[Продолжение. Начало см. в №18 (120)]

«Купите фуфайку!..»

Кажется? это было вечером, в начале декабря 1962 года. За окном на липы, клены и рябины «Бульвара молодых дарований» сыпал сухой московский снежок, клубился роем у уличных фонарей. Я сидел над письмом к родителям, где, стараясь сохранить достоинство, выклянчивал очередную «десятку». Коля Рубцов только что закончил перепечатку рукописи своей первой книги стихов и раскладывал страницы по разделам, то и дело поглядывая на круглый обеденный стол, где в гордом одиночестве лежала последняя наша сигарета типа «Памир». Я вообще старался на нее не смотреть – курить хотелось смертельно. Закончив работу, Николай аккуратно сложил три экземпляра рукописи в папки и спрятал их в ящик письменного стола. Затем достал из верхнего ящика лезвие безопасной бритвы «Нева» и бережно разрезал сигарету на две половины.

— Покурим? – спросил он, зажигая спичку. Мы молча прикурили от огонька и жадно затянулись крепчайшим дымком дешевой сигареты. По мере того, как сгорала сигарета, в душе моей нарастало отчаяние: от стипендии (22,5 рубля в месяц) не осталось ни копейки. Мы уже третий день не посещали лекции, потому что не было денег на троллейбус.

— Сань, а Сань, — сказал Рубцов. – Ты можешь мне ответить на вопрос: на кой хрен тебе два пиджака?

У меня действительно было два пиджака, которые я, впрочем, почти никогда не носил, предпочитая свитер с протертыми до дыр локтями. И никогда не задумывался, зачем мне пиджаки вообще. Честно говоря, они мне и не были нужны.

— Считаю твое молчание знаком согласия, — подытожил Коля, надел свое безразмерное пальто, закинул за шею непомерно длинный шарф, взял под мышку один из моих пиджаков и исчез в неизвестном направлении…

О Николае Рубцове написана и опубликована прорва былей и небылиц, многие из них я читал и всегда задавался вопросом: зачем все это? Одни пытались представить его ангелом во плоти, другие – демоном в изгнании, третьи просто хотели нажиться на необычайном таланте и трагической судьбе поэта, выразителя чаяний «гонимого народа». На мой взгляд, ближе всех к истине в своих воспоминаниях, статьях, исследованиях творчества поэта подошли Вадим Кожинов, Анатолий Передреев и Станислав Куняев. Ну, может быть, еще питерский писатель Николай Коняев. По-своему интересны и занимательны воспоминания о Рубцове его вологодских друзей – писателей Виктора Каратаева и Александра Грязнова. Но все-таки в них больше писательского вымысла, попыток идеализации Коли Рубцова, чем стремления сказать о нем правду. Я не претендую на истину в последней инстанции, но осмелюсь утверждать, что в 1962-63 годах – самых плодотворных для поэта в его зрелые годы – знал его лучше, чем кто бы то ни был. Весь этот год мы прожили с ним бок о бок в одной комнате, делили хлеб, вино и табак, при мне были написаны и на мне, в первую очередь, испробованы лучшие стихи Николая Рубцова, составляющие ныне золотой фонд русской лирики.

Мы стали соседями по комнате в литературной общаге прежде всего потому, что на нашем курсе было всего два моряка: Коля служил на Северном флоте, я на Черноморском. Рубцов был старше меня на семь лет, но и я в свои 20 был вполне самостоятельным человеком, не нуждавшимся, как некоторые, в опеке, и это тоже привлекло во мне Николая. К моему тогдашнему ученическому творчеству он относился с известной долей скепсиса, но искренне радовался каждой удачной строке. Сам того тогда не сознавая, я прошел у Николая Рубцова серьезную и бескорыстную школу поэтического мастерства.

Самый сложный вопрос – кем же был Николай Рубцов на самом деле? Люди, знавшие его близко, отдавали себе отчет в том, что Коля – неплохой актер. Он очень быстро и безошибочно оценивал любую ситуацию и умел извлечь из нее для себя хотя бы минимальную выгоду. Например, подольстить какому-нибудь студенту из числа бесчисленных кавказских джигитов, населявших нашу общагу, и в итоге пировать до утра за их столом, куда «белые люди» доступа не имели.

