Повесть вторая  из трилогии «Три повести»

«Пятая» 

«Пятая бригада, доктор Вавилов, на выезд». – раздался по громкой связи голос старшей смены. Во врачебной комнате с кресла  поднялся врач лет тридцати с небольшим, покрутил торсом вправо-влево, разминая спину и плечи, и вышел в коридор. От диспетчерской к нему уже направлялась молодая женщина, или фельдшер Александрова, или просто – Милка, с которой он проработал четыре года. Она протянула карту вызова. Несмотря на бессонную ночь, Милка выглядела свежей и красивой. Её пухлые, ярко накрашенные губы улыбались:
— Давление. Хорошо ещё, что недалеко. Я уж домой собираться стала. Признавайся, грешил эти дни? Грешил… Поэтому и не везёт. До конца дежурства осталось двадцать минут, а нас – на вызов. Опять лишний час переработаем.
Во дворе веселилось апрельское солнце, отскакивая от лобовых стёкол карет скорой помощи, рядами выстроенных в открытых боксах. С мойки съехала сверкающая «Пятая», которую Василий, водитель, надраил до состояния «котячьих яиц», как он  любил выражаться.
«Восьмая бригада, доктор Максаков, на выезд». «Двенадцатая бригада, доктор Ряузова, на выезд». «Первая кардиологическая, доктор Рахматуллин, на выезд». Настроение как-то сразу поднялось.
— Смотри-ка, посыпались, как из мешка, ещё троих прихватили…, – веселился Василий.
— Ничего, не только нам одним отдуваться в конце дежурства, – подхватила Милка.
— Надо полагать, Милка, все они греховодники? – спросил доктор.
— А то нет? Все до одного, особенно Марина Александровна, – хитро улыбаясь, парировала  Милка.
  Василий врубил сирену с мигалкой. По адресу домчались минут за семь.
Вызов как вызов. Больная, 52 года, весом за сто кило, гипертонической болезнью страдает около десяти лет, артериальное давление – 190/110, тоны сердца… Ох! Благо, что доктор – не новичок, на «скорой» – уже четырнадцать лет, начинал ещё санитаром, когда учился в мединституте.
— Поднимите левую грудь, пожалуйста.
Больная двумя руками подняла висящую до пупка, громадную левую грудь, напоминавшую приспущенный до лёгкой сморщенности воздушный шар. Под грудью, на обширных опрелостях буйствовал грибок. В нос ударил тяжёлый гнилостный запах. Доктор, однако же, даже не поморщился, вытянул фонендоскоп на всю длину руки, что позволило ему выслушать верхушку сердца ничуть не наклоняясь к больной. Когда-то, наученный первым опытом врача скорой помощи, он сменил штатные коротенькие резиновые трубочки фонендоскопа на длинные, пластиковые, взятые от одноразовой системы переливания крови, и потому чувствовал себя вполне вольготно.
— Магнезию сернокислую, десять кубов внутримышечно. Внутривенно – коктейль: папаверин, платифиллин, димедрол, – это – Милке.
— А вы, Валентина Алексеевна, – обратился он к больной, – купите в аптеке вот эту мазь, она без рецепта продаётся, – доктор записал название на листочке, – И дважды в день смазывайте под каждой грудью, а то жалко будет, если такие красивые груди и вдруг отвалятся. Поняли меня?
Пристыженная больная смущённо кивнула. Доктор уже сидел за столом и заполнял карту вызова. Он знал, что опытная Милка всё сделает как надо. Она и руки вымоет, и в вену любую с первой потычки попадёт, и магнезию согреет прежде, чем уколоть. Через полчаса артериальное давление снизилось до 160/90, головная боль, тошнота, сердцебиение прошли.
— Всё, поправляйтесь, Валентина Алексеевна, до свидания.
— Спасибо, доктор! Спасибо, девушка! Дай вам Бог счастья!
Когда приехали на станцию, бригаду сразу же вызвали к главному врачу, и почему-то с аптечкой. Димка Суслов, врач из другой смены, подскочил к ним и шепнул:
— Готовься, Егор. Такое творится…
— А что творится-то?
— Спирт проверяют у вашей смены.
— Не понял?
— Сейчас всё поймёшь…
Врач и фельдшер вошли в кабинет.
— Вот, товарищи, познакомьтесь, это – пятая бригада, доктор Вавилов и фельдшер Александрова, опытные сотрудники, давно работают, – каким-то неестественным тоном отрекомендовал бригаду главврач троим представителям, как потом выяснилось, облздравотдела, вальяжно расположившимся за начальственным столом.
  Двоих из этих инспекторов Вавилов знал ещё по институту, оба – бывшие комсомольские вожаки, комсорги-профорги курсов. Третью – пожилую женщину с мерной мензуркой – видел впервые.
— Присаживайтесь, товарищи, сейчас мы закончим и займёмся вами.
— У нас, между прочим, смена час назад закончилась. Мы сутки отработали. Вы хотя бы объясните, для чего нас вызвали.
— Ну, ничего, ничего, Егор Владимирович, это ненадолго. Вот товарищи из облздравотдела проверяют, как вы расходуете спирт на больных, укладываетесь ли в нормы по каждой инъекции… В свете последних партийных решений, так сказать, по «сухому закону». – Чувствовалось, что главврачу самому неловко.
