем мы свои знания о мире! Подумать только, при слове «родина» меня всегда тошнило. А вот же ничего роднее нет…

х х х

Такая получилась история, начавшаяся с покупки поломанного «запорожца», еще не автомобиля, но уже и не мотоцикла, название которому дал большой шутник, хорошо знавший о характере исчезнувшего воинства, подверженного постоянной шатости из-за соблазна продаться подороже то ли турецкому султану, то ли крымскому хану, польскому королю или русскому царю. Я думал, это теперь все — точка. Людочка между тем решила, что со мной просто так расстаться не может. С помощью старосты, сильного задним умом /есть люди с развитым шестым чувством, а есть у нас еще сильные задним умом, умеющие вообще без всяких слов понимать желания начальства/, немножко перетасовала группу, и до Ростова мы ехали с ней в одном купе. Последняя ночь перед домом была бессонной — в разговорах. Людочка рассказывала о своем детстве, школьных годах, и как трудно было поступить в университет. Еще у нее была способность чувствовать на расстоянии, успокаивать головные боли, понижать давление. Еще ее тело могло притягивать не очень тяжелые металлические предметы, и в доказательство она приставила к ладони ребром чайную ложку и та держалась будто магнитом притянутая. Уже перед Ростовом она мне сказала:
— Вадим, через пять дней ты можешь прийти в пять вечера на угол Горького и Буденовского?
— С цветами и бусами?
— Цветы можешь, бусы не надо.
— Ясно. А если все-таки нет?
— Ты должен. Я прошу.
— Ясно, — повторил я. — Постараюсь.

х х х

Едва я вернулся домой, бог послал мне хорошую шабашку — наверное, чтобы возместить расходы, связанные с поездкой в Германию. Работать я должен был начать в субботу, день назначенного Людочкой свидания. Ни о какой встрече с ней, конечно, не могло быть и речи. Но проснувшись субботним утром, я подумал: «На работу тоже не надо идти. Да, сегодня бы мне, укрывшись с головой, до двенадцати ночи лежать в постели. Вбить над собой в потолок пару стоечек, как делают шахтеры в забое, когда начинает дрожать кровля и осыпаться мелкими кусочками порода, и до двенадцати ночи ждать, обвалится что-нибудь на мою голову или нет».
На работу я пошел, решив, что постараюсь закруглиться часам к трем дня, чтобы в самое опасное время, после четырех, быть дома. Впрочем, все соображения и опасения были не очень-то всерьез. Думал и посмеивался, чувствовал себя в некоторой степени подлецом и в общем не боялся. Ни в три дня, ни в четыре конца работе видно не было. Более того, к пяти я был, с одной стороны, на пределе своих сил /еще работать по-настоящему, безоглядно мешала боль отнюдь не заживших пальцев/, с другой, не хотелось откладывать окончание на воскресенье: оставалось укрепить на чердаке расширительный бачок и вывести из него наружу трубку сброса горячей воды. По гниловатой лестнице я влез на крышу, через слуховое окно прополз в чердак, быстро ввинтил в систему через готовое отверстие бачок. А вот чтобы прикрутить еще и сливную трубку, пришлось снимать лист шифера, пробивать дырку в кирпичной стене под самой крышей. Помня, что надо быть очень-очень осторожным, стоя на предпоследней лестничной ступеньке, скользкой и разбухшей от осенних дождей, я пробил с помощью шлямбура и тяжелого молотка отверстие в стене, оставалось разворошить смешанные с керамзитом опилки — потолочное утепление. И здесь на меня полезли разбуженные ударами тяжелого молотка муравьи — я попал на их гнездо. Быстро облепили они мои руки, поползли по рукавам куртки на плечи и шею. И даже это бы ничего, к муравьям мне не привыкать. Но продолжая работать, я вскрыл самый центр муравейника и содрогнулся от омерзения.
Читать о муравьях-наркоманах мне приходилось. Видеть это — никому не пожелаю. В центре гнезда лежало желтоватое распаренное существо в виде полумесяца, размером с детскую ладошку, окруженное муравьями, белыми их личинками и какой- то белесой шелухой. Внутренняя часть существа-полумесяца была покрыта множеством симметрично расположенным сосочков. От дневного света, от свежего воздуха существо зашевелилось, я схватил эту мерзость, этот муравьиный позор рукой в рукавице, швырнул куда-то вниз и в то же мгновенье опора под моими ногами исчезла…
Ступени ломаясь как спички, меня развернуло вниз головой и опять спасли пальцы все той же правой руки. Один палец — мизинец. Верхней фалангой мизинца я зацепился за шляпку выступавшего из лестницы миллиметров на пять гвоздя, и такова сила страха, что благодаря этому мизинцу почти стокилограммовое тело вновь перевернулось и мягким местом грохнулось на асфальтовую дорожку. Приземлившись, осознав, что жив, я захохотал и посмотрел на часы. Было около половины шестого. И сейчас же стало жалко ее. Бедная Людочка. Бедненькая ты моя ведьмочка, как, должно быть, тебе сейчас плохо.
Вслед за этим я понял, что летел вниз со страшным воплем. И… избавился от некоего комплекса.
Лестницы подо мной ломались много раз. Так вот чуть более года тому назад, работая на мокрой крыше, вдруг поехал вниз, завис на пятиметровой высоте. То под одной, то под другой моей ладонью ломался древний, проросший мхом шифер, стеганка с чужого плеча сковывала как смирительная рубашка, а внизу ждал частокольчик с торчащими в виде пик коваными железными планками. И самое унизительное при этом был даже не сам страх смерти или увечья, а жалкие звуки, которые я издавал… Я тогда выкарабкался на крышу, но собственное беспомощное мычание так и застряло во мне колом. И наконец я смог заорать. К земле летело не какое-то ничтожество, но человек.
… А потом я хотел встать, но в голове словно что-то взорвалось, перед глазами багрово полыхнуло: в моей жизни случился новый перелом костей, на этот раз ноги.

Л Ю Б О В Ь . . . Л Ю Б О В Ь . . .

Воспоминаниями живут в старости. Еще ими живут в тюрьме, во время войн, во время солдатской службы, во время болезней. Несколько дней не только больной или хотя бы здоровой ногой я не мог пошевелить — больно было везде, даже говорить было больно. Потом это начало успокаиваться, пошли воспоминания. Сначала вспоминал события своего первого перелома. Как, например, везли меня в госпиталь сначала морем, потом в кабине грузовика по избитой грунтовой дороге в сопках. Шофер, такой же пацан, как я, старался вести машину плавно, и все равно любая кочка отдавалась во мне нестерпимой болью. Я выл, кричал, страшно ругался. И где-то на полпути сделалось так плохо, что сказал в великом отчаянии:
— Слушай, не обращай на меня внимания. Гони как только можешь быстрей.
Я готов был хоть умереть, лишь бы скорее прекратились эти адские скачки вверх-вниз, с завалами вправо-влево.
Дорога как раз пошла вдоль реки, без подъёмов и спусков грунтовая «рифлёнка». И произошло чудо – новенькая машина полетела над дорогой как птица. Пришло огромное облегчение, мы — я и измученные мною шофер и сопровождающий меня фельдшер, поглядывая друг на друга выпученными глазами, радостно заорали…
После казармы на сто двадцать человек в чистой бело-голубой палате с четырьмя койками тоже было блаженство. Никаких над тобой зверских команд, кормежка сносная, над каждой койкой радионаушники. Лежи себе слушай музыку или мечтай о том времени, когда комиссуешься и начнешь совершенно новую жизнь.
Все бы хорошо. Однако не было полной уверенности, что комиссуют. И еще страх разоблачения. Я поправлялся, когда в госпитале появился еще один из нашей части. С больными почками, давно уже писавший кровью, он рассказал, что в части каждый знает, как и кто заделал мне мастырку. Многие пацаны бредят моим «подвигом» и мечтают его повторить, сказал он мне. И действительно, скоро повстречал я в коридоре шута горохового Колю Козла с левой рукой в гипсе, рот его был от самодовольства до ушей. Я обмер и злобно зашипел: «Падла, тебя разорвать на две части надо. Мы ж с тобой на соседних койках спали, в одной бригаде работали. Мог ты хотя бы руку сменить!.. Кто тебе это сделал?» «Вамыля». «О!!!-взвыл я. — Ну дурачье. Какое же вы дурачье…»
… А потом, под чужие рассказы о любви /любовь, пьянки, производственное и прочее воровство — об этом только и велись разговоры в шестиместной нашей палате/ я вдруг поразился: проклинали меня не однажды, но проклятья тех, с которыми все было, не действовали, а вот неудовлетворенные…И самое странное, что ведь это уж второй раз меня хотели погубить именно выпускницы биологического факультета…
б
х х х