Помню и такой случай. Руководитель нашего творческого семинара поэт Николай Сидоренко пригласил на одно из занятий поэта Бориса Слуцкого. Я прекрасно знал, что Коля относится к его творчеству с прохладцей. Но когда Борис Абрамович стал по очереди поднимать участников семинара и спрашивать, кто их любимые поэты, Рубцов назвал его имя наряду с именами Тютчева, Фета и Баратынского. Коля знал, что именно Слуцкий через своего друга Асеева вывел на поэтическую орбиту Куняева и Передреева. Однако бывшего политрука провести было трудно. Он разгадал маленькую хитрость Рубцова, о котором был, вероятно, наслышан, и лесть осталась без желаемых последствий.

У названия книги, которую Николай Рубцов надеялся издать в «Советском писателе» была схожая история. Начинающему, пусть даже очень талантливому автору, пробиться в заблокированный живыми «классиками» «Совпис» без серьезной протекции было очень трудно, практически невозможно. А поэт Владимир Соколов, близкий друг Анатолия Передреева, а впоследствии и мой хороший друг, был в то время членом правления этого издательства. Или редсовета, не помню уже, как это называлось. Его рекомендация была бы решающей для Николая Рубцова. Так вот, как раз в это время было опубликовано прекрасное стихотворение Володи под названием «Звезда полей». Была когда-то такая «белогвардейская» песня. Вот это стихотворение:

«Звезда полей, звезда полей над отчим домом
И матери моей печальная рука…»
Осколок песни той вчера над Тихим Доном
Из чуждых уст настиг меня издалека.
И возродился мир, растленью неподвластный,
И возродилась даль во славу ржи и льна…
Нам не нужны слова в любви настолько ясной,
Что ясно только то, что жизнь у нас одна.
Подруга, мать, земля! Ты тленью не подвластна.
Не плачь, что я молчу – взрастила, так прости…
Нам не нужны слова, когда настолько ясно
Всё, что друг другу мы должны произнести.

Стихи эти очень нравились Рубцову, он то и дело бормотал их строки и даже, помнится, пытался переложить на музыку. Мудрый и практичный Толик Передрееев, узнав, что у Коли никак не вырисовывается название рукописи, тут же предложил:

— Так, назови ее «Звезда полей», Соколов это оценит. Глядишь, и протолкнет тебя в «Совпис».

Название и впрямь было удачным, весьма соответствовало содержанию книги Рубцова, а сам факт, что книга «восходящей звезды» русской лирики будет носить название одного из его стихотворений, весьма обрадовал и даже взволновал скупого на похвалы Владимира Соколова. Все решилось так, как и предполагал Передреев.

Что же касалось выживания физического, то с голоду мы не помирали, да и много ли нам было надо? Жареная килька в соседнем гастрономе на «Бульваре молодых дарований» стоила всего-то 10 копеек за килограмм, конфеты-«подушечки» к чаю – 80 копеек кило, большой серый батон хлеба – 12 копеек. С куревом было труднее, но как-то обходились. «Кентов» и «Мальборо» тогда в продаже не было, а пачка «Памира» стоила 10 копеек. Впрочем, у Николая в жизни были времена и похуже. В самиздатовской книге, с которой он поступал в Литинститут, есть такие стихи:

Купите фиалки

Я в фуфаечке грязной
Шел по насыпи мола.
Вдруг призывно и страстно
Стала звать радиола:
«Купите фиалки,
Фиалки лесные.
О, купите фиалки –
Они словно живые!»
Как я рвался на море!
Бросил дом безрассудно
И в моряцкой конторе
Все просился на судно.
На буксир, на баржу ли,
Но нетрезвые, с кренцем,
Моряки хохотнули
И назвали младенцем.
Кроме моря и неба,
Кроме мокрого мола
Надо хлеба мне, хлеба,
Замолчи, радиола!
Сел я в белый автобус,
Белый, теплый, хороший.
В нем вертелась, как глобус,
Голова контролерши.
Назвала «фулиганом»,
Назвала меня «фруктом».
Как все это погано,
Эх, кондуктор, кондуктор!
Ты не требуй билета,
А свези на толкучку.
Я, как маме, за это
Поцелую вам ручку…
Вот иду я, где ругань,
Где торговля по кругу,
Где толкают друг друга
И толкают друг другу.
Рвут за каждую гайку
Русский, немец, эстонец…
О, купите фуфайку!
Я отдам – за червонец…