  Перед проверяющими между тем, как школьница, стояла пожилая врач, Марина Александровна Ряузова. Рядом с ней топтался фельдшер Агеев. У них оказался перерасход спирта на двадцать четыре миллилитра, который они никак не могли объяснить.
  — По утверждённым нормам на каждую инъекцию вы имеете право расходовать не более полутора миллилитров спирта. Из ваших же записей по картам вызовов следует, что суммарно было произведено за сутки тридцать две инъекции, то есть вы должны были израсходовать сорок восемь миллилитров. Перед дежурством вы расписались в учётном журнале за получение ста миллилитров спирта. В вашем флаконе находится всего двадцать восемь миллилитров. А где ещё двадцать четыре миллилитра? — вопрошал один из представителей, инспектор Рогашкин, бывший, видимо, за главного.
  — Ну уж не знаю…, – пыхтела Ряузова, – Что я его, пью, что ли?
— Ну, а что можете сказать вы, товарищ фельдшер?
Агеев продолжал топтаться и молчать.
— Придётся вам задержаться и написать объяснительные.
  В кабинет вошли ещё две бригады – доктор Максаков с фельдшером Харитоновой и доктор Рахматуллин с фельдшером Джафаровым. Представив «новеньких», главврач усадил их рядом с «пятой». Вавилов, не особенно понижая голоса, ввёл их в курс дела. Главврач, хороший, в общем-то, мужик, бросал на него умоляющие взгляды. Пожилая женщина-инспектор глядела с укоризной.
Главный экзекутор, Рогашкин, вызвал, наконец и пятую. С Вавиловым он вёл себя подчёркнуто отстранённо, хотя и учился с ним когда-то на одном курсе. Он помнил, как однажды, после пятого курса, когда студенты возвращались с месячных военных сборов, резкий Вавилов скинул его с вагонной полки, после того как он скомандовал всему вагону «отбой», выпихнул в тамбур и сделал внушение:
— Ты чего раскомандовался, Шурик? В раж вошёл? Месяца не хватило, что ли? Всё! Сборы закончились. Домой едем.
— Ты как разговариваешь со старшиной?
— Да я на твои старшинские лычки начхать хотел.
И слова свои Вавилов подкрепил увесистыми жестами…
— Пожалуйста, достаньте из аптечки флакон со спиртом, – обратилась к Милке пожилая женщина-инспектор.
Тем временем у второго инспектора, то ли Давидовича, то ли Шокатовича – Вавилов точно не помнил, так как учился двумя курсами старше, в руках оказались все карты вызовов пятой, сделанных за дежурство.
— Тридцать девять инъекций, пятьдесят восемь с половиной миллилитров, – доложил он Рогашкину базовые цифры, глядя при этом туманными глазами на Милку.
С другой стороны женщина-инспектор объявила, что спирта во флаконе «всего шесть миллилитров». Произведя нехитрые исчисления, Рогашкин удивлённо вскинул брови и, почему-то попеременно обращаясь то к Милке, то к главврачу, заверещал:
— Ну вот, пожалуйста. Как это можно объяснить? Тридцать пять с половиной миллилитров – это уже не шутки. Это, извините, восемьдесят граммов водки.
— Егор Владимирович, – конфузливо начал главврач, – Объясните товарищам, как такое могло случиться? Может, пробка была плохо притёрта? – Он запнулся и добавил:
  — А что? Такое случается… Частенько.
— Тут и объяснять нечего, – завёлся Вавилов. – Товарищи эти, хоть и натасканы на таких проверках, да не совсем – спирт в водку грамотно переводят, а вот карты вызовов читать не умеют…
— Но, но… Я попросил бы…, – начал было Рогашкин, но Вавилов не дал ему развить мысль дальше «но, но…»
— У нас ночью был трансмуральный инфаркт миокарда с отёком лёгких. Среди прочих реанимационных мероприятий больному давали кислород через спирт в качестве пеногасителя, в карте это зафиксировано. Мы вызвали кардиологов, приезжал Равиль Хасанович, он может подтвердить.
— Именно так всё и было, – вступился доктор Рахматуллин.
— Когда мы приехали, у них уже баллон с кислородом заканчивался, – добавил он.
— Ну вот! Ну вот! Всё и выяснилось, – обрадовался главврач.
— И всё-таки мне не совсем понятно, сколько спирта было истрачено в данном случае, потому что его расход в карте вызова не отображён, – упорствовал Рогашкин.
— По какой методике вы давали больному этот самый… пеногаситель? – он обращался к Милке.
Она, недоуменно глядя то на доктора, то на Рогашкина, ответила:
— По обыкновенной методике. Двойной слой марли, смоченной спиртом, на загубник…
Но Вавилов не дал ей закончить, его прорвало. То ли сказалась бессонная ночь, то ли вспомнился сорокапятилетний мужчина, который уже пускал розовые пузыри и которого они с Милкой вытащили этой ночью с того света, вывели из кардиогенного шока и купировали отёк лёгких. А может, с новой силой вспыхнула ненависть ко всем этим партийным и комсомольским холуям? Скорее всего нахлынуло всё разом, да ещё – обида за унижение, учинённое этим недоучкой-Рогашкиным, слабо разбирающимся в клинической медицине. За унижение доктора Ряузовой, за Милкино, за своё и за будущее унижение ожидающих своей очереди Максакова, Рахматуллина, Харитоновой, Джафарова и многих-многих других, не заслуживающих такого отношения к себе людей.