Долго, очень долго я считал себя гадким утенком и никак не мог стать взрослым. Помню, ужасно завидовал небольшого роста, округлым, прыгучим пацанам. И ведь многое у меня получалось лучше, чем у других. На воде мне не было равных, на коньках я носился как чорт, хорошо прыгал в высоту, длину, хорошо гонял в футбол. Физически более сильных ребят вокруг было сколько угодно /хотя бы по причине возраста/, но уложить меня на лопатки никто не мог. То же самое в драке: один на один я поражений не знал. Да что там! Когда мне было лет четырнадцать, во время летних каникул за мной пришли от директора школы с приглашением выступить на городских легкоатлетических соревнованиях. Уж не помню, как они проходили и чем закончились, но потом нас, пацанов школы 62, сфотографировали. Каково же было мое удивление (сменившееся потом тихой радостью, впрочем, недолгой), когда, сравнив свою удлиненную фигуру в трусах и майке с другими, я не не мог не увидеть, что сложен лучше всех — плечи у меня вовсе не узкие, грудь выпуклая, руки и ноги что надо… Короче говоря, я выглядел лучше всех.
Вообще достоинств у меня было немало. Например, верный слух и хороший сильный голос. Какое-то время я, когда смотрел фильмы-балеты и фильмы-оперы (были такие), абсолютно всерьез /то есть что где-то в самом деле так и бывает/ принимал балет и оперу и мечтал, чтобы и мы в нашей жизни вели себя как те, которых показывают, чтобы мы тоже пели, танцевали, при этом проникаясь друг к другу необыкновенными искренними чувствами. У меня бы это получилось, но другие ни о чем подобном даже не мечтали.
Мечты, фантазии… Настоящая жизнь была более чем убога. Повсюду улица. Всё улица. Сама улица, кинотеатры – улица, парки культуры- улица, школа – огромная, многократно увеличенная улица. Но ведь я читал книги, слушал радио, смотрел кино, я постоянно узнавал новое о мире, мне хотелось быть одним из героев не моего поселка, в основном кончающих лагерями, а этого большого и удивительного мира. Главным моим несчастьем были, конечно, условия, в которых мы жили, и отсутствие хотя бы самой элементарной моральной поддержки. Множество взрослого народа пророчило над нашими головами: «Тюрьма вас ждет. О чем вы только думаете?» Но все это были голоса жалких людей, работа на заводах и домашние хлопоты отнимали у них все силы. Озираясь вокруг, я понимал, что могу полагаться только на себя. Вышли же в люди, несмотря ни на что, Горький, Шаляпин. Надо лишь собраться с силами и бить, бить в одну точку…
Когда во мне вовсю заговорил главный инстинкт, я решил, что здесь-то, когда я встречу свою единственную, и будет мое спасение. Ради единственной я смогу сделаться неуступчивым и целенаправленным. И в девятнадцать лет я наконец встретил такую, влюбился по уши. Но фактически безответно. Поскольку, если говорить правду, был я тогда чистая сопля на двух ногах: юный, застенчивый, непредприимчивый в самых элементарных положениях…
А первая моя женщина была очень хороша. Ладная, сильная, она могла бы без особых усилий родить дюжину детей и страстно хотела троих. Однако к тому времени, к двадцати двум годам, настроение мое изменилось. В девятнадцать лет я хоть и не побывал ни в пионерах, ни в комсомольцах, тем не менее оставался типичным советским молодым человеком, в свое время начитавшимся завлекаловки, изготовленной по методу соцреализма. Повторяю, мне хотелось быть героем. Но на положительного героя, согласно тому же методу, требовалось долго и упорно учиться, чтобы во всем превосходить плохих несознательных людей. Я ужасно страдал от того, что не имею силы воли засесть за учебу… Однако к двадцати двум я побывал в армии, прослушал в нарсудах несколько уголовных дел над моими друзьями детства. Наконец я познакомился с художником Володей и журналистом Виктором Маминым. Оба, будучи старше меня ровно на десять лет, прошли через лагеря немецкие и советские, а главное, после этого все-таки окончили институты и время учебы считали почти в такой же степени потерянным, как и время лагерей, так как их силы на девяносто процентов тратились на изучение классиков марксизма-ленинизма и всевозможных исторических решений партии на съездах и пленумах. Глядя на них, я понял, что даже если и начну получать так называемое высшее образование, меня не надолго хватит. Как было в армии. И еще. Володя и Мамин меня заняли. От них я сразу получил массу хороших умных книг, которые в полном смысле этого слова читал с широко раскрытыми глазами. Книги эти были или дореволюционного издания, или заграничного /Тамиздат/, а чаще всего машинописные или фотографические копии /Самиздат/. За чтение многих из них полагался срок, если б этим занялись в КГБ… Таким образом к двадцати двум годам, немного узнав мир и себя, я совершенно не видел себе применения. Один из моих любимых литературных героев Жюльен Сорель стремится попасть в высший свет. У нас такового просто не было и нет. У нас наверху вместо высшего света засели организаторы, заливающие грязными потоками лжи страну. Конечно, все выходит из народа и в народ же возвращается. Тьма вверху вместо света — это все вышло из народа. Но как в таких условиях жениться и рожать детей? А между прочим, больше всего я боялся нечаянно произвести на свет ребенка и повторить своего папашу. Этого я боялся больше всего. Несколько месяцев шла между нами жестокая борьба. Мне нужна была женщина, а ей нужен был муж. И как же мы мучили друг друга! Для меня важен первый взгляд. Любовь, нелюбовь, симпатия, антипатия — все это почти всегда возникает с первого взгляда. Мы с Леной понравились друг другу с первого взгляда, а стоило заговорить с ней, прикоснуться к ее руке, как я понял, что она обязательно будет моей. Ох, какая между нами шла борьба! Ей, конечно, нужно было то же самое, что и мне. При условии, что я при этом буду ее мужем. Мы ссорились, мирились, мне все родней делалось ее лицо, весь ее облик. С ней я научился всему, что впоследствии так нравилось другим. Мы расстались не потому, что разочаровались друг в друге и любовь прошла. Мы расстались именно по причине любви.
И навсегда расставшись, я продолжал любить ее еще пять лет. Иногда видел на городских улицах и, сравнивая со своими новыми подружками, ужасно страдал: она всегда и во всем была лучше. Да, я любил ее еще пять лет, красивую, одинокую, пока не увидел однажды под руку со здоровенным мужчиной. Вид у Лены был довольный, а я после того успокоился.

«Всякую тварь на себя пяль, бог увидит — пошлет хорошую». Наверное у очень веселого и отчаянного человека вырвалась эта поговорка. Как бы там ни было, именно в соответствии с этой мудростью я и зажил. Сначала было трудно. Однако к двадцати шести годам я вдруг хорошо поправился, заматерел, задубел. Помню, мать одного из старых товарищей, долго меня не видевшая, повстречавшись со мной, воскликнула: «Вадим, это ты? Ну просто волкодав!» Да, завертелись вокруг меня девушки. Я старался быть с ними честным и отдавать все, что могу. Кончалось это одинаково — предложением сердца и всего остального: «Ты ведь любишь меня. Давай поженимся». Если к двадцати шести закончилось мое физическое развитие, то к тридцати, и даже чуть раньше, мне стало хорошо и в материальном плане. Как и многие истинно советские люди, я пытался ездить на заработки в дальние края. Денег я не заработал, но опыт штука не менее ценная. В одной из шахт Воркуты меня накрыло породой, из которой я выкарабкался с тремя поломанными ребрами и перебитой челюстью. Когда кости срослись, меня направили на легкий труд в жилищно-коммунальный отдел шахты, где я понял, что уж если мне суждено быть всю жизнь работягой, то лучше уродоваться не на заводах и шахтах, что весьма почетно, однако вредно для здоровья, а в богом забытых шарагах. И что призвание мое не точная работа в качестве токаря-слесаря, а разудалое шабашно-бесшабашное существование слесаря-сантехника. Вернувшись с Севера домой, я поступил именно в такую богадельню на отшибе, к тридцати выучился в ней всему, чему можно было — сложить кирпичный дом, сделать в нем водопровод, канализацию и отопление, провести электричество… Про зарплату в сто примерно рублей в конторе, где я числился, я иногда просто забывал, поскольку на шабашках зарабатывал в несколько раз больше. Настоящие истинные хозяева квартир и домов буквально передавали меня из рук в руки.

На первые же свободные деньги я купил себе сначала наш паршивенький «К-175» «ковровец», потом замечательный «ЧЗ-250». Еще я к флигелю в 20 кв. м, который мы построили из самана десять лет тому назад, пристроил комнатку для себя и коридор, а весь дом обложил кирпичом. Отдельная комнатка в шесть квадратных метров стала для меня раем — диван-кровать, столик, этажерка — что еще можно пожелать себе?..
А девушек-женщин я уж перебирал, далеко не со всякой готов был иметь дело. А после того как к моей малоумной сестре пристал бродяга, мне и вовсе сделалось хорошо.
Спали они в угольном сарае. Мы с матерью думали, что все это скоро кончится. Однако прошло месяца три, бродяга не исчезал и собирался строить в самом конце двора флигелек. Я во все это абсолютно не верил. Тем не менее согласился с матерью, что чем черт не шутит, надо все-таки нашей дурочке помочь и дать денег на стройматериалы. Сказано — сделано: купили у цыган саманы, завезли лес, рамы, двери… Бродяга взялся строить ретиво, был он, надо сказать, на все руки мастер. Однако хватило его лишь стены сложить. Запил раз, другой, третий и… исчез. Как же я его проклинал. Начиналась осень, и хоть первые два месяца у нас обычно замечательно сухие и теплые, дождей все равно не миновать и саманные глиняные стены поплывут и рассыпятся. Делать нечего, пришлось сооружать крышу, а на следующее лето довести строительство до конца. Я даже впервые решился печь сам сложить. Работал я с тем расчетом, что когда надо будет мне какую-нибудь подругу привести, то пожалуйста, есть крыша.