Не знаю, за сколько «толкнул» мой клифтик Коля, но вскоре он появился в нашей комнате — запорошенный декабрьским московским снежком, с таинственной улыбкой на лице. Он вообще страшно любил таинственность, просто обожал преподносить друзьям сюрпризы. Если у него в заначке появлялись бутылка вина, банка консервов или кусок «студенческой», по 90 копеек за килограмм, колбасы, движения Николая становились плавными, а жесты напоминали пасы знаменитого фокусника Кио, с которым он, кстати, вскоре после этих событий подрался в ресторане Центрального дома литераторов, за что был временно исключен из института. Но речь сейчас не об этом.

Операция «купите фуфайку», то есть «лишний» пиджак, прошла более чем успешно. Из необъятных карманов своего пальто Коля извлек две литровых бутылки «биомицина» — украинского крепленого вина «Бiле мiцне» (в обиходе «биомицин», или «в ротик антибиотик»), какую-то закуску, а главное – несколько пачек сигарет, причем не дерущего горло «Памира», а нежной и ароматной «Астры». Жизнь продолжалась!

Последняя встреча

Однажды перед зимними каникулами, в декабре 1962 года Коля Рубцов, не сказав ни слова, исчез на несколько дней и вернулся в приподнятом настроении — таинственный и загадочный.

— Ты знаешь, Сань, есть возможность неплохо заработать. Я тут познакомился с одной телевизионной барышней, и она заказала нам детскую новогоднюю сказку. В стихах. Самому мне не справиться – никогда не писал сказок. Поможешь? Обещают приличный гонорар. Можно будет на каникулы съездить в Николу. Куплю, наконец, дочке куклу. Посмотришь настоящую русскую зиму…

Никола – это родное село Николая на Вологодщине, где жила тогда его внебрачная дочь Лена.

Я тоже никогда не писал сказок – ни в стихах, ни в прозе. Но перспектива получить «приличный гонорар» не оставила меня равнодушным к этому предложению. Безденежье крепко взяло за глотку, на каникулы ехать было не на что, да и жрать хотелось. Я согласился.

Заказанную телевидением сказку мы сочинили за сутки. Это было, конечно, откровенное графоманство, но сценарий наш был принят (Коля отвез его на телевидение сам), и вот как-то утром, перед самым Новым, 1963 годом мы устроились в телевизионном холле перед телевизором «Темп», чтобы увидеть воплощение нашего коллективного творчества на экране. Лучше бы мы этого не делали, после просмотра мы с Николаем несколько дней не могли посмотреть друг другу в глаза. И слава Богу, что общага была совершенно пуста – все студенты разъехались по домам на каникулы и никто не увидел этого позорища. Но когда студеным январским утром Рубцов растолкал меня и сказал, что пора ехать за гонораром, весь стыд выветрился из меня мгновенно.

Центральное телевидение в то время располагалось на Шаболовке, Останкинскую башню только начинали строить. Летом по пути на Останкинские пруды мы частенько заглядывали на стройплощадку, где как бы из-под земли на глазах вырастало это фантастическое сооружение.

Окошки касс, в которых выдавали гонорар, выходили во двор телецентра. У каждой из них в терпеливом ожидании выстроилось человек по пятьдесят. Москва была погружена в морозный туман, термометр зашкаливал за 25 градусов ниже нуля. Стоя в очереди, Коля, видимо, мечтал о кукле. Я же думал о том, что, наконец, смогу себе купить зимнюю шапку.

— Как ты думаешь, сколько нам заплатят? – спросил я друга.

— Ну, уж не меньше, чем по сотне, — уверенно заявил он. – Все-таки сказка в стихах!

Нам заплатили 75 рублей. На двоих.

Но все-таки это были деньги! На них можно было и куклу купить, и шапку, и на родину Николая сгонять – в общем вагоне. Однако, разбогатев, мы прежде всего решили хоть раз по-человечески пообедать и двинулись на Белорусский вокзал, в ресторан, славившийся тогда относительной дешевизной блюд и приличной кухней. Заказали, как помню, по полной тарелке суточных щей, гречки с котлетами, селедочки с лучком и бутылку «Московской». Для двух полунищих поэтов это был не обед, а царское пиршество.