— Ах ты, гнида! Ты же за шесть лет учёбы одному только и научился – жопы начальству лизать. Резету ты научился. И ты ещё смеешь допрашивать врачей, подозревая их в том, что они воруют миллилитры спирта? Мало я тебе дал тогда, ох, мало…
И началось… Рогашкин, взвизгнув по-бабьи, судорожно похватал свои бумажки и ринулся к двери, за ним – «то ли Давидович, то ли Шокатович…»
— Я доложу об этом вопиющем эпизоде руководству…, – были слышны его последние слова…
— Доктор! Возьмите себя в руки. Ваше поведение недостойно советского врача, – увещевала пожилая женщина-инспектор.
— Егор, опомнись! Что ты творишь? – растерянно лопотал главврач.
Одна Милка смеялась. Она хохотала от души, восторженно глядя на своего доктора. Одобрительно глядели Рахматуллин с Джафаровым, Максаков с Харитоновой и, задержавшиеся с объяснительными, доктор Ряузова с фельдшером Агеевым. Вавилов хмуро огляделся, подошёл к столу, стоя написал заявление об уходе и отдал главврачу.
— Извини, Валера. Я тебя, наверное, крепко подвёл.
И ушёл. Из медицины. Навсегда.

«Св. Владимир»

Решение выращивать цветы на продажу было принято не сразу, хотя сама идея созрела мгновенно. В памяти у Вавилова свежи были воспоминания месячной давности, когда он, чуть припозднившись 8-го марта с покупкой букетов, тщетно метался по цветочным рынкам в поисках достойных цветов. Кругом за бешеные деньги предлагали увядший цветочный мусор, хлам… Если кто-нибудь появлялся в цветочном ряду на базаре с охапкой свежих цветов, его тут же облепляли десятки обезумевших от бесцветочья мужиков и расхватывали охапку в считанные минуты. За ценой не стояли…
  От идеи до её воплощения – пропасть, зачастую – непреодолимая.
ГДЕ? Места, естественно, не было. О родительской даче и помыслить нельзя было. Она не отапливалась. Она разворовывалась сразу же после окончания дачного сезона. Да и сами родители – и это главное – костьми бы легли, узнав, что их любимый сынок бросил медицину и желает выращивать цветы. На их даче… Нужен был домик, пусть это будет отапливаемая халупа с участком земли, в каком-нибудь жилом посёлке вблизи города.
КАК? Вавилов понятия не имел о выращивании каких бы то ни было сельскохозяйственных и декоративных культур. На родительской даче он появлялся один-два раза в год, уступая настойчивым просьбам матери «набрать ведёрко помидоров». Вполуха слушал отца, который рассказывал ему, где какая вишня, где – орех, где – яблонька, где – персик, где – чёрный столовый виноград, а где – виноград белый сорта «дамские пальчики», думая при этом о своём: как бы в отсутствие родителей часа на четыре притащить на дачу Милку и скормить ей эти самые «пальчики» с шампанским… Ни о каком частном «защищённом грунте», т.е. отапливаемых теплицах, Вавилов не знал и подавно. И уж, конечно же, круглым идиотом он был в вопросах строительства теплиц и их отопления. Это вам не какой-то там инфаркт миокарда, осложнённый отёком лёгких…
ЧТО? Почему-то хотелось выращивать тюльпаны – именно они пользовались наибольшим спросом в Международный женский день. И ещё Вавилову нравились, словно из белого каракуля сшитые, папахи хризантем. Вот бы такие научиться выращивать!
НА КАКИЕ ШИШИ? Это – вопрос вопросов! Денег у Вавилова не было. Откуда у врача деньги? Деньги водились у завмагов, товароведов, мясников, заготовителей, директоров плодоовощных баз и у лиц, нарушающих закон, хотя, в принципе, и у вышеперечисленных категорий граждан зарплаты были небольшими. Откуда они брали деньги? Советская же кредитно-денежная политика базировалась исключительно на кассах взаимопомощи. Рассчитывать на такую кассу не приходилось – Вавилов был в отпуске с последующим увольнением, да и кассы эти суммами, потребными Вавилову, не оперировали. Да! Это вам не червонец до получки сшибить.
Короче говоря, цветочная идея была голым авантюризмом. Кроме того, надо было где-то работать или хотя бы числиться. Иначе запросто можно было загреметь по статье: «Тунеядство». Обязательное право на труд и обязанность трудиться были главными «завоеваниями» социализма, и советская власть очень даже легко перевоспитывала тунеядцев ударным трудом где-нибудь в северных районах необъятной страны. В то время работа в «частном секторе» работой не считалась. От зари до зари можно было гнуть спину, на карачках ползая по грядкам, и при этом быть тунеядцем. И наоборот: можно было месяцами напролёт играть в шахматы, в слова, дуреть от бесконечных перекуров, пошлого флирта, ненужной болтовни, именин, анекдотов, чаепитий, празднований по поводу… и просто возлияний в каком-нибудь никчёмном НИИ и при этом не только числиться полезным членом общества, но и получать солидную зарплату. Вавилов просто так зарплату получать не хотел, да и зарплата, которую ему могло предложить государство, его попросту не устраивала. Уволившись из медицины «вчистую», он дал себе слово: никогда больше не работать ни на кого, кроме себя самого. И слово сдержал.