«Пигмалион» уважаемого Бернарда Шоу очень хорошая пьеса, но, мне кажется, знаменитый драматург мог бы быть честнее. Впрочем, дело было в Англии, у них свои нравы. А у нас… Я выбирал, но и меня выбирали. Впрочем, если верить еще одной мудрости, всегда выбирает женщина. Ну и наверное, когда выбирающих женщин делается много, тогда уж все-таки приходится выбирать выбираемому. Словом, я сделался желанным и даже не сразу заметил, что ведь за мной охотятся в полном смысле слова. И охотницы, от раза к разу все более красивые, но одновременно и все более многоопытные, действуют на меня разрушающе. Сценарий был всегда один и тот же. Постель либо в день знакомства, либо после первого свидания, но никак не позже второго. Потом в течении двух-трех недель серия безумных ночей. Потом более или менее спокойное: «Ты ведь меня любишь? Давай поженимся». Наконец попытка грохнуть кулаком по столу: «Все! Хорошего понемножку. Или-или…» В то же время при одном и том же сценарии все претендентки была разные. Хорошие, так себе… Я вглядывался в них и понимал, что, в сущности, единственное призвание абсолютно всякой женщины — любить, и если захочу вложить душу, любая из них сделается образцовой преданной женой. Но вложить душу мне надо было так, чтобы потом никогда не разочароваться. Ведь я понял, почему не женился на Лене, которую любил более пяти лет. Она была хороша во всем, но старше на год и с самого начала я знал, что любить всегда ее не смогу, что перерасту ее — и ведь я был прав: она вышла замуж за того здоровяка, родила дочку и к тридцати годам выглядела намного взрослее меня.
Расставаясь с очередной пассией, я страдал, с годами все больше как бы удручая себя. Желание сопротивляться уменьшалось. Притом, я был сыт приключениями, которые есть побочный продукт свободной любви. То лишай какой-то подхватил, то гонорею. То на пятнадцать суток в КПЗ устроился. Стычек всяких, иногда переходящих в мордобой, случалось немало. Мифическому Дон-Жуану на это вроде бы было наплевать, мне, честно говоря, нет. Один случай был просто жуткий. Она была стюардесса с собственной квартирой, доставшейся ей после погибшего в авиакатастрофе мужа пилота. Четыре дня /не в первый раз/ мы провели у нее почти не вылезая из кровати. Казалось бы, чего еще надо? После четвертой ночи я пошел показаться на работу. И с самого утра запил с товарищами по судьбе. Пили целый день, пропились до последней копейки, к вечеру заняли денег и отправились в ресторан. К двенадцати ночи я едва держался на ногах, язык во рту вообще не ворочался. Тем не менее из-за плохого предчувствия отправился к стюардессе: что-то было в ней не так, когда она меня провожала. «Я должен знать правду…» – засело в моей голове. Она жила на первом этаже крупнопанельного пятиэтажного дома. На звонок не вышла. Тогда я стал громко стучать в окна. Потом опять звонить, начиная потихоньку трезветь и свирепеть. Наконец дверь открылась, на пороге в черных трусах стоял среднего роста широченный толстяк. После каких-то маловразумительных слов меня пустили в комнату с разобранной измятой кроватью, со столом посередине, заставленном тарелочками с остатками еды, у окна шипела не выключенная радиола. Сначала я трусил. Сидел на стуле около стола, что-то лепетал, а они — она полулежа на кровати, прижавшись спиной к ковру на стене, он в своих трусах за столом напротив меня — требовали, чтоб я ушел. И был момент, когда я даже приподнялся. Но шипела крутящаяся на одном месте пластинка… Да ведь я точно так с ней развлекался! Мы пили, ели, потом ставили двадцатиминутную долгоиграющую из серии «Вокруг света» и ложились. «Чао! Чао! Бамбино…» Ах, как здорово было! Ну просто хоть умирай. Пластинка кончалась, а нам еще требовалось время. А потом не раз бывало, что сил у меня хватало лишь чуть сдвинуться, освободив её лицо, и мы так и засыпали лоно на лоне, ножницами, а пластинка крутилась до утра… Третий здесь был совершенно лишний!
…Не помню, кто сделал неверное движение, но я снял пластинку с радиолы, пустил в соперника и попал точно в переносицу, именно куда хотел. Кровь хлынула из него как из недорезанного поросенка. Я же в одно мгновенье второй раз в жизни /первый раз такое, и тоже по пьянке, случилось на Севере/ почувствовал себя всемогущим. Расхристанная стюардеса в одних трусах с голыми сиськами было бросилась на меня с перевернутым детским стульчиком, который всегда стоял у кровати. Я схватил, высоко поднял и швырнул назад на кровать изменницу. То же самое сделал с толстяком — он своим разбитым носом ткнулся ей прямо в живот. Потом, произнося громоподобным голосом что-то обличительное, я швырнул на них стол, радиолу, стулья, вешалку с одеждой и подставку для обуви из прихожей Еще что-то из кухни принес и тоже швырнул /прекрасно понимая, что их, накрытых большим раздвижным столом, унижаю, но все это не смертельно/, наконец помочился на их головы, зайдя сбоку, в изголовье кровати. Но и этого мне было мало. Уходя, огибая угол дома, я поднял с земли сорванный с места автомобилями бордюрный огромный камень и швырнул точно в переплет окна изменщицы.
И что же последовало дальше?.. Три письма. В первом были одни ругательства: подлец, негодяй, что ты сделал со мной и моей квартиркой?.. Во втором тоже ругательства, угрозы, какие-то пророчества и… горький-горький плач: «Думаешь, легко быть блядью?» спрашивала она меня. Наконец пришло третье. Я разрушил её жизнь полностью, она не знает, что делать дальше и если я не появлюсь в ближайшие дни, на городском кладбище станет одной могилкой больше. «Дорогой, любимый»…- в третьем письме таких слов было больше, чем ругательств в первом.
Её письма не были для меня неожиданными. Что-то подобное я предчувствовал. Собственно, после случившегося взрыва, ужасной встряски, со мной происходило то же самое, что и с ней. Сначала хотелось ненавидеть. Потом работа совести и память сделали свое дело. Вспомнилось всё-всё. И… разве можно оставить всё как есть?
С совершенно подорванной психикой я отправился утешать. Делать этого, конечно, не надо было. Восстановилась она после первой же ночи. Потом решила, что я очень от нее все-таки завишу, начала давить, лишая главной земной радости. Встречи, расходы будто бы навсегда… Но решилось хорошо.
Выдержав после очередного разрыва недели три, поехал навестить. Господи, как она изменилась! Худая, лицо в морщинах, под глазами черные круги. В глазах, впрочем, твердость и торжество. «Заболела?» – «С чего бы? – «А… знаю. Допризывника соблазнила». Я почти угадал. Она дернулась. Но подумав, сказала с достоинством: «Парень отслужил. Скоро распишемся. Так что…»
Уходил я очень-очень невеселый. Вольная жизнь мне осточертела.

На Маришу мне указала одна старая знакомая.
Зайди в пункт проката на Профсоюзной. Там есть хорошая девочка для тебя. Небольшого, правда, росточка, но, как говорят, маленький да удаленький. Зайди, может быть она тебе все-таки подойдет.
Через несколько месяцев после того разговора, когда мне потребовалось новое знакомство, я зашел. Первое, что подумалось: «Нет! На этой я тоже не женюсь. Фигурка очень даже аккуратненькая, но слишком проста». Тем не менее чего-то я ей наговорил, главное, сказал, прийду к концу трудового дня, а там видно будет. Она вроде возражала, потом как бы согласилась. Все было как всегда. Встретил ее, пошел провожать. Постояли немного на улице. Проверил на крепость: потянул за ручку к себе, она уперлась, засмеялась и заспешила домой. И тогда я сказал, что хорошо, завтра состоится настоящее знакомство.
«Завтра» я конечно же потащил ее в ресторан. Вино, разговоры, музыка, танцы… Я ее окончательно рассмотрел. Карие глаза, белые ровные зубы — на круглом смеющемся лице, пожалуй, плох был только лоб. Миниатюрная, она хорошо танцевала, а с ума меня сводил ее слишком низко опущенный пояс. Когда мы танцевали и время от времени моя нога попадала между ее ног, пояс пружинил и волей-неволей одолевали дурные мысли. Видимо то же самое чувствовала и она. Целоваться мы начали еще в ресторане. Потом пешком шли по пустынному городу и тоже целовались. Погода для желающих влюбиться была самая благоприятная — конец апреля, прохладно, сухо, вот-вот готовы расцвести деревья. Мы жили в одном районе, только она сразу за вокзалом, как бы в самом начале района, а я на его окраине. К тому времени, когда мы пришли к ее дому, я решил, что Мариша мне нравится и поэтому не стоит спешить, пусть она уйдет как пришла. Но так случилось, что прощаться мы остановились как раз на первой остановке моего автобуса номер 10. И он, этот самый номер 10, совершенно пустой, вдруг резко затормозил перед нами. С треском распахнулись двери… Что здесь еще оставалось делать? Я развернул Маришу лицом к двери, положил руки на ее талию и, болтающую ножками, аккуратно внес в салон.
Да, все было как всегда. Трудно было в автобусе — просто наизнанку пришлось вывернуться: «Я ведь о тебе думал дней за пять до нашего знакомства. Предчувствие, ожидание какое-то /точно было!/…Именно о маленькой, изящненькой думал. Глазки блестят как пуговки и стрелять умеют прямо в сердце…» Очень боялся, что сбежит из холодной плохо прибранной хатки, в которую привел. Но обошлось, получилось. «Все-таки ты меня не боишься — и правильно делаешь», сказал я, когда мы разделись и обнял ее уже готовенькую. «Мышь копны не боится», был ответ. Маленькая и на вид хрупкая, она позволила обнимать себя с какой угодно силой. «Не больно?» — «Нет». Утром, впрочем, выглядела обескураженной, сначала вообще не разговаривала, а когда провожал, залепетала о том, что больше пить вино она никогда не будет, так как делается от него совсем глупой, что это у нас с ней в последний раз. Еще она сказала, что я у нее лишь второй. Я засмеялся: вторым меня называли по меньшей мере в двадцатый раз, в том числе и когда сам я был в первый — ну и воспитание у наших девушек…
В общем все было как всегда, договорились встретиться через день. На этот раз я приготовился — прибрал в хатке, протопил печку, купил вина и еды. Однако, когда пришел в пункт проката перед закрытием, она мне даже не улыбнулась. Более того, сделала вид, что очень-очень занята. Я почему-то мгновенно обозлился, вышел из стеклянно-бетонного помещения и стал ждать. Когда она появилась, ни слова не говоря, пошел рядом. Молча сделали мы шагов пятьдесят. Наконец я сказал:
— Я-то думал, знакомство состоялось… Может быть вы — это не вы?
Она как бы не выдержала собственной суровости, засмеялась и остановилась.
— Но я уезжаю завтра утром. Мне надо собраться.
Я уже знал, что она родом из большого районного села, здесь с двоюродной сестрой снимает комнатку, очень скучает по дому и, так как работа у нее по пятидневкам /пять дней на работе, пять дома/, то часто, отработав подряд две, а то и три пятидневки, уезжает домой.
— Это очень срочно? — сказал я.
— Нет. Но я обещала, меня ждут.
— Мне ты тоже обещала.
— Что я обещала?
— Ну как же? Свидание.
— А… Но я забыла, что не могу.
Она уехала. Начались великие праздники «1 Мая» и «День Победы». Я провел их в чистоте, то есть совершенной трезвости. В то же время мрачные, и даже человеконенавистнические мысли одолевали меня. Я размышлял о русских победах, в том числе 9 мая 1945 года, которые на самом деле для простого народа никогда победами не были… Человек, конечно же, дьявольское творение природы. Все его могущество от слабости, страха и несовершенного ума, который сплошь и рядом есть глупость. Ну да, глупость ведь тоже свойство ума. Последнее. И, к сожалению, самое преобладающее. Нелепейшее существо — голая обезьяна — была какой-то злой шуткой, обреченной на быстрое и бесследное исчезновение — как и положено всякой шутке, всякому мыльному пузырю. Однако обезьяна взялась изобретать оружие, возвысилась с его помощью над остальными животными, и тем не менее все ее величие и неслыханная плодовитость от страха и глупости. Жизнь наша трагикомична. Выдумали бога, чтоб объявить о собственном богоподобии. А раз так, подавай нам вечность. Все наши дела будто бы рассчитаны на веки вечные. На самом деле бесследное исчезновение нас и наших дел такой же факт, как смерть муравья, пчелы, мухи, кошки, собаки. Приходит время — и нас нет.
Первого мая громко гуляли соседи справа, девятого мая соседи слева, и меня, между прочим, приглашали. Мне же хотелось любви и понимания. С досадой думал о Марише. Скорее всего она хитрая. Вот ровно год назад была у меня честная во всех отношениях подруга. Да, утром прошлогоднего Первомая вдруг стукнуло: чего сидеть дома? Не прокатиться ли, например, до Пятигорска, до горы Машук?.. Сказано — сделано. За каких-нибудь двадцать минут собрался, поехал к ней. Уговаривать не пришлось… и уже вечером мы были за Невыномысском и, спугнув зайца, ставили палатку у ручья на необъятной предгорной равнине. Потом подруга расстелила одеяло на молодой траве и разложила еду, а я насобирал в кустарнике сухих веток и палок и разжег костер. Над землей стояла тишина, но в голове продолжал свистеть встречный ветер дороги, затекшие руки и ноги плохо слушались. Есть сели в полной тьме. У нас была бутылка водки. Выпили. Костер едва освещал угол палатки да пару кустов. Чувствовали мы себя не очень хорошо. Но вот тьма начала как бы разряжаться — это там, где была трасса, над плотной грядой туч у горизонта всходила луна. К концу нашей трапезы видно уж было далеко вокруг. И на этом большом пространстве мы были абсолютно одни … Глубокой ночью я выполз из палатки, чтобы напиться воды. Что за сияние лилось с неба. Видно было как днем, тень каждой травинки четко отражалась на земле, воздух был сине-голубой, а вокруг самой луны стоял зеленым кольцом. Конечно же надо было ради одних только видений этой ночи промчаться четыреста километров на в общем-то не очень надежном средстве передвижения — мотоцикле…
А с десятого мая я запил-загулял. Сначала мне подвернулись две подруги, успевшие расстаться не только с первыми мужьями, законными, но и вторыми, гражданскими. Обе были с высшим образованием, разговаривали между собой по-французски. Вообще-то мне понравилась одна, и нас довольно-таки сильно прихватило: буря, казалось, утихнет не скоро. Вторая же, чтоб скучно не было, сопровождала нас в кино, в кафе, я обещал познакомить ее с кем-нибудь из своих наиболее филологически подкованных друзей уголовничков. После нескольких встреч на свидание пришла только вторая подруга. Делать нечего, повел ее в кафе-мороженое, там выпили основательно и… «Раз нет Вали, пусть будет Люба», — сказал я. Но вот в чем дело. Очень хороший человек, как женщина эта Люба мне совсем не нравилось, ничего путного у нас не вышло. Так, одно название. История кончилась слезами, покаянием: Люба пошла к Вале и повинилась. Та хохотала. А в результате было то, что обе испугались: «Выходит, подруга, мы теперь с тобой бляди! — и помирились со своими гражданскими мужьями.
А мне тем временем подвернулась еще одна, пять месяцев тому назад покинутая мужем. Эта была простолюдинка, с ней я провел одну ночь. Но какая это была ночь!
Врачи говорят, алкоголь ослабляет, нарушается коррекция, обмен веществ в организме и так далее. Да, ослабляет, нарушает, но и сильным иногда делает невероятно. Мои несколько приступов гневливости, когда я мог швыряться людьми и огромными камнями, случались именно в очень нетрезвом состоянии. То же и в любви время от времени по пьянке мог я проделывать что хочешь и сколько хочешь. Пока не делалось страшно: все тело разогревается до предельного градуса, каждая клетка живет, наконец, полной жизнью, кожа делается сверхчувствительной, уже не специальные органы доставляют удовольствие, но все тело любит и каждое прикосновение к другому телу есть восторг, наслаждение.
Шел третий или четвертый день запоя. В тот день даже не помню, где и с кем болтался примерно с пяти до десяти вечера, и то ли я ее подцепил на темной улице Горького, на остановке трамвая возле цирка, то ли она меня. Трамвая долго не было, а потом, когда «тройка» подкатила, проехали всего одну остановку и, миновав какой-то закоулок, оказались в полуподвальной квартире. Комнат было две, с очень низкими потолками. В первой, довольно большой, стояли штук шесть коек и на них спали пятнадцатилетние девочки, во второй поменьше был стол, стулья, комод и двуспальная кровать с перинами и огромными подушками до самого потолка. Хозяйка ввела меня во вторую комнату, выставила, явно гордясь собственной щедростью, две бутылки «солнечного удара»/»Солнцедара»/, от одного вида которого у меня в желудке свело — что не помешало его пить, нарезала большими кусками хлеб, намазала маслом и посыпала сверху сахаром. «Песни петь будем?» — спросил я. «А как же!» — сказала она и достала из комода гармонь с украшениями из бляшек. «А девочки? Им завтра в пэтэу». «Ничего, потерпят…» Что сделало меня в эту ночь свободным и неистовым? Все вместе. Много водки, выпитой до того, «солнечный удар», хлеб с маслом и сахаром, и как мы пробовали петь советские песни под гармошку, но играть она не умела. Еще необыкновенные перины и подушки, когда я в них наконец опустился. И еще, пожалуй, присутствие девочек в смежной комнате. Что-то между ног у меня перемкнулось, я сделался всемогущ и упивался собственной силой часа полтора. Как же она орала, выла и причитала. Потоки слов, смешных и в то же время трогательных, лились из нее. Живой фольклор творился у меня, можно сказать, на глазах. Будь оно проклято это радио, кино, телевидение, даже само печатное слово! Эти игрушки цивилизации помогли прийти к власти таким ублюдкам как Ленин, Сталин и Гитлер, нас же, простых людей, сделали немыми. Ведь простой человек не может не понимать, что его пение, его шутки-прибаутки — это хуже того, что идет из репродукторов, с экранов, когда говорят, играют настоящие профессионалы. И простой человек, попробовав голос где-нибудь за свадебным столом, в смущении скоро умолкает и выворачивает регулятор громкости магнитофона на полную мощность… Наверное не только девочки, но и во всех квартирах над нами в ту ночь никто не спал. Так нельзя — так можно… Так нельзя — так можно… Я и до сих пор все-таки думаю, что так можно. Иногда.
Часа в четыре утра она тихо поднялась, оделась и вышла. Скоро я услышал с улицы, как кто-то метет по асфальту. Ага, она дворничиха. Поднялся, оделся, допил «удар» и тихо убрался.