А после и куклу с мигающими глазами купили в подарок колиной дочке Лене, и зимнюю кроличью шапку за шесть рублей – для меня. И отправились на Савеловский вокзал, откуда отходили поезда на Вологду. Купили билеты.

Все было бы хорошо, если бы не одно обстоятельство: ближайший состав на Вологду отходил лишь через шесть часов. Чтобы скоротать время, зашли в привокзальный кабачок. А далее – все по обычному сценарию: сдали билеты в кассу, купили на оставшиеся деньги какой-то еды и выпивки и на следующее утро очнулись у себя в общаге без копейки в кармане.

Кукла долго пылилась на тумбочке Николая, затем кто-то пририсовал ей усы, а после она вообще исчезла. Говорят, что значительно позже Рубцов все-таки осуществил свою мечту и привез дочери куклу. Но это было уже без меня. Вскоре я бросил Литинститут и вернулся в Харьков. Николай Коняев в своей книге «Николай Рубцов», вышедшей в серии ЖЭЛ, так описывает этот случай: «…Александр Черевченко, отчаявшись из-за притеснений А.Мигунова (тот не стеснялся даже устраивать обыски в комнатах общежития), уехал домой в Харьков, плюнув на институт, и здесь через два месяца его разыскал посланец ректора. Он передал Александру Черевченко записку ректора И.Н.Серегина: «Саша! Напиши заявление о переводе на заочное. Через неделю я ложусь в больницу, и оттуда меня уже не выпустят».

Все было так, да не совсем. Происки проректора Мигунова вызывали у меня не отчаяние, а отвращение, и не он был причиной моего бегства из Литинститута. Я вдруг понял, что совершенно не знаю жизни, меня тянуло к живому делу. А тут из «Лензмины», харьковской «молодежки», пришло письмо, в котором ребята сообщали, что есть вакансия, что меня там ждут. Неистребимые противоречия между газетной и литературной работой известны многим писателям, а я к тому времени уже попробовал газетного «наркотика» и принял свое решение.

Через пару месяцев ко мне в Харьков действительно приехал мой большой друг и однокашник, мурманский поэт Володя Смирнов с запиской от ректора. Иван Николаевич Серегин (светлая ему память!) был болен белокровием, которое настигло его еще в войне с Финляндией. Он успел подписать мое заявление.

Последняя наша встреча с Николаем Рубцовым состоялась летом 1964 года, я тогда уже учился на заочном отделении и мало что знал о его мытарствах и проблемах.

Приехав на экзаменационную сессию, я встретился с Анатолием Передреевым и двумя однокурсниками – магаданскими поэтами Альбертом Адамовым и Анатолием Пчелкиным. В то время мы крепко сдружились. И, с легкой руки Передреева, даже организовали «великую армаду»: сам он стал «крейсером «Варягом», я – «Броненосцем Потемкиным», Альберт Адамов – «Ковчегом», а Толе Пчелкину досталась скромная роль героической канонерской лодки «Кореец. Это, конечно же, была игра. Накупив выпивки и закуски, мы поехали в общежитие Литинститута – искать Колю Рубцова. Он должен был занять достойное место в этой «армаде».

Николай был уже крепко пьян и взвинчен. Однако, увидев нас с Толей – магаданских ребят он не знал, — вроде бы успокоился. Передреев как раз в это время работал над нашумевшей в свое время статьей о Борисе Пастернаке, и по дороге все мы говорили об этом поэте. В разгар веселья Альберт Адамов, как бы в продолжение этого разговора, стал читать на память одно из стихотворений Бориса Леонидовича. И вдруг Николай, до этого мирно дремавший за столом и не принимавший участия в нашей беседе, схватил кухонный нож и ударил Альберта под ключицу…

К счастью, отец первой жены Адамова был в то время ведущим профессором в институте им. Склифосовского, куда «скорая» доставила Альберта. Благодаря этому удалось избежать обязательного в таких случаях вмешательства милиции. Говорят, что Николай Рубцов тяжело переживал случившееся, но я этого не видел. Это была наша последняя встреча.