«Дорогу осилит идущий». Но бегущий её осилит быстрее. И Вавилов побежал – он не вылезал из областной библиотеки, пока не проштудировал всё о тюльпанах. Вся литература, связанная с цветоводством, почвоведением, которую можно было достать в магазинах, была им приобретена. Книги о цветах сделались его любимым чтением. От своего друга-технаря Вавилов впитывал тонкости постройки арочных теплиц под плёнку, основы электротехники, слесарного и столярного дела, худо-бедно овладел электросваркой, узнал несколько систем отопления соляркой и печным топливом, через друзей и знакомых нашёл место, где можно было числиться кочегаром в котельной с соответствующей записью в трудовой книжке. И главное – он запустил «кровеносную систему» предприятия – нашёл деньги, то есть – влез в громадные по тем меркам долги. Наступил июнь, нужно было приобретать посадочный материал. И покупать участок земли с домом. Это были две наиболее затратные статьи во всём предприятии. И он нашёл и землю, и дом – вернее, отапливаемую хибару в одном из посёлков, в получасе езды от города на автобусе. Луковицы тюльпанов тоже были куплены и дожидались своего часа, который должен был пробить в начале ноября. Ночами он не мог заснуть от навязчивых мыслей: а что будет, если ничего не выйдет из его затеи, если луковицы не взойдут, или взойдут, но цветы помёрзнут, если цветок получится нетоварным, если ветром сорвёт плёнку, если… если… Но этих «если» он допускал к себе только по ночам, потому что днями, с утра и дотемна он носился по городу в поисках металлических труб, арматуры, леса, плёнки, вентиляционных коробов, печей, удобрений, земли, песка, навоза, сварочного аппарата и многих других мелочей, без которых невозможно было запустить надёжное производство  цветов на товарный срез.
Интересное было время. Уродливая система сама заставляла людей, сатанеющих от пустых прилавков, от всеобщего дефицита, от многочасовых выстаиваний в очередях, уродливо же приспосабливаться к ней. Воровство достигало невиданных масштабов. Тащили всё, что плохо лежало, и тащили то, что лежало хорошо. Купить нельзя было ничего, «достать» можно было всё. В магазинах делать было нечего – всё доставали «из-под прилавков», с чёрного хода, «из-под полы». Воровали на заводах, комбинатах, фабриках, стройках, нефтебазах. Воровали в больницах, научно-исследовательских институтах, совхозах и колхозах. Воровали в школах, детских садах и яслях.
Только в двух-трёх магазинах города с двух часов дня продавали водку. Огромные очереди выстраивались с самого утра, дежурили наряды милиции. Свиноподобные продавщицы этих магазинов с нанизанными на толстые пальцы золотыми кольцами и перстнями изображали первых леди города. За водку можно было купить всё! Если у тебя был отлажен водочный канал через базу или магазин – нечего было беспокоиться о завтрашнем дне. И о послезавтрашнем – тоже. У Вавилова был такой канал, точнее временами пересыхающий ручеёк – через друга он мог доставать ящик водки в две недели. За три бутылки водки ему сварили трёхтонную металлическую ёмкость под топливо, ещё за бутылку – доставили ко двору, ещё за две – заполнили доверху соляркой. Таким же образом  привезли с десяток КАМАЗов плодородного речного ила, столько же – речного песка, несколько машин навоза. За  две бутылки водки электросварщик загнал ему прямо со стройки сварочный аппарат, на котором сам же и работал, вместе с электродами и собственным шлемом. Рулон первоклассной армированной полиэтиленовой плёнки шёл в совхозах за  две бутылки. За три ящика водки Вавилов приобрёл практически всё. Так начиналась перестройка!
К августу и двор и хибара напоминали один сплошной склад. Закончив с покупками, Вавилов впервые тщательно обследовал свои владения. У него оказалось двое соседей. Справа находился ухоженный дворик с небольшим домом, где, судя по всему, жила одинокая женщина лет шестидесяти пяти. Она почти всё время находилась во дворе – то ковырялась в своём огороде, то занималась фруктовыми деревьями. Её лицо, шея и руки загорели до черноты.
— Здравствуйте! В соседи принимаете? – подойдя к низенькому забору, заговорил Вавилов.
— А чё ж? Примаем. Вы кто ж такой будете? Городской? – женщина подошла и встала по другую сторону заборчика.
— Городской. Егором меня зовут.
— Очень приятно. А я – Марея. Да чё там, тётя Маша.
— Рад познакомиться, тётя Маша. А я что-то на том дворе никогда никого не вижу, – Вавилов показал на другой соседский двор. – Живёт там кто?