Маришу я вспомнил в начале июня. И когда увидел ее, почувствовал себя так, будто выполз на свет божий из сырого грязного подвала. Позади были заплесневелые потолки и стены, лужи под ногами, и поперек дороги мокрые бревна, осколки кирпича; и вдруг оказался на свету, а он яркий, жаркий, словом, на дворе стоит настоящее лето.
Я так долго молча смотрел на нее, одетую по случаю первых жарких дней в легкий сарафанчик, что она засмеялась.
— Где же ты был?
А я тоже засмеялся, потому что вдруг полностью забыл, где же я в самом деле был.
— Был да и все, — сказал я легкомысленно. И добавил: — А теперь мы вместе будем.
Она даже вида не подала, что имеет хоть какое-то право меня в чем-либо упрекать. Мы как бы обменялись уколами, признав, что все-таки нравимся друг другу и можем попробовать продолжить начатое.
В тот же вечер было решено, что в следующую ее выходную пятидневку мы съездим окунуться в Черном море. Это была большая уступка мне. Принарядилась она для поездки очень оригинально, во время наших остановок шофера обязательно заигрывали с ней. Мне тоже сначала нравилось. А потом нет: слишком уж, с явным расчетом пробудить во мне ревность, кокетничала Мариша.
Ах, уважаемый Б. Шоу, ваш профессор стоит над своей испытуемой как бог — он не может быть заподозрен в каких-либо корыстных помыслах. Со мной было иначе.
Мы доехали, и опять же могу сказать, что все было как всегда — море, палатка, вино, любовь, на следующий день полное расслабление, а когда вечером опять выпили-поужинали, на этот раз в кафе, то Мариша очень с грузинами кокетничала, с трудом удалось увести ее от почувствовавших поживу обожателей. За это, когда вернулись на свое лежбище, она устроила скандальчик.
— А кто ты такой? Не пойду больше в твою палатку. Посади меня на автобус, я поеду домой… Ха, выискался. Воображает, что я у него полная собственность. Ты просчитался, голубчик…- И так далее и тому подобное.
Непроглядная уж была ночь, светлячки одни летали вокруг. Мое терпение кончилось:
— Делай, что хочешь, а мне пора спать, — и залез в палатку.
После продолжительной паузы она чем-то перебила центральную растяжку палатки, и я забарахтался в поисках выхода. Ни слова не говоря, я восстановил палатку и снова было полез спать. Тогда она совершенно по хулигански пнула меня ногой в зад. «Ах ты сучка маленькая!» — вскричал я, втащил ее в палатку и не то чтобы изнасиловал, а прижал как следует к себе: сначала она перестала трепыхаться, затем раздвинулась. Уснули мы вроде бы примирившись.
«Моя дикая зверушка», так я со следующего утра стал думать о ней. И в новый вечер, хоть хмельного мы и не употребили, она опять мне кое-что устроила.
— Тебе тридцать, а ты до сих пор не женат. Ненормальный какой-то.
— Но тебе двадцать пять — и ты тоже семейного счастья не отведала.
— Я женщина!
— Ну и что? Это видно с первого взгляда. Что дальше? С таким же пафосом я могу сказать: «Я идиот!» — и иметь от этого массу выгоды.
— А ты идиот и есть. Женщина ничего сама не может. Подумаешь: с пафосом… Грамотным себя воображает.
Мне обидно стало, что она такая примитивная.
— Да ну тебя! И чего ты все время лезешь в бой? Побереги нервы. Раз не нравится, завтра до полдня лежим под солнцем — и едем домой. Оно и понятно, почему ты до двадцати пяти лет одна. Пусть я ненормальный, но ты тоже не совсем в порядке. Еще вопрос, кто из нас больше ненормальный. И вообще мы ведем с тобой какие-то дурацкие разговоры. Как все это надоело. Одно и то же, одно и то же…
Мое отчаяние ее вдруг рассмешило. Она заговорила со мной как с маленьким ребенком.
— Очень хорошо! Раз мы такие нежные, не будем. Но скажите нам пожалуйста, о чем же еще серьезном можно разговаривать? Ну о чем? Вот сразу мне скажите, о чем еще?
— Да мало ли?
— То все ерунда. Главное — любовь.
— Любовь?!
— Да, любовь.
— Но ты ведь не о любви со мной говоришь. Ты меня стараешься оскорбить и унизить по той причине, что я не женат.
— Нет, о любви я с тобой как раз и говорила. Почему ты до сих пор никого не любишь, хотела бы я знать?
«Странно, но ведь она права», — подумалось мне.
— Значит, сейчас у нас не любовь, а вот если я женюсь на тебе, тогда будет любовь?..
— Так оно положено.
—     А сейчас ты меня не любишь?
—      Ни капельки.
— А как же так получилось, что мы здесь оказались?
— А это просто… Ну в общем бабий час пришел. — После некоторой паузы, она уточнила: — Нет, ты мне, конечно, нравишься. Анекдоты умеешь рассказывать, брехливый..
— Я умею рассказывать анекдоты?.. Я брехливый?.. У тебя, Маришка, поразительные мозги! Я очень плохой рассказчик. И врать не умею. А тех, кто заставляет врать, ненавижу. Это так же точно, как то, что мы сейчас стоим друг против друга и разговариваем о любви в твоем понимании.
— В твоем понимании…- опять передразнила она меня. — Любовь одна, понял! Дурак ты! Все вы дураки, понял?
После этого вроде как не к ней обращаясь, но думая вслух, я сказал: — Но и ты, Мариша, тоже… По-моему, за анекдоты и брехливость не только любить, но и нравиться сомнительно. Однако меня хоть за анекдоты, а грузинов за что?..
— Дурак! Сволочь! — скандал предыдущего вечера повторился почти во всех деталях.
На следующее утро нас разбудили падающие на палатку редкие капли дождя. Под его легкие шорохи занялись любимым делом. Потом лежали и слушали, как дождь усиливается. Я выглянул наружу. Палатка стояла в ущелье метрах в двадцати от воды. Над посеревшим морем стеной подымался туман, растительность вокруг была уж мокрая, капли монотонно шлепали по вздрагивающим блестящим листьям кустов и деревьев. Мариша тоже выглянула. Все, что, казалось, существовало для нас, когда светило солнце — небо, зелень, сверкающие волны, теперь мокло под дождем само по себе, неизвестно для чего и кого. Мы почувствовали себя чужими и одновременно сказали:
— Поехали домой.
В Джубге на бензозаправке один шофер внушил мне, что на Ростов не обязательно возвращаться через Новороссийск. От Джубги на Краснодар строят новую дорогу. На автомобиле пока проехать через некоторые места невозможно, но с мотоциклом рискнуть стоит: дорога таким путем будет километров на сто пятьдесят короче. Я шоферу поверил, и мы поехали. Большая часть дороги была замечательной. Но местами приходилось ехать горными, скользкими от дождя тропинками, а кое-где, заглушив мотор, тащить мотоцикл вручную. Мариша сначала очень мужественно помогала мне.
— Давай! Давай! Любишь кататься, люби и саночки возить, — смеялся я. Однако трудная дорога не кончалась. Мариша стала проситься:
— Я больше не могу. Давай отдохнем.
— Когда совсем кончится плохая дорога, тогда присядем и позавтракаем, — отвечал я.
Несколько раз она принималась плакать и даже ложилась под деревья — я не останавливался. Наконец перед Горячими Ключами начался хороший асфальт, в живописнейшем месте под высоченными деревьями на берегу горной речки мы поели и…
На всем степном пространстве от Краснодара до Ростова шел дождь, от холода, от больно бьющих по лицу капель – особенно больно бил дождь в глаза и веки — я сделался бесчувственным, гнал не останавливаясь – ведь за спиной, крепко прилепившись, сидела уже не любовница, а ребенок, полностью зависящий от меня. Километров за сто до дома она опять начала плакать.
— Останови. Я больше не могу.
Я не обращал на это внимания, пока не порвался выжимной тросик сцепления. Остановились на обочине в чистом поле. И сразу стало ясно, что ехать в такую погоду все-таки лучше, чем стоять. Лил дождь, мимо проносились грузовики и после них ветер сносил на нас целые тучи грязной водяной пыли. Особенно плотные и громадные, подобные кометам, грязные шлейфы неслись за рефрижераторами. Запасного тросика у меня не было. Быстро сообразил, что выход только в том, чтоб разогнать мотоцикл и включить первую скорость насильно — следующие скорости включались автоматически при помощи ножной педали.
— Я сейчас заведусь, сделаю круг, чтобы проехать мимо тебя, ты в это время должна вскочить на ходу в седло. После этого останавливаться уж точно нельзя, — сказал я Марише.
После этого наше возвращение стало похоже на бегство потерпевших поражение в жестоком бою. Дождь превратился в грозовой ливень со взрывами грома и сверканьем молний. Лужи на дороге стали такими обширными и глубокими, что попадая в них, мотоцикл мгновенно терял процентов пятьдесят скорости. Чтобы не срезаться и не упасть, приходилось выбрасывать вперед ноги и изо всех сил держать руль. На одном совсем неприметном повороте мы таки срезались и, вращаясь, метров пятнадцать неслись юзом.
— Радость моя, ты жива? — прокричал я в конце круговращения.
— Жива я, жива, — неожиданно бодро откликнулась Мариша. — Полколенки нету…
Свезло ей только кожу. У меня была точно такая рана.
— Ерунда! Главное, в нужном направлении планировали.
Вдруг нам стало очень весело. Операция с заводом мотоцикла — он, кстати, пострадал примерно в такой же степени, что и его пассажиры — переднее крыло немного вывернуло, левая подножка погнулась — и посадкой пассажира на скорости прошла успешно, и въезжая на мост через Дон, мы даже обиделись на природу: грозу как отрезало, в Ростове было сухо и жарко. И это было плохо. Я надеялся, что ливень прогонит людей с улиц, и мне удастся, не останавливаясь доехать до самого дома. Между тем был час пик, и город кишел людьми. Я лавировал, как мог, если над очередным регулируемым перекрестком был красный свет, делал правый поворот /старые правила это допускали/, потом, проехав немного вперед в ненужном направлении, разворачивался и, вновь взяв вправо, все-таки пересекал опасный перекресток. И все же недалеко от Маришиного дома на трамвайной остановке я чуть не сбил мальчишку лет семи.
Перед остановившимся трамваем водитель транспорта обязан замереть и пропустить всех входящих и выходящих пассажиров — это одно из тех правил, которое знают все. Когда увидел впереди разгружающийся трамвай, у меня был один выход — испугать. Я включил сигнал и прибавил газу. Люди замерли. Но одна молодая мамаша с двумя одинаково одетыми и одного роста пацанами сделала лишний шаг, резко остановившись, дернула руки близнецов, один из них тоже дернулся, вырвался и перебежал дорогу перед самым колесом моего мотоцикла. Переднее крыло чуть-чуть задело ткань его штанов — у меня от этого соприкосновения по-видимому волосы на голове встали дыбом, слабость от затылка через шею и плечи пошла к рукам и ногам.
Расставание наше после всего случившегося было более чем трагикомическим. Мариша на ходу отвязала с багажника свои вещи и спрыгнула с мотоцикла, когда я проезжал мимо ее дома. И хоть я двигался на самых малых оборотах, онемевшие ноги не удержали девушку, её занесло в канаву, где она и упала на узелок из своих вещичек. И это на глазах нескольких старух, в преддверии долгого летнего вечера — лучшего своего времени, которое им еще осталось — выползших на улицу /старинную, с высокими акациями, верхушки которых срослись над дорогой/ и рассевшихся на скамеечках перед такими же, как они, дряхлыми домами. Проехав метров сто, я оглянулся. Стоя в канаве, вслед мне грозило кулаком гневно растрепанное черномазое существо. «Гля-ля-ля! — удивился я. — Куда делась моя зверушка и откуда взялось это пугало? Странно». Впрочем, последние сотни метров до дома я ехал вполне пришибленный усталостью и только что пережитым страхом. Однако дома, глянув в зеркало, задрожал от смеха: рожа у меня была как после двухсменной аварийной работы в угольном забое. «Так ведь то показывала мне кулак Маришка», — догадался я.
А потом, когда отмылся и переоделся — блаженство: как много все-таки было неба, полей, гор, зарослей, воды, тяжелой, до мышечных судорог, работы… и Маринка — люблю, люблю все это!