О дальнейшей судьбе и трагической гибели поэта я знаю лишь то, что написано в воспоминаниях его друзей и книгах биографов. Жизнь разбросала нас в разные стороны, но тепло нашей недолгой дружбы греет меня по сей день.

«Попса» 60-х – 70-х годов

Мой любимый сатирик, непревзойденный мастер сарказма Михаил Задорнов с полным основанием считает нынешнюю песенно-музыкальную «попсу» социальным злом, чем-то вроде стихийного бедствия. И не устает высмеивать ее в своих выступлениях.

В 60-е – 70-е годы эта «попса» пребывала еще в зачаточном состоянии, зато махровым цветом цвела «попса» литературная, в основном поэтическая, хотя и в прозе ее хватало. «Вождем» поэтический «попсы» был, безусловно, талантливый, но весьма предприимчивый поэт Евгений Евтушенко. Не отставали от него не менее одаренные Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Белла Ахмадулина. Их имена были у всех на устах. Они породили сотни эпигонов по всей огромной стране.

Эстрадная поэзия, бесспорно, была порождением времени, возросла и окрепла на дрожжах хрущевской «оттепели», ее первейшей задачей было поддерживать у народа, одичавшего под гнетом сталинско-бериевской диктатуры, иллюзию свободы и демократии. Поэтическая «попса» собирала на своих выступлениях десятки тысяч людей, целые стадионы. То, что раньше шепотом обсуждалось «либеральной» интеллигенцией на кухнях, вдруг стало общедоступной темой, квинтэссенцией этих поэтических карнавалов.

Не исключено, что, возникшая стихийно, поэтическая «попса» со временем стала инструментом двух противоборствующих сил – КГБ и ЦРУ — на острие «холодной войны». Обе эти организации были кровно заинтересованы в ее процветании. На родине, в официальной печати, ее лидеры то и дело подвергались суровой критике, но ни один из них не стал «невыездным», их стихи охотно печатали журналы и газеты — как в России, так и за рубежом, книги выходили невиданными доселе тиражами, гонорары затмевали даже заработки высокопоставленных чиновников. В то же время эта «попса» плодила т.н. «диссидентов», оппонентов советскому режиму.

Ясное дело: на этом фоне поэты не менее талантливые, но исповедовавшие традиции русской классической лирики – Александр Межиров, Владимир Соколов, Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Николай Тряпкин, Анатолий Жигулин и многие другие, внешне выглядели куда бледнее, поэтическая «попса» как продукт духовного потребления в то время пользовалась неизмеримо более высоким спросом. Поэтический цех России был расколот на два абсолютно несовместимых участка.

То же самое проиcходит сегодня и в песенно-музыкальном цехе. Тот же Киркоров куда более востребован, чем, скажем, Погудин или Малинин, а одареннейший Николай Басков, пытаясь сидеть сразу на двух стульях, постепенно теряет свое лицо. А повадки того же Фили во многом повторяют образ жизни Евтушенко, только в гораздо более хамской форме – времена настали иные…

С Евгением Александровичем Евтушенко я познакомился совершенно случайно, в доме Александра Межирова. Произошло это в феврале 1964 года. У меня в Харькове выходила вторая книга «Русское море» (так в старину называлось море Черное), и я приехал в Москву, чтобы показать верстку сборника своему наставнику. Межиров жил тогда на Солянке, сразу в двух «коммуналках». На одном этаже у него была семейная квартира, двумя этажами ниже – комната, служившая поэту рабочим кабинетом. Как раз в это время Александр Петрович работал над переводом монументальной поэмы грузинского поэта Ираклия Абашидзе «Палестина, Палестина» («По следам Руставели»). Мое появление отвлекло его от работы, но он все-таки взялся за чтение верстки, взвешивая каждую строку начинающего поэта на весах своего безупречного вкуса и не скупясь на весьма нелицеприятные замечания. В итоге книга от этого только выиграла.

И тут в квартире раздался звонок, соседка открыла и в кабинет Межирова буквально влетел сам Евгений Евтушенко.

— Привет, Саша, — воскликнул он, обращаясь к Межирову. — У тебя есть какие-нибудь фрукты? Я всю ночь пил, буквально накачан водкой!