— Живут. Мужчина пожилой. И жана ихняя. Оне всё больше в дому… Поэнтому и не видать их. Да и забор ихний, вишь, вышее нашего.
 Тётя Маша утёрла пот  со лба кончиком выцветшей косынки.
 — А ты, Егор, поди, строить чё собрался?
 — Да, вот…, – Вавилов запнулся, – Теплицу думаю поставить.
— Ааа… Теплицу? Чё ж, памадоры-огурцы бушь выращивать? Али ещё чё?
— Цветы хочу попробовать…
— Што ты?… Што ты?… Цветы? Какие же цветы-то?
— Тюльпаны, тёть Маш. К 8-му марта.
— Ааа… Тюльпаны? Чё ж. Это – гожее дело. А я вот пионы к школьным кзаменам рощу. Да маненько гладиолусов к сентябрю. 

Да! Как впоследствии убедился Вавилов, тётя Маша была классной «пионисткой». С середины марта она высаживала в открытый грунт пионы и закрывала их на ночь и в прохладные дни натянутой на низенькие дуги плёнкой. И пионы же у неё были! От снежно-белых до тёмно-лиловых. В пору цветения от её грядок исходило такое благоухание, что голова кружилась…
На вавиловском участке росло четыре дерева – две вишни, яблоня и черешня. Жалко было их корчевать, но они росли в площади будущих теплиц. Вдоль забора было несколько кустов чёрной смородины. И ещё – грядка с пожухлой клубникой. Вавилов наклонился, отыскал пару ягод и положил в рот. Необыкновенно душистой и сладкой оказалась клубника. Земля вокруг была сухой и потрескавшейся – дождей давно не было, а участок не поливался почти всё лето. «Клубнику, пожалуй, можно сохранить, да и пару кустов смородины тоже»
Там и сям на участке лежали сваленные металлические трубы,  арматура, доски, мешки с удобрениями, перлитом. Да, работы – непочатый край! Всё нужно распределить, разложить, пристроить. Первым делом – выкорчевать деревья, потом насыпать слой песка, затем – ила, всё перекопать, и уж потом только начинать постройку теплиц. Сделалось страшно. Не верилось, что всё это можно осилить. Решено было в этот сезон построить только одну теплицу в двести квадратных метров, а уж весной, бог даст, поставить и вторую такую же.
Вавилов зашёл в деревянный дом, состоявший из холодного коридора и тёплой жилой части – прихожей и двух небольших комнат. В середине стояла русская печь. Одна её половина находилась в передней комнате, другая – в дальней. Он с трудом пробрался в дальнюю комнату, перелезая через мотки шлангов и рулоны плёнки.
 «Вот, чёрт! Про дрова-то я совсем забыл. Печку-то чем топить?»
К осени участок под будущими теплицами был поднят сантиметров на тридцать и перекопан, размечены были контуры обеих теплиц. Подготовительные работы закончились, и начиналась работа, требующая квалификации, которой у Вавилова никогда не было. В качестве консультанта выступал непререкаемый авторитет – всё тот же друг-технарь. Николай – так его звали – был Инженером! Если бы Бог вздумал вдруг затеять  у себя в сферах какое-нибудь большое строительство, то первым делом в качестве звёздного прораба, а то и начальника строительства, он бы вытребовал Николая, который, к тому же, уже имел кое-какой опыт администратора-хозяйственника.
— Колька! А как сделать так, чтобы теплицы были прямоугольными? Я вот тут разметил, но у меня почему-то получился параллелограмм…
— Говно – не вопрос. Правило Пифагора! – он совсем недавно был назначен на руководящую должность, но уже усвоил сленг члена партийно-хозяйственного актива.
— Николай! Но ведь каркас теплицы  металлический, куда же тогда будет крепиться плёнка?
— Опять же – не вопрос. Обошьётся по периметру досками…
— Господи, да как же доски-то к металлу крепить?
— Ты что, дурак? В доски продеваются металлические штыри, которые привариваются к металлу.
— А дверь? А фрамуга для проветривания?
— На рояльных петлях. Всё это – элементарно.
— Вот люблю, Колька, когда ты так говоришь – во мне уверенность крепнет.
И действительно, Колькины знания и умение, которыми он щедро делился, придавали Вавилову силы и уверенности. Вскоре он во всём разобрался и сам стал считать то, что ещё совсем недавно казалось ему запредельной мудростью и «высшим пилотажем», элементарным. За какой-нибудь месяц  он закончил строительство и закрыл теплицу плёнкой. Оставалось выставить две печки на жидком топливе и наладить вытяжные короба с трубами. В законченном виде теплица, по мнению Вавилова, имела гордый вид парохода, делающего оверштаг всей его жизни. Сравнение так понравилось ему, что Вавилов купил в сельпо одну из трёх бутылок шампанского, которые годами пылились  на полке и не пользовались спросом у жителей посёлка, и разбил её об угол теплицы. «Святой Владимир», – так он назвал своё первое детище. «Святая Ольга» была ещё только в проекте… «Рюрики!»