До чего мне не хотелось видеть ее снова. Общего между нами ничего не было. Я ей нравлюсь по той причине, что умею рассказывать анекдоты и вообще брехло. Это уж слишком. А любимый ее фильм, который она смотрела шесть раз, «Свадьба в Малиновке». Там все жуткие комики, а баба Трындычиха самая распотешная, с нее прям обмочиться можно. И этот дурацкий, на все случаи жизни последний довод: «Я женщина!»… В то же время после бегства с Черного моря она как бы сделалась моим боевым товарищем… Еще в ней было какое-то достоинство, независимость. Её как бы не заботило, что о ней думают. В общем дерзкое довольно существо, во всяком случае именно идиотом до неё меня никто не называл.
Однако пришло время окончательного решения и… я пошел, чтобы еще что-то в ней увидеть, понять. Пошел и попал на день рождения «подруги моей подруги» — так мне было сказано. Подругу звали Людмила. Это была годов двадцати двух высокая, гибкая, с красивой грудью и может быть некрасивым, но очень ловко накрашенным лицом особа. Удивительно было ее какое-то мгновенное доверие ко мне. Маринка сдавала смену, мы с Людмилой пошли в сад на скамеечку и за каких-нибудь полчаса я узнал тьму сведений. Что моя Маринка наполовину румынка. А приемный ее отец немец. А всего их пять сестер от этого немца дяди Вилли, и шестая Маринка, нагулянная матерью от румына в конце войны. Сами они, девушки, учились на вечернем в коммерческом техникуме, но в Маринку влюбился любовник директорши, и та не перевела Маринку на второй курс. Людмила же скоро техникум этот одолеет. И если говорить правду, то Маринке надо было жаловаться и ни в коем случае ученье не бросать. Она же, гордячка, ушла, по сей день даже документов не забрав. Павлик, между прочим, точно такой. Первый курс строительного института закончил, а потом с одним преподавателем не сошелся характером и бросил. Оба они, Мариша и Павлик, ужасно обидчивые. Людмила с Павликом ни одного еще раза не встретились, чтобы в конце не разругаться. Павлик страшно ревнив, особенно к чуркам. Но это напрасно. Они с Маринкой с чурками в рестораны, конечно, ходили, но потом сбегали. Нет, они с Маринкой только с белыми.
С первой минуты впечатление, что эта Людмила фигура во многом фантастическая, усилилось, когда появился Павлик. Гордо поднятая голова, движенья часто резкие, пугающие окружающих. Суждения категорические. Все мы в общем-то имеем насекомоидное зрение, слух, вкус, и примеры для подражания берем для себя по этой причине самые разные. Паша, начитавшись каких-то декадентов, хотел, чтобы его считали личностью трагической. Вибрирующим, с героическими нотками голосом, произнося слова чуть в нос, он сразу же рассказал мне, что тело у Людмилы замечательное и когда они вместе, каждый раз он уплывает далеко-далеко, но во время службы в армии в солдатской бане ему случайно, шутки ради, обмылком разбили одно яйцо и к тридцати годам с плаваньем будет кончено, и вообще все кончено.
Дальше в этот вечер было вот как. Паша, у которого к тридцати годам все должно было кончиться, в свои двадцать четыре был игрунчиком каких мало. Людмилу он ни на минуту не оставлял в покое. То обнимет и прижмет. Девушка не против, довольно улыбается. Но Паша на этом остановиться не может, левая его свободная рука лезет к грудям, пальцы сквозь платье и лифчик подбираются к соскам. «Дурак, больно!» — вскрикивает Людмила, выворачивается из объятий и дает любовнику полновесную оплеуху. Лишь секунду Паша обескуражен, зол и готов ответить тем же. В следующее мгновение он хохочет, вновь обнимает девушку и закатывает страстный поцелуй. Любая ее попытка дать отпор, лишь повод для новых объятий, щипков. Пришла Маринка, которую Паша тоже и приобнял, и щипнул. Поехали на трамвае в центр. Там нас ждала еще одна пара, Андрюха и Белка. Так их назвал Паша. Сами они представились как-то иначе, я толком не расслышал. Андрюха был вполне нормальный городской парень, Белка — девочка из тех, кто с утра до вечера околачивается на нашем «бродвее», и Паша очень скоро об этом шепнул: «Мы с ней на Пижон-стрит, можно сказать, выросли. Ух она и зараза! Но Андрюха все про нее знает, ему тоже пальца в рот не клади». Андрюха держал в руках тяжелую большую сумку, из которой выглядывали бутылки с водочными пробками.
Центр Ростова — он фактически трущобный. На красивые улицы с троллейбусным, автобусным и всяческим прочим движением глядят красивые дома, но войдете через подъездные ворота во дворы — там увидите еще дома, среди которых лишь немногие с удобствами, в основном же это бог знает что — дореволюционное наследие, множество раз перекроенное. В один такой двор в самом центре города мы и вошли. Посреди двора стоял вонючий превонючий кирпичный сортир. В таких древних сортирах руками трогаться ни за что нельзя, дышать надо лишь себе за пазуху, а лучше и вовсе задержать его и терпеть, пока глаза из орбит не начнут вылазить. Потому что стены и даже крыша пропитаны мочой и хлоркой. В пространстве метров на пять вокруг сортира трава не росла. Впрочем, с одной стороны стояла водопроводная колонка, здесь часто лили воду зря, поэтому земля промывалась и что-то зеленело.
— Нормалек, — засмеялся Паша, заметив как я рассматриваю двор, — а вот и Андрюхино наследство — бабушка его здесь прописала и отдала концы.
Он показал на покосившуюся хибарку, внутри которой были две комнатки общей площадью примерно в пятнадцать квадратных метров. В комнатах было голо — стол, несколько табуреток, полы, окна, пустой шифоньер с распахнутыми дверками — лишь кровать застелена и покрыта довольно красивым покрывалом. Девушки накрыли стол газетами, извлекли из большой Андрюхиной сумки снедь и бутылки , в квартире имелось несколько тарелок, стаканы и вилки. Скоро все было готово. Праздновали Белкино двадцатидвухлетие. И после довольно складного Андрюхиного первого тоста как-то вдруг очень быстро погнали: «Ну поехали… Ну поехали…» Скоро все сделались очень пьяны и сначала Андрюха с Белкой, а потом и Паша с Людмилой начали жестоко драться. Я абсолютно не понял из-за чего все началось. Девушкам не понравились какие-то шуточки их любовников. Белка стала бить Андрюху откуда-то взявшейся в ее руке кочергой, а Людмила стегать Пашу мокрым грязным полотенцем. Мужчины вынесли первые удары со смехом, а потом рассвирепели. Мариша тоже возбудилась, стала кричать обличительное про то, что все вы такие, ни один как надо с девушками обращаться не может. Я крепко взял ее за руку и вывел в сквер на Пушкинской, это было рядом. Сели на лавочку. И здесь я, не принимавший нашу связь всерьез, впервые не на шутку завелся.
— Ты даже не имеешь представления о том, что бы я хотел иметь. И поверь, все что угодно, только не вот этот сегодняшний парад чувств и страстей, который демонстрируют твои друзья. Ты, между прочим, того же десятка. Скажи, можешь ты поразить меня чем-то хорошим? То есть угадать, чего жаждет мой ум и моя душа и преподнести сюрприз. Можешь?..
И в тот самый момент, когда начинают находиться настоящие слова, моя Мариша перебивает: «Какой же ты нудный». Мне очень обидно, я пытаюсь доказать, что иногда надо быть глубоким, смотреть вперед, она опять перебивает: «Сколько же в твоей голове дури». Вдруг подходит убогий старик с протянутой рукой. Чтобы вытащить из кармана мелочь, я подымаюсь с лавки и, стоя спиной к Марише, нащупываю в кармане двадцать копеек. Старик что-то бормочет, я вновь сажусь на лавку и не вижу рядом с собой Мариши. Первая мысль: она под лавкой. Но ни под, ни за лавкой, нигде вокруг ее нет, уж наступила ночь, светят фонари, тишина, пустота. Убежала! Бросаюсь в одну сторону, к трамвайной остановке, бросаюсь на главную улицу, ищу в закоулках — нигде ее нет. Ярость овладевает мною. Возвращаюсь в Андрюхину хибарку. Ну да, она вернулась к своим друзьям, почему я сразу об этом не подумал?.. В комнатках горят голые лампочки, Андрюхи с Белкой нет, Людмила убирает со стола тарелки, а Паша, свесив одну ногу на пол, раскинулся и спит на кровати. «Где Маринка?» спрашиваю я у Людмилы. Людмила будто не слышит. «Где Маринка?» громко повторяю я, кладу Людмиле руку на плечо, поворачиваю лицом к себе и вскрикиваю от изумления: «Людмила, куда исчезла твоя красота?» После драки Людмила, видимо, поплакала, краски потекли по лицу, в конце концов пришлось умыться и на меня глядело удлиненное некрасивое лицо с маленькими глазками, короткими белесыми ресницами и совершенно без бровей. Я невольно рассмеялся и повторил вопрос: «Люда, я тебя не узнаю. Ты это или не ты?» – «Пошел вон отсюда! Тебя с твоей Маринкой только и не хватает», кричит Людмила, сбросив мою руку со своего плеча. Я изумлен еще больше. Уже двумя руками беру ее за плечи, приближаю к себе. «Послушай! Мне надо видеть твою подругу. За что ж ты со мной так?» «Исчезни!» — визжит Людмила, острые твердые ногти ее пальцев впиваются в мое лицо. Это уже не шуточки. Но женщин я еще никогда не бил. Я этого просто не могу. Поэтому завел ее руки за спину, зажал обе кисти в своей правой, левую положил ей на плечо, чтобы удержать перед собой. Тогда она стала кусаться. Пришлось левой взять её за подбородок, и, сильно прижимая тело к себе, запрокинув ее голову подальше от своего лица, зашипел: «За что? Можешь объяснить, за что, или я тебя сейчас сломаю пополам!» Друг друга мы, скоро затихнув, ощутили полностью. Паша не соврал: она была удивительно гибкая, с ней можно было отправляться в какое хочешь плаванье. Шальные мысли забродили в моей очень даже хмельной голове: а вот сейчас я тебя, голубушка, и… Но здесь заворочался и поднялся с кровати Паша. Постоял, покачался, достал из кармана нож, подошел и приставил к моему животу. Я конечно же был очень пьян. Но держался на ногах хорошо и одним ударом кулака по голове мог выключить его уж наверняка и надолго. Но ведь я его раскусил сразу. Просвещенные хулиганы любят играть. Чтобы заставить их действовать всерьез, то есть без правил, надо самому быть совершенно неотесанным. Цель Паши была напугать. Поэтому я засмеялся и спросил, какой смысл ему резать меня. Вокруг слова «смысл» мы и зациклились. «Там, где нет смысла, не ищут смысла, — изрек Паша. — Я тебя зарежу потому что ты мне не нравишься». –»Это будет факт, а в чем смысл?» — сказал я. – «Смысл?.. Смысл в том, что тебе будет больно». – «В этом нет смысла. Смысл будет тогда, когда ты докажешь, что я заслуживаю боли». – «Ты против меня. Я за твердую мужскую дружбу, а ты остаешься в комнате один на один с моей невестой». – «В твоем присутствии. Это ведь невозможно отрицать?» – «Да, невозможно…Но все равно ты мне подозрителен». – «Павлик, он ищет Маринку», — преданно сказала названная невестой Людмила. – «А где Маринка? Где Андрей с Белкой? Что здесь происходит?» Он принялся озираться, а я сделал шаг в сторону. «Она дома, — сказала мне Людмила. — Где ей еще быть. Уходи быстренько. Тебе здесь нечего делать». Несчастный, я пошел домой пешком, повторяя одно и то же: «Все ясно. Мне все теперь ясно».