Фруктов у Межирова не оказалось.

— Познакомься, Женя, это харьковский поэт Саша Черевченко.

Евтушенко кивнул мне, затем, увидев верстку, спросил:

— Ты редактируешь его книгу?

— Нет, — ответил Александр Петрович, — просто читаю. У тебя ко мне дело?

— Да нет, просто забежал по дороге. Ты знаешь, такая женщина… – И пустился в изложение своих ночных приключений, подробности которых я здесь опускаю из соображений этики…

Вторая и последняя моя встреча с Евгением Евтушенко произошла лет через десять-двенадцать, уже в Магадане. В начале этого повествования я предупредил, что не намерен придерживаться хронологии, поэтому переношу его в середину 70-х годов. В то время я возглавлял Магаданское областное отделение вновь образованного общества книголюбов РСФСР, тесно смыкавшегося в своей деятельности с Союзом писателей, членом которого я стал еще в 1967 году. В один прекрасный день меня вызвал к себе заведующий отделом пропаганды обкома партии Федор Нефедович Ловягин и заявил следующее:

— Завтра к нам прилетает поэт Евтушенко. Альберт Мифтахутдинов (тогдашний ответственный секретарь магаданской писательской организации – А.Ч.), которому я сообщил об этом визите, взял, да и улетел на Чукотку. Так что тебе, как члену бюро Союза писателей, поручается ответственная миссия – встретить и обеспечить пребывание московского гостя в Магадане. Будешь работать в контакте с Иваном Гарающенко (зав. сектором печати обкома). Он посвятит тебя во все подробности.

Матеря про себя Альберта, я поплелся в кабинет Ивана, чтобы наметить план встречи «высокого гостя». Гарающенко – кстати прекрасный парень, талантливый журналист – встретил меня с кислой миной на лице:

— Не было печали… Имей в виду, Евтушенко прибывает не один, а с целой командой, не имеющей отношения к поэзии. Они, видишь ли, решили сплавиться по Колыме. На чем, интересно? Но перед этим он выступит в Доме политпросвета. Билеты уже распроданы, на всех желающих не хватило. Кирилл Николаев (директор политпросвета) вынужден продавать стоячие места. Борт с этой компанией прибывает завтра в 15.30, будь на стреме, я тебе позвоню…

Из-за непогоды на трассе полета борт со знаменитым поэтом задержался в Красноярске и прибыл лишь в два часа ночи на следующие сутки. На дворе стоял июль, знаменитые магаданские белые ночи уступили место кромешной колымской тьме, лето стремительно шло на убыль. Кавалькада «Волг» из обкомовского гаража помчалась из аэропорта в город по единственной в области бетонке. В первой машине нас было трое – Евтушенко, Гарающенко и я. Евгений Александрович был возбужден, беспрерывно о чем-то говорил, мы с Иваном, сдерживая зевоту, не особо вникали в его речи. Со мною корифей русской поэтической «попсы» общался как со старым знакомым, хотя я не уверен, что он припомнил наше мимолетное знакомство у Межирова.

— Хотите, я прочту вам стихи, которые написал в самолете? – вдруг спросил Евтушенко.

— Сделайте одолжение.

Стихи, как всегда, производили впечатление. Но тема, увы, была до боли знакома.

— Не кажется ли вам, Евгений Александрович, что написанное вами весьма смахивает на известное стихотворение Тютчева «Брат, столько лет сопутствовавший мне…»? – поинтересовался я.

Евтушенко, после недолгой паузы, с некоторым раздражением, заметил:

— А вы неплохо знаете русскую поэзию!

Возможно, он представлял себе, что магаданские литераторы не знают ничего, кроме лагерной лирики.

После недолгой паузы Евгений Александрович вдруг стал рассказывать нам об очередной своей жене. Как раз незадолго перед этим вояжом он женился на какой-то богатой англичанке. Эжени Батлер, что ли, толком уже не помню.

— Я люблю ее безумно и должен дать ей телеграмму. Почтамт у вас работает круглосуточно?