  Несколько лет назад Вавилов развёлся с женой, о чём никогда не переживал бы, если б не дети. Татьяна – видная, статная женщина, заботливая мать и любящая жена, была несчастна с ним. Как и он с нею. С самого начала их совместной жизни что-то не заладилось. Ему всегда хотелось вырваться от неё куда-нибудь, неважно – куда, и неважно – к кому: к друзьям ли, к женщинам, или просто –  взяв лишнюю подработку на «скорой»; да хоть к чёрту на рога – только бы не находиться рядом с нею. Чувство это особенно обострилось в последние годы перед их разводом. Если раньше жена устраивала скандалы, думая, что виной всему какая-нибудь очередная вавиловская пассия, то теперь она молчала. Смотрела на него измученными, всё понимающими глазами – и молчала. И это молчание угнетало Вавилова ещё больше.
 «Живут же другие без любви, ведь полно таких семей, ну и ты живи. Будь как все», – убеждал себя Вавилов, но убедить так и не смог. Он знал, что, пытаясь найти хоть какой-то просвет в своей жизни, жена позволила себе «романчик» с каким-то доктором, но ему на это было наплевать. Он только рад был бы, если б она смогла забыть его, не приставать к нему с нечаянными ласками, не смотреть на него с вечным укором в глазах. О своей осведомлённости про её «личную жизнь» он ей никогда не говорил. И наконец, видя, что ничего не меняется, Вавилов подал на развод.
  Он часто навещал детей – старшего Владимира и младшую – Оленьку, гулял с ними, привозил к своим родителям, которые души в них не чаяли. О создании новой семьи он и не помышлял. Последнее время ему стало в тягость находиться рядом с женщиной дольше одной ночи, даже с Милкой, которая всё больше и больше заполняла его мысли. Они встречались уже три года, и Вавилова тянуло к ней, но стоило Милке остаться у него на ночь, а потом задержаться ещё и на день – он делался угрюмым и молчаливым, и Милка, чувствуя себя лишней, уходила. Через пару месяцев после начала их «романа» он прямо заявил Милке, чтобы она не рассчитывала ни на какие серьёзные отношения и чувствовала себя абсолютно свободной. Что он-де, Вавилов, абсолютно неревнив, но и не выносит также, чтобы ревновали его. Милка психанула и ушла, но, проплакав неделю, не выдержала и вернулась, согласившись на его условия.
Общительного, танцующего и холостого Вавилова стали охотно приглашать в многочисленные компании.  После определённой стадии опьянения его начинало тянуть к стихам, которых он помнил великое множество и очень неплохо читал. Но мало кто знал, что наедине с собой Вавилов был всегда мрачен и задумчив. Иногда, без усилий сняв с какой-нибудь очередной  вечеринки хорошенькую девочку, он утром глядел на неё так, что та быстро начинала собираться…
У него было много друзей и знакомых, но с годами ему становилось комфортно только с одним из них. Изредка Вавилов напивался в одиночку, напивался тяжело и мрачно. Тогда, перебирая в памяти минувшие события, он в своих воспоминаниях неизменно натыкался на одиноко торчащий, старый ржавый гвоздь и, с трудом двигая языком, бормотал:
«Любимая, спи! Мою душу не мучай…»

Теперь же Вавилов забыл и запах женщины, и вкус спиртного. Всё было подчинено решению одной задачи – успеть посадить тюльпаны до пятого ноября и выгнать их до восьмого марта. До этого момента он не испытывал особенного удовлетворения от работы. Необходимость каждодневно, без выходных и праздников, заниматься тяжелейшим трудом, на который он сам себя обрёк, подогревалась желанием прожить самостоятельно, не зависеть от прихотей и самодурства начальников различных рангов. Не нужно было посещать открытых партийных собраний, политинформаций, отнекиваться от общественных нагрузок. И ещё грело ощущение, что работал он на себя и для себя. Кроме того, на нём висел страшный долг, который нужно было отдавать в июне будущего года, поэтому Вавилов, стиснув зубы, пахал как заведённый, не испытывая ни радости, ни разочарования. Теперь он безраздельно был предоставлен самому себе. Он сам намечал объём работы на день, на неделю, на месяц, стал вести дневник, чего никогда в жизни не делал, в который заносил даты, объём выполненной работы, температуру воздуха, осадки, облачность, фазы лунного цикла. И ещё: он стал постоянно разговаривать с собой – не вслух, конечно, но про себя.
  Вавилов готовил землю под посадку. Теоретически он знал о выращивании тюльпанов почти всё, начиная от структуры и типа почвы – до температурного режима, освещённости, частоты поливов и подкормок, но практически – никогда этим не занимался. Он разбил грядки и проходы между ними. Он мешал землю с перегноем и перлитом, разбивая комки и комочки, в буквальном смысле перетирая её ладонями. Как ни странно, это ему нравилось…  Ежедневно часами, не разгибая спины, Вавилов ползал по теплице как муравей и не мог избавиться от ощущения, что прикасается к величайшему таинству. Чувство это было настолько новым и необычным, что он забывал об усталости и думал только о том, каким же он будет – его первый цветок? Теперь он разговаривал с землёй:
«Вспомни, какой ты была? – каменной и растрескавшейся. Разве могло что-нибудь уродиться на такой земле? Конечно же, нет. А теперь какая ты? А станешь ещё лучше! Вот полью тебя тёплой водой, замульчирую мелким торфом – и станешь».