Тем не менее я хотел добраться до сути, через несколько дней подкатил к дверям прокатного пункта, вызвал девушку.
— Я не все понимаю. Ты завела меня на эту пирушку, я себя там вел тихо. Потом пытался задать несколько вопросов, которые не дают мне покоя, а ты вдруг исчезаешь. В чем дело? Ты просто глупа и ничего кроме всяких убеганий, кокетства, хулиганства не можешь?
Она молчала.
— Ты хулиганка и дура?
— Нет, — сказала она вдруг четко, хоть я и на этот раз не ожидал ответа.
— Но если нет, то что ты хотела делами все-таки хулиганскими мне сказать?
Опять она молчала.
— Ты ничего объяснить не можешь — я тоже не могу, — сказал я. И усаживаясь в седло, сквозь шум уже работающего мотора услышал:
— Будь ты проклят. Будьте вы все прокляты.
Прошло порядочно дней. Часов в семь вечера пьяненький я шел с шабашки через горсад. Навстречу мне трое — Мариша, Людмила и Паша, юные и чистые, о чем я им и сообщил, раскрыв обьятья. И они все трое не противились, обе девушки прилипли ко мне и так мы стояли довольно долго. Они собирались в кино.
— Об этом не может быть и речи! Все на Зеленую горку…
Вечер получился замечательный. В конце, когда Паша повел Людмилу в сортир, а это было не близко, я вдруг вспомнил, как еще во времена Древнего Мира жил художник, по-видимому хороший потаскун, которому, однако, приключения надоели, он стал присматриваться к своим бабам, на которой бы остановиться, и ничего не видел ни в одной и тогда вытесал из камня такую, какая ему была нужна и любовь его к изваянию сделалась так сильна, что статуя ожила. Еще я вспомнил Бернарда Шоу. Его профессора грамматики, который, как и я, тесать камень не умел и поэтому взялся переделывать живую, довольно вульгарную девку. Все я это вспомнил и сказал Марише:
— В тебе что-то все-таки есть. Знаешь, потерпи до осени, а там может быть и поженимся. — После этих, сказанных вслух слов, я начал оправдываться: — Если хочешь знать, никогда и никому я ничего не обещал… Потом мне сделалось горько. Я пустился в рассуждения. — Жизнь, Мариша, это роман, который каждый пишет собственным умом и кровью. И раз так, все мы писатели. И самое главное в таком случае не повторяться. Ты абсолютно права, я трепло, брехло. Потому что повторяюсь. Мне надоело. Надо что-то делать. Почти все мои тридцать лет были зря… зря… О, сколько там пустых дней, месяцев, лет! Совершенно нечего вспомнить. Но заметь, многое не по моей вине.
Мариша смотрела снисходительно. Ничего она не понимает и вот так и будет молчать, подумал я. Однако она сказала:
— У меня просто нет слов. Такой здоровый, а психует на каждом шагу. Я тебя перевоспитаю.
Вернулись Паша с Людмилой. Рассорившись. Паша вдруг посадил мою Маринку себе на колени.
— Ты так? — взвизгнула Людмила и оседлала меня не как-нибудь, а лицо в лицо, раздвинув ноги и обняв ими мои бедра, держась руками за мою шею, платье ее при этом закатилось до трусов. — Когда Павлик на мне женится, ты станешь любовником, — горячо шепнула мне в ухо.
И опять, как это уже было в первый день нашего знакомства, поневоле обняв девушку, я ощутил ее всю, кровь бросилась в голову.
— Ах ты бессовестная! — вскричал Паша, оставил Маринку и стащил свою невесту с меня.
Людмила не сопротивлялась, блаженно улыбаясь, очень довольная собой.
— Ну это уже потолок, — хохотал Паша. — Пора уходить, пока мусора не увели.
Объятья разгоряченной Людмилы сделали свое дело. Темные закоулки нашего центрального городского парка я знал как свои пять пальцев, и уже через каких-нибудь десяток минут мы с Маринкой в одном из них занимались любовью сидя на лавочке в той самой позиции.
— Так мы еще не были. А второй раз будем?
Как-то совершенно обезоруженно, по-детски шмыгнув носом, она поспешно кивнула головой — это ведь было быстрее, чем сказать «да». Нам было помешали. Вдруг из кустов, окружавших нашу лавочку, появилось распаренное заблудившиеся семейство — мужик моих лет, его жена однолетка и трое детей мал мала меньше. Явно из района, решившие устроить детям праздник, они по какой-то причине в поздний час заблудились в большом городе и спрашивали у нас, как выйти к железнодорожному вокзалу. Я совершенно растерялся и слова не мог сказать, но вдруг Маринка, продолжая быть на плотном приколе, ничуть не смущаясь, размахивая правой рукой, абсолютно хладнокровно объяснила бедным людям, как и что.
Потом, когда совершенно разбитые мы брели через вокзальную площадь к нашему автобусу, я, глядя на обычную ночную вокзальную суету, вспомнил заблудившееся семейство и развеселился:
— Сейчас те люди, которым ты не дала пропасть в кустах парка, наверное трясутся в электричке, полные впечатлений от города. Особенно последнего. У деток оно еще многие годы так и будет стоять перед глазами, как путеводная звезда.
Я развеселился, а Маринка обиделась за простых сельских людей и перестала со мной разговаривать.
— Ну это ты напрасно. Я ничего плохого не сказал. Между прочим, мне очень хочется в твою большую деревню.
— Нечего тебе там делать, — был ответ.
До чего же она дикая, тоскливо подумалось мне.
Но решил не обижаться. Пока шли до её дома, так и эдак заигрывал с ней. И она в конце концов улыбнулась, и … перед домом, где она снимала комнатку у какой-то бабки, мы вновь сошлись. Эх, и разгулялся же я! Что-то там между ног, в самом центре меня, перемкнулось, я сделался машинообразным. Мы всё время передвигались и делали это то сидя на куске неровного, выложенного желтым плитняком тротуара, то лёжа под забором, то стоя под кленом, то распластавшись на узкой лавочке, которая в конце концов лопнула и плавно осела.. Луна в чистом синем небе то пряталась, то сияла в кроне нависавшего над нами клена. Потом надолго исчезла за крышей двускатного, с двумя окошками флигеля, и когда вновь выглянула, уже более низкая, Мариша заплакала: «Хватит! Я сейчас умру…»