К счастью, телеграф в Магадане работал сутки напролет, и мы свернули к зданию почтамта. Евтушенко долго сочинял телеграмму любимой жене, отправил ее, и вся кавалькада продолжила движение к «обкомовской» гостинице, где были заказаны номера для «высокого гостя» и его свиты. Пока Гарающенко устраивал их на ночлег, я дремал в машине, которая должна была развести нас по домам. Разбудив меня, Иван с нескрываемой иронией спросил:

— Знаешь, чего потребовал наш гость?

— Понятия не имею. Может, золотой унитаз?

— Ха! Баба ему нужна. Для вдохновения, стало быть, для койки. У тебя есть кто-нибудь на примете?

— Думаю, что это все-таки прерогатива обкома. Кандидатура бл…ди для столь высокой особы должна быть одобрена и утверждена партийным органом, — ответил я.

— Ладно тебе, — проворчал Гарающенко. – Впрочем, ты, наверное, прав…

Как после я узнал, Евтушенко было предложено три кандидатуры местных красавиц. Он выбрал Таню – актрису местного театра и одновременно натурщицу большинства магаданских художников. Девочка была ничего себе, смазливая и без предрассудков. Обе стороны в итоге остались довольны друг другом…

Магадан – город гостеприимный. К нам приезжали многие знаменитые актеры, поэты, художники. Здесь, в частности, я познакомился с Евгением Леоновым – скромность этого человека соответствовала его высокому таланту, общение с ним безмерно обогатило меня. Это была не «попса», которой щедро раздавали премии и выплачивали гонорары. Это было Искусство с большой буквы. Евгений Павлович прилетел в Магадан не за длинным рублем, не ради призрачной славы, а чтобы хоть как-то прикоснуться к трагическим страницам истории своей родины, славу которую он приумножил своим гением и трудом.

Помнится, мы с Юрием Чернышовым, главным режиссером Магаданского музыкально-драматического театра, сидели в его кабинете за бутылкой водки и мрачно размышляли о том, как нам воплотить в жизнь задание обкома партии. Я был назначен сценаристом, а он режиссером-постановщиком грандиозного общегородского праздника, посвященного какой-то знаменательной дате. Ничего конструктивного в наши бедные головы не приходило. Вдруг дверь кабинета медленно отворилась и на пороге появился Евгений Леонов. Чернышов, конечно, знал о его приезде, но в запарке забыл мне об этом сообщить.

— Привет, — сказал Евгений Павлович. – Вот и я.

— Просим к столу, мы тут совсем одурели. Как вас встретили? – поинтересовался Юра.

— Спасибо, все нормально. Я уже устроился в гостинице, вот пришел познакомиться.

— Это наш поэт… – представил меня Чернышев. – Давайте по рюмке – за приезд.

— Давайте, но у меня своя, — сказал Леонов и вынул из внутреннего кармана плаща «чекушку» «Столичной». И сам наполнил предложенную ему рюмку.

Мы с Чернышовым посмотрели на великого актера с нескрываемой завистью. Дело в том, что со спиртным в Магадане был свой специфический напряг, настоящей водки давно никто из нас не пробовал. Был тут у нас свой водочный завод, но его продукция не шла ни в какое сравнение с «материковской». Время от времени в Магаданский порт из Владивостока или Находки приходил танкер, наполненный питьевым спиртом. На его борту были и этикетки – «Московская», «Посольская», «Российская» — что попадалось там под руки. Спирт перекачивали в заводские цистерны, разбавляли дистиллированной водой, разливали по бутылкам, наклеивали этикетки, и весь Магадан пил эту «крутку», утешаясь фальшивым статусом пойла, обозначенного на этикетках. Правда, изредка к нам в порт приходили и пароходы с «натуральными» спиртными напитками. Однажды привезли кубинский ром, на этикетках которого была изображена негритянка. Зверский напиток. «Ну что, задушим Анжелу Дэвис?» — спрашивали собутыльники, откупоривая бутылку. В другой раз прибыло судно с грузом болгарского вина «Медвежья кровь», которое тут же окрестили более звучным названием – «Мишка-донор»… А тут мы увидели настоящую «Столичную». Но не просить ведь великого актера угостить нас из его «чекушки»!

Позднее Евгений Павлович признался мне, что в бутылке у него не водка, а кипяченая вода.