Никогда ещё ни одному делу Вавилов не отдавался с таким самозабвеньем. И земля оживала под его руками, начинала дышать, насыщать всё пространство теплицы своим необыкновенным ароматом. Запахом Земли! Тридцать пять лет прожил он на Земле и только сейчас по-настоящему узнавал её.
И наконец – настал день! Земля возделана, пушиста, обласкана руками. Нет на ней ни сорнячка, ни соринки. Земля ждёт, томится как невеста. Земля просит:
«Ну, давай! Засей же меня скорее. И я покажу тебе чудо, которого ты никогда не видел. Я покажу тебе рождение цветка! Я рожу тебе всё, что захочешь, потому что ты так добр, так ласков ко мне, как никто. Сколько нежных слов ты сказал мне, склоняясь надо мной с лопатой или граблями, с мотыгой или лейкой. Немногие могут понимать мой язык. Язык Земли! Редкие могут слышать мой голос. Голос Земли! Несмотря на то, что живут на мне, топчут меня, берут от меня всё, чем владеют. Но ты понимаешь мой язык. И ты слышишь мой голос. Я знаю, что ты любишь меня. Я тоже тебя люблю. Не медли – я готова!»
Вавилов чувствовал, что Земля говорит с ним, ему казалось, что и впрямь он слышит её голос, но ощущения болезненного расстройства психики при этом не возникало.
Началась посадка. Подготовленные, протравленные холодом и марганцовкой луковицы тюльпанов опускались в землю. Через десять сантиметров в ряду, через пятнадцать – между рядами. И загудели печи, задымились трубы. «Св. Владимир» набирал ход…

Милка

За долгие восемь месяцев с того самого момента, как Вавилов написал заявление об уходе, Людмила виделась со своим «Горочкой», как она любила его называть, всего несколько раз. После того как в апреле ушёл он со «скорой», её сначала гоняли из смены в смену, ставили с разными докторами, а потом предложили работать самостоятельно, в фельдшерской бригаде. Она занималась в основном перевозками больных, иногда выезжала на инъекции. И это её устраивало. По крайней мере, не нужно было отшивать некоторых надоедливых докторов-мужчин, которые предлагали то «выехать на природу», то «просто покататься на машине…»
В девятнадцать лет, после окончания медучилища, Александрова пришла работать  на станцию скорой помощи и с первого же дежурства её поставили в бригаду к Вавилову. Доктор ей понравился, хотя и поговаривали, что совсем недавно он развёлся с женой, бросил двоих детей, что он не пропустит интересной юбки и выпить – не дурак…
Чем-то он её завораживал: то ли умением говорить, то ли манерою смотреть так, что от его взгляда она чувствовала лёгкий озноб. Нет, Милка была привычна и к мужскому красноречию, и к мужским взглядам – на неё многие обращали внимание. И многие хотели добиться её расположения. Её задевало, что, в отличие от остальных, Вавилов относился к ней как к девчонке и не воспринимал её как женщину. Он жил своей жизнью, которая казалась Милке интересной и таинственной. Она и не заметила, как и когда начала страдать. Помани её Вавилов, чувствовала Милка, и она бросится к нему безрассудно, забыв о пристойности, не думая о последствиях.
Доктор был по большей части молчалив, но иногда взрывался каким-то бесшабашным весельем, красивым баритоном напевал арии из оперетт:
«Живу без ласки,
Боль свою затая,
Всегда быть в маске –
Судьба моя…»

Дело своё Вавилов знал до тонкостей, многому научил её и был интересным рассказчиком. Когда у него было настроение, он мог смеяться, шутить, но глаза его при этом почти всегда оставались серьёзными. Поначалу она не знала, как себя с ним вести, пыталась даже неумело заигрывать и кокетничать, но в ответ доктор только насмешливо улыбался и рассказывал очередной анекдот или весёлый случай из  своей практики. Мало-помалу их отношения выровнялись, и Людмила уже перестала надеяться, что когда-нибудь они станут другими.
Как-то летним вечером она возвращалась домой из кино и, проходя через сквер, увидела своего доктора, который сидел на скамейке, курил и неподвижно смотрел перед собой невидящими глазами. Она дважды прошла мимо него – доктор не шелохнулся. Людмила подошла вплотную и съязвила:
— Можешь не ждать. Она уже не придёт.
Вавилов с трудом сфокусировал взгляд на ней, и Людмила поняла, что он пьян.
— А, Людочка. Здравствуй, моя хорошая. Ты как здесь оказалась?
— Мимо проходила и тебя увидела. Ты чего здесь сидишь? Иди домой – ещё в милицию заберут.
— Меня? В милицию заберут? С какой это стати?
— А вот заберут безо всякой стати и телегу на работу пришлют.
— Ну, это они могут…
— Егор, давай я тебя до дома провожу?
— Ты что, Людочка? Это я тебя провожать должен.
— Хорошо, тогда ты меня проводи.
Людмила жила в двадцати минутах ходьбы вдвоём с матерью-пенсионеркой, которая летом безвылазно находилась на своих дачных шести сотках, выращивала помидоры, виноград, фрукты и приторговывала всем этим на рынке.