В общем слово было сказано. Ежедневно обжигали всевозможные «за» и «против». Я стал мелочным, ревнивым. Ссорились мы постоянно.
— Все-таки это очень серьезный шаг, и мы должны договориться. В перевоспитание друг друга я не верю. Это главная ошибка всех тех, кто разводится. Ты меня не понимаешь, кричат они друг другу. Ты меня, Мариша, никогда не поймешь по той простой причине, что я в общем-то в непрерывном поиске и сам себя не понимаю. Сейчас разное дурачье толкует о научно-технической революции. Особенно им нравится болтать о роботах — они будут делать за человека всю работу и наступит воспарение духа и творческих сил. Но нашелся человек, который сказал: робот — это то, до чего мы дошли сегодня, но ведь человек устремлен в будущее, здесь его слава, завтра он еще что-то откроет, чего роботу, то есть раз навсегда законченному человеку, никогда не придумать. По этой причине надо попросту договориться о главном заранее. Например, никаких игр за спиной друг у друга. Первые два года у нас будут проверочным сроком и поэтому никаких детей. Еще я буду заниматься литературой. Сразу говорю, без этого помру с тоски, сделаюсь алкоголиком и все такое прочее, — говорил я, подобными рассуждениями доводя Маринку до слез, так как она не знала, что должна отвечать. И вдруг начинала вести себя как-то очень уж авантюрно. Будто бы все это нужно было только мне. Она как будто смеялась и над собой и надо мной.
— Свадьбу закатим на сто человек. Я иду вся в белом облаке, шлейф платья поддерживают трое малюток. Легковых автомобилей для невесты с женихом и гостей должно быть пять. И смотри, чтоб наша машина была новая, вымытая, не как у некоторых. Стол накроют под моим руководством — в школе этому нас учили.
— Не веришь, что я всерьез, — говорил я, про себя думая: «Нет, кажется, единства противоположностей не получится».
— Ну что ты, что ты! Представляешь, мы с тобой под руку входим во дворец бракосочетаний, все на нас смотрят: наконец-то Большой Вадим у ног Маленькой Мариши. С той минуты я буду любить тебя вечно.
— Значит, пока любви нет, — горько констатировал я.
— А у тебя есть? У тебя она разве есть?
— Если честно, то мне тебя жалко. Я хочу во всем разобраться и помочь.
— А мне не надо жалости.
«Никто не вел себя со мной так дерзко. Этому должно быть разъяснение», — думал я. А потом, когда я оставался наедине с собой, все недоговорки, дерзость как бы оборачивались в пользу Маринки. Она заблудшая и оттого такая задиристая, а временами просто безумная.
И вдруг рассыпалось. Так как поломался мотоцикл, пришлось ездить на трамвае. Сразу увидел много полузабытых физиономий и среди них Толи Гуся, который с первых слов сообщил:
— Знаешь, Курносый вернулся.
— А кто это такой?
— Как? Разве не знаешь?
— В первый раз слышу. Это кличка?
—     Ну да. Маринкин старый пассия. Побратим по п.., гы-гы, твой. Она к нему долго бегала… Ничего не знаешь?
—     Да откуда знать?
— Она с ним давно. Он с Баламутом сапожничает. Потом допился до белой горячки, в дурдоме держали несколько месяцев. Вышел и снова запил. Тогда мать отправила его в Крым к целителю. Сейчас вернулся. Напугал, говорит, колдун, на всю оставшуюся жизнь.
— Можешь не продолжать, — сказал я Гусю, протолкался от середины вагона к выходу и вышел на первой же остановке. Я наконец понял отчего неровное, и по сути нечестное Маринкино поведение. Вспомнил и этого Курносого — маленького, округлого, хорошенького, заносчивого и страшно хвастливого. Он лет на пять моложе меня. Когда-то в школе пришлось дать ему подзатыльник. Вместо того, чтоб стерпеть от старшего, он развонялся: пустил сопли и слезы, и сквозь них угрожал чем-то. Пришлось его еще раз треснуть. Он развонялся ещё сильней. Я не знал, что делать, и чуть ли не сбежал. Я хотел сразу идти к Маринке. Но все мы позеры, многие, говорят, даже помереть стараются красиво. Вслед за оставленным битком набитым трамваем шел другой, полупустой. Я доехал на нем домой, часа полтора возился с мотоциклом, завел, примчался к пункту проката на Профсоюзной, не покидая седла, с помощью монеты резким стуком в витринное стекло вызвал невесту и сказал:
— Кина не будет, кинщик заболел. — И добавил: — Ты должна была сказать мне про этого Курносого. Когда с тебя смеются, а ты не знаешь почему — это очень не смешно.
— Будь ты проклят! Будьте вы все прокляты!.. — прокричала Маринка мне вслед.

Все бабы делятся на три вида: монтыльки, профуры, мымры, — учил когда-то нас, пацанов, вор, работяга, алкоголик и голубятник Морж. При этом он не хотел давать объяснений, как все же отличить монтыльку от профуры, а профуру от мымры. Он сердился:
—     Ну монтылька это монтылька — маленькая, шустрая такая. А профура — она грамотная, с профурой лучше не связываться, толку не будет. Мымра, сами понимаете, длинная, худая, папиросы курит. От мымры тоже толку мало.
—     А если большая, толстая и неграмотная? Или нормальная — не худая, не толстая, не маленькая?
— Ну это будет просто баба, у которой в голове только хер да деньги…
— А у мымр и монтылек с профурами что в голове?
— Да то же самое. У всех у них в голове хер и деньги.
— Ну хорошо, а, например, монтыльки — они все одинаковые?
— Почему же. Есть монтыльки хорошие, есть плохие.
— А мымры с профурами?
— Мымры тоже бывают нормальные, злые становятся от болезни и плохой жизни. Самые противные профуры. Профуры, по-моему, все плохие.
Несостоятельность Моржовой классификации была очевидна, тем не менее всем нам очень понравилась и запомнилась.
Мариша была конечно же стопроцентная монтылька. Маленькая, шустрая, в лучшие свои минуты очень игривая. Многого она не знала, не понимала, в то же время знание, понятия могут отталкивать и быть вредны, как очень скоро мне прямо-таки свыше дано было испытать.