— Знаешь, у меня во время выступлений голос садится, я в перерывах за кулисам горло полощу. Ну и ношу ее, чтобы не приставали. Я ведь давно уже не пью – сердце пошаливает…

Но я отвлекся от главной темы этой главы. На следующий день в Доме политпросвета, актовый зал которого был рассчитан на две тысячи мест, состоялось грандиозное шоу поэта Евгения Евтушенко. Нам с секретарем обкома по пропаганде Киселевым и зав. сектором печати Гарающенко мест в зале не досталось – кое-как жен своих усадили, а сами слушали его выступление в кабинете директора, давя на троих бутылку армянского коньяка из обкомовских запасов. Концерт длился часа три или четыре, Евтушенко читал и свою «Братскую ГЭС», и стихи разных лет. Публика ликовала. Примерно за полчаса до окончания выступления я снялся с якоря и поспешил в «обкомовскую» гостиницу, где в банкетном зале уже был накрыт стол. Местные литераторы и люди, приближенные к литературе, скинувшись по десятке, решили попотчевать гостя всеми местными деликатесами. На столе в изобилие были и икра, и балыки, и «королевские» крабы, и оленина… Евгений Александрович, приехавший сюда вскоре, находился в состоянии крайнего возбуждения, он в очередной раз переживал грандиозный успех – теперь уже на святой магаданской земле.

— Ну что, — сказал он снисходительно, обращаясь к местным поэтам, — почитайте свои стихи, надо ведь знать друг друга.

Поэты наперебой принялись декламировать собственные сочинения, мэтр то одобрительно кивал, то отрицательно покачивал головой, изображая внимание. Но я видел, что он все еще слушает самого себя, повторяет мысленно свое недавнее выступление, слышит овации публики, гром аплодисментов.

Пир шел своим чередом, наступило время «вопросов и ответов». Кто-то из телевизионных дам поинтересовался, как он относится к Муслиму Магомаеву.

— Не произносите при мне этого имени! – раздраженно воскликнул поэт.

В банкетном зале на миг воцарилась тишина. Кто-то, чтобы разрядить обстановку, поднял тост за талант «высокого гостя»…

В это время ко мне подошел официант с выправкой прапорщика КГБ и шепнул на ухо, что Евгения Александровича требует к телефону «сам». То есть первый секретарь обкома Сергей Афанасьевич Шайдуров.

— Он хочет, чтобы Евтушенко срочно прибыл к нему на дачу, на Снежную долину. Машина уже у крыльца.

Также на ухо, шепотом я передал услышанное Евгению Александровичу. Он моментально вскочил, вышел в «предбанник» к телефону. И больше не вернулся в наше застолье, даже не попрощался. Убедившись в том, что знаменитость навсегда покинула нашу компанию, мы выпили еще по рюмке, сложили остатки выпивки и закуски в пакеты и отправились на квартиру к чукотской поэтессе Тоне Кымытваль, где в грустном молчании просидели до самого утра.

Последний акт этого спектакля был разыгран на берегу Охотского моря, в Ольской губе, в пограничной зоне. Организация его была возложена на первого секретаря самого «икорного» района Магаданской области – чукчанку Анну Дмитриевну Нутытэгрынэ. В живописной долине были разбиты армейские палатки, воздвигнуты длинные дощатые столы, на которых высились эмалированные ведра с красной икрой-«пятиминуткой», отварная оленина и бесчисленное количество разномастных бутылок. На кострах в котлах готовилась уха из только что добытых рыбин. Кета шла на нерест, было чем угостить знатных визитеров. На прощальном банкете присутствовала почти вся областная и городская партийная элита. Ну и, конечно, мы, местные литераторы. Как же без нас.

В разгар пиршества вся команда Евтушенко с ним во главе вдруг скрылась в своей палатке и через несколько минут на глазах изумленной публики в чем мать родила ринулась в холодные воды Охотского моря…

— Ну и дела! – крякнул сидевший рядом со мною Иван Гарающенко. – Поехали-ка по домам.

Не знаю, на чем сплавлялись по Колыме поэт Евгений Евтушенко и его свита. Колыма никогда не была плотогонной рекой. Скорее всего до Черского их довез белый теплоходик первого секретаря обкома. Во всяком случае в прессе об этом «сплаве» ничего не сообщалось.
____________________________
Продолжение следует.