В августе месяце вдруг навалилась на меня со всех сторон работа — и шабашка хорошая подвернулась, и на производстве аврал: послали монтировать отопительные котлы в наш Ботанический сад, дорогую моему сердцу «ботанику», в опытную оранжерею кафедры биологии университета. Котельная строилась заново, в сверхаварийном режиме. То есть не как положено — сначала стены, потом крыша, потом коммуникации, потом установка котлов, потом отделочные работы, а как нередко у нас — одновременно и стены, и крыша и все что можно. Масса народу толклась на площадке, но лишь единицы осмысленно, целенаправленно работали, потому что в помощь, так сказать, специалистам согнали толпы студентов и студенток. И среди них была Лиля. Та самая, в которую просто кошмарно был влюблен в свои девятнадцать.
Наверное не все у меня с тех пор прошло /да конечно же не все, обида не прошла/, решил и вида не подавать, что знаю ее. Однако она, преподаватель, обязанный надзирать за студентами, сама со мной заговорила. Каждый день, утомленная бездельем, подходила ко мне и мы болтали. Она окончила этот самый факультет университета и была оставлена на кафедре. Побывала замужем за бывшим своим преподавателем, родила дочку и вернулась к маме.
— Ну а я талантливый слесарь-сантехник. Ненавижу советскую власть. Считаю себя чем-то вроде корабля, который мог бы хорошо и долго плавать, но которому никогда не выйти из гавани. В голове у меня только одно: где бы найти шабашку, заработать и прогулять. Не хочешь провести со мной вечер? Я уже давно не фраер, все-все умею… – в конце концов сказал я.
Я был нарочито груб. Все еще красивая, гораздо лучше Маринки, она меня теперь нисколько не волновала. Я совершенно не верил, что между нами хоть что-то может быть.
И действительно, будто бы в великом затруднении, Лиля стала что-то молоть о плохом мамином здоровье, о предстоящей стирке, об электрике, который снял у них счетчик для проверки, и теперь этот счетчик надо куда-то сдать, потом забрать. Она не могла.
— То есть, интереса к моей личности по прежнему нет. Напрасно. Со мной ты могла бы проявить свои лучшие женские качества, о которых, возможно, не подозреваешь. Точно говорю, — сказал я и снял рубашку.
Стояли жаркие дни, каждый снимал что только можно, я чуть ли не единственный не обнажался из-за этой самой Лильки. Словом, я вдруг рассердился. Она, похоже, не то чтобы забыла, но и не подозревала , что творилось со мной, какие вызвала во мне когда-то чувства. Жизнь ее немного потрепала, но и теперь, похоже, она не очень изменилась. Профура, одним словом…
Дальше было так. От Лили я стал отворачиваться. Она ко мне не подходила, но скоро увидел, смотрит в мою сторону, по лицу ее блуждает виноватая, нежно-застенчивая улыбка. Меня это раздражало: дура, в тридцать лет делать вид, будто не знаешь, чего хочешь… Как бы окончательно освобожденный от наваждения, я принялся смотреть по сторонам и вдруг ахнул: да ведь нас на этой стройке окружает, можно сказать, избранное девичье общество! В насквозь просвечивающихся мини сарафанчиках и платьицах, юные первокурсницы, второкурсницы, а так же только что поступившие на факультет школьницы — их тоже поспешили «охватить», это называлось «пройти практику» — подносили нам кирпичи, трубы, даже чугунные секции котлов. Среди них было много совершенно чистых женских экземпляров — красивые фигурки, светлые лица. Идеальные невесты! И между прочим, некоторые тоже смотрели на меня с любопытством. Волей-неволей напрашивался вопрос: почему я промышляю среди всяких бэу, для которых ты никогда не будешь началом, а лишь продолжением, вместо того, чтобы раз уж задумал, не попробовать действительно начать с нетронутой?
Первую неделю на ударной стройке я, один из немногих действительно работавших, тем не менее работал только до обеда. Потом, не переодеваясь, садился на мотоцикл и несся домой, чтобы, пообедав, ехать на шабашку. Ведь на стройке после обеда уже совсем никто не работал — работяги выпивали, студенты уходили купаться на Темерничку, которая была в сотне шагов от котельной. Однако на меня накапали, мастер потребовал, чтобы я после обеда хоть немного, часов до трех, торчал среди народа. Поскольку от выпивок в рабочее время я отказался настолько давно, что меня уж и не приглашали, в очередной обеденный перерыв поплелся вслед за толпой студенток /мальчишек на биологическом почти не было/ к речке. Шла в этой толпе и Лиля. Шла она смеясь, с желто-красным шариком на ниточке над собой. Я лег на траву в стороне. Лежал на боку и ничуть не скрываясь смотрел, как они там раздеваются, заходят в воду, визжа, плещутся. Сейчас еще немного полежу, тоже сброшу свои слесарные штаны и кое-что покажу. Да, видели меня в работе, посмотрите и на воде… Лиля не раздевалась — дистанцию держала между собой и студентками, как профуре и полагается.
Как это иной раз бывает, показать себя помог случай. Вдруг шарик из рук сидевшей в центре девичьего круга Лили вырвался, полетел к середине реки, там коснулся воды и его довольно сильным ветром понесло против течения, к железнодорожному мосту. Несколько девчонок поплыли было за ним, но это явно не имело смысла. И тогда, сделав некоторую выдержку, раздевшись, я разогнался, нырнул и понесся в стиле чемпиона, да-да, в лучшем своем стиле, кролем, сначала все-таки не в полную силу, разминаясь, а потом прибавив, как прибавляют водоплавающие птицы, когда хотят взлететь. Скоро шарик был в моих руках. Возвращался я не спеша, на берег вылез напротив своих рабочих штанов, метров за тридцать от девичьего табуна. Все так же не спеша нес им шарик, уже зная, каким увижу Лилькино лицо — нет, не покрасневшее, но в белых и красных пятнах, означающих полное смятение всего ее женского естества. Так однажды уж случилось с женой одного моего приятеля. Тоже на воде, во время воскресного пикничка: я шутя, вполне дозволено, на глазах мужа, потянул ее за руку к себе, и она вся вдруг покрылась красными и белыми яблочными пятнами, даже живот и руки. Мы смотрели на нее и ничего не понимали. «Гля-ля-ля, зайка, что это с тобой!» — воскликнул ее муж, а она не знала куда деть глаза и клонила головку к плечу… Моя исключительно избирательная память подсказала мне, пока я приближался с шариком, что теперь это вновь повторится. И так оно и было. Лилька вся пошла пятнами, я наконец с ней рассчитался, потому что память выдала еще кое-что. Много-много лет тому назад избалованная самовлюбленная красавица открыла дверь одному сопляку, будучи в бесподобно нежных розовых с оборочками трусиках и какой-то прозрачнейшей белой блузочке. Сопляк смотрел на недосягаемое чудо и по-видимому пошел в то время красно-белыми пятнами. Теперь мы стали квиты.
А через пару дней моя работа в котельной оранжереи, и опять-таки ко времени обеденного перерыва, закончилась. С сумкой, полной тяжелых инструментов, шел навстречу девушкам, которые направлялись к реке. Сделал ручкой Лильке. Она было приостановилась. Но я продолжал мрачно идти своей дорогой. И как же она на меня посмотрела. Я так уйти не должен! Это невозможно, это ни в коем случае нельзя, она на все, на все со мной решилась…- вот что это был за взгляд. Взгляд боли и отчаяния. Я тогда даже озираться начал: не свалится ли мне с какой-нибудь крыши или прямо с неба на голову кирпич. Потом мне стало очень-очень даже плохо. Страдать самому было куда привычнее, чем видеть страдания других. Вот ведь как получилось. Это ведь я ей отомстил. Нехорошая штука месть. Не люблю!

Еще через два дня работал я в районе зоопарка на шабашке до позднего вечера. Устал страшно. Настроение, несмотря на то, что заработал порядочно денег, было безрадостное. Хозяин по случаю окончания работ поставил бутылку водки, мы ее с ним осушили, но даже это не подняло настроения, наоборот, стало совсем пусто. Я был без мотоцикла, пошел на автобусную остановку, ждал минут двадцать, мне бы остановить такси, но не люблю я этот вид транспорта, подумал, что ведь если пойти напрямую через железную дорогу и опытное поле, то до дома не так уж и далеко. Что-то, однако, ныло во мне, подсказывало: не надо… Я колебался, пока на себя не рассердился: бывало по ночам через кладбище ходил, а здесь по светлу чего-то забоялся. И пошел.
Едва за спиной остались дома и я оказался в старом глиняном карьере, буйно заросшем начавшей высыхать травой, как сразу стало хорошо. Впереди была железнодорожная насыпь со вздымающимся от нее опытным полем, справа в далекие деревья садилось солнце, слева повис белый месяц. И уж не в первый раз, когда оказывался за городом, подумалось: случись эта самая атомная война, погибни все человечество, жизнь все-таки не исчезнет, почти мгновенно, за каких-нибудь пять лет прорастут травами и деревьями наши дороги, в домах, фабриках расплодятся звери и птицы. Жизнь не исчезнет, наоборот, восторжествует…
Чтобы выбраться на дорогу посреди опытного поля, надо было метров двести идти по железнодорожной насыпи. Поднявшись на нее, я вздрогнул: между рельсов лежала большая черная собачья голова, из открытой пасти видны были белые зубы и красный язык, несмотря на позднее время жужжали очень бодрые мухи. Что за зверство, было моей первой мыслью. Однако метров через двадцать под левым от меня рельсом увидел черное растерзанное туловище, с которого при моем приближении взвилась туча мух. Здесь догадался, что бедная собака попала под поезд. И вслед за этим пришла другая мысль: это мне что-то грозит, это мне предупреждение и в ближайшие дни и даже недели надо быть осторожным.
Да, совершенно определенно я так подумал. Что именно в ближайшие дни или даже недели.
Что через несколько минут, что времени у меня уже нет — это не пришло.
Но едва свернул на дорогу вдоль лесополосы, как увидел впереди две подозрительные фигуры. Поглядывая на меня, довольно крупные взрослые парни что-то искали в кустах под деревьями. Потом они стали мочиться. Когда я был уже совсем близко, еще раз расстегнули штаны и будто бы помочились. Лица у обоих были воспаленные. И скорее всего не только от водки, но и травки. Темные брюки и белые рубашки с закатанными рукавами на обоих мятые, очень несвежие. «Вот же, сука, ну почему я не взял с собой хотя бы часть инструмента! Вечно я в таких случаях невооруженный», — тоскливо подумал я. Ведь, к примеру, с молотком в правой руке, ножовкой по металлу в левой я был бы защищен не хуже римского легионера, а так…
—     Ну что, проводил?!
Один схватил меня за руки, второй тянул из-за пазухи /где только он его взял?/ ржавый немецкий штык-нож.
—     Кого проводил? Да я вас в первый раз вижу! — вскричал я.
Они не слышали. Дернувшись, я увернулся от кинжала и бросился бежать. Переутомившийся от работы, выпивший к тому же стакан водки я был очень тяжел. Но и они, одуревшие от пьянки, были не легче. Спасла меня футбольная сноровка. Шагов десять вглубь лесопосадки я сделал по прямой, потом взял круто влево и также круто вправо. После последнего маневра, поверивший в твое левое направление противник остается далеко позади. Слышал, как один из парней грохнулся и взвыл. Я выбежал на дорогу и бросился назад, потому что если и мог бежать, то только под гору. Мне было очень плохо. Еще не добежав до железнодорожной насыпи, я уже знал, что за мной гонится лишь один, который держал меня за руки, и, следовательно, был без кинжала. На насыпь взбежать я уж не мог, набрал в руки осыпавшихся сверху дробленых кремней и стал швырять в преследователя. Он остановился, но когда я попал ему в руку, бросился ко мне. Заграбастав поспешно еще кремней, я рванулся ему навстречу, продолжая швыряться и попал прямо в изрыгающий проклятья рот. На этом все было кончено. Он как бы забыл про меня, сел на землю, совал в рот пальцы, размазывал ими по лицу кровь. Я даже не подошел к нему, хотя всего несколько секунд тому назад хотел убить.
На трассу я шел, злорадно смеясь. Это все козни Лильки-профуры. Дурочка, я посильнее тебя… Подходя к асфальтовой дороге, увидел на автобусной остановке тех же людей, с которыми совсем недавно ждал. Совсем недавно… Господи, сколько ж это прошло времени? Здесь как раз показался автобус и, подымаясь в него, я внутренне хохотнул: как удивительно, однако, можно скрасить себе ожидание…
А потом я испытал новый приступ ненависти. Меня, стоящего в проходе, спросили, выхожу ли я на следующей остановке. Я открыл было рот, но это отозвалось такой резкой, ослепительной болью в правом ухе… Меня все-таки ударили чем-то в ухо. Я было дернулся к выходу: надо вернуться и этого гада, оставшегося там, под насыпью, сделать инвалидом… Но тут же и остыл: это бы было уж слишком. …

Такая история вспомнилась мне в больнице. Удивительно, что оба раза пострадал я от выпускниц биологического факультета нашего университета. Проклинали меня множество раз. Но сработало от неудовлетворенных. Первую я не удовлетворил, поскольку прежде чем она подалась, успел возненавидеть. Вторую… Тайный художник нашел свою, единственную. Не сотворил — встретил. И ничего больше мне не надо. Но это уже новая история, очень даже тяжелая. Как и все в моей жизни.
_________________________
© Афанасьев Юрий Львович

Продолжение следует.