— Извольте! Вашу руку, мадам! – Доктор встал, встряхнулся и шутовски согнул руку в локте. К нему вернулось хорошее настроение – не такой уж он был и пьяный… По дороге его пошатнуло на поэзию: он  прочитал Есенина – «Хороша была Танюша – краше не было в селе…»  и Бёрнса – «Пробираясь до калитки полем, вдоль межи…». Потом его качнуло к Вертинскому, и он запел, искусно подражая гнусавому голосу:
«…Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань,
Но только не таким, не нам,
Бродягам и артистам…»

Вавилов читал, пел, рассказывал, не обращая внимания на прохожих, которые с любопытством смотрели на стройную красавицу, влюблённо глядевшую на поющего мужика, пьяного очевидно. Но чем ближе подходили к дому – тем больше волновалась Людмила. Она не могла толком объяснить – зачем потащила доктора провожать себя, но чувствовала, что потащила неспроста, что затеяла она нечто такое, о чём может вскорости и пожалеть… Но ни о чём плохом думать не хотелось, да и не думала она, повинуясь не мыслям, а сердцу. Растерянная внутри – внешне Людмила казалась по-прежнему уверенной и спокойной. Она обладала врождённым умением держать себя на людях. Когда Людке было всего пятнадцать лет, она спокойно проходила мимо кодлы местной шпаны, которой как огня боялись все соседские девчонки, и самые отъявленные хулиганы и сквернословы почему-то умолкали, не позволяя себе ни похабных выходок, ни сальных шуток в её адрес.
У неё никогда и никого не было, не считая одного мальчишки, с которым она целовалась. Людмила принадлежала к тем редким женщинам, которые пугают мужчин своей  красотой и неприступностью. Она была так хороша собой, так свежа, так сложена, что только очень немногие, уверенные в себе, мужчины позволяли затеять с ней фривольный разговор или пофлиртовать. У подъезда Людмила предложила небрежным тоном:
— Давай поднимемся ко мне на полчаса – я тебя крепким чаем напою…
— Да нет. Поздно уже. Домой я пойду.
— Ты что? Боишься, доктор? – Людмила, сощурившись, глядела на него вызывающе.
— Мне-то чего бояться? Бояться тебе нужно. У тебя, поди, и дома никого нет…
— Откуда ты знаешь? Может, есть?
— Догадываюсь. Иначе не приглашала бы… Ну, а выпить у тебя  чего-нибудь найдётся?
— Наливка смородинная. Мама делает. Знаешь, какая вкусная? – лёгкая суетливость проскользнула в её голосе.
— Ну, раз вкусная – пусть будет наливка!
И Вавилов, открыв дверь и пропустив Людмилу, вошёл в подъезд. От его хмеля не осталось и следа.
  Прямо с порога Вавилов властно взял её за плечи, развернул к себе и поцеловал в шею, в ухо и в губы так, что у Людмилы подкосились ноги, и её стала бить мелкая дрожь…
— Можно я тебя Милкой звать буду?
— Зови. Как хочешь зови.
— Не страшно тебе? У тебя же никогда, ни с кем, ничего не было…
— Ты что, обо мне всё знаешь?
— Почти. Но это знаю точно… Так, не страшно?
— Не знаю. Страшно немного. Но это не важно…
— Милая ты моя Милка! Давай посидим немного. Кто-то наливочкой хвастался… А курить у тебя можно?
— Можно, можно… Тебе – всё можно. Окошко открыто… Кури. Сюда – пепел стряхивай.
  Получив передышку, Милка засуетилась, радостная и счастливая. Появился графинчик с наливкой и рюмки, персики и виноград. Вавилов смотрел на неё с давно забытой нежностью, но ему самому становилось страшно, что вот сейчас, через полчаса, через час он переступит черту, после которой всё резко осложнится. Он чувствовал и понимал, что Милка – пока ещё бутон, который можно раскрыть в потрясающий цветок, но который легко можно надломить, а то и – сломать совсем. Сказать, что он сгорал от любви, от бешеной страсти – этого не было. Он не мог ей дать ничего – ни семьи, ни счастья. Первый раз в жизни Вавилов сомневался – пользоваться ли тем, что само плыло ему в руки?
Он слышал, что в ванной льётся вода – Милка находилась там. Тогда, осторожно ступая, он прошёл в переднюю и стал открывать дверь…
— Что, доктор? Права я оказалась? Испугался ты… – сзади стояла Милка, в чёрных глазах её блестели слёзы.
— Чего ж ты испугался? Того, что я потом от тебя не отстану? На шею буду вешаться? Дурак ты. Ничего мне от тебя не нужно… Я тоже про тебя всё знаю. Или чувствую. Я сама решила и сама за всё отвечаю.
— Милочка! Ты же меня совсем не знаешь. Я же на двенадцать лет старше тебя! Я сыт по горло семейными отношениями. Я только-только начинаю приходить в себя, а тут – на тебе! Девчонка, которая невесть что обо мне напридумывала. А я – совсем не такой. Была бы на твоём месте другая – да разве бы я задумался? Уж кто-кто, а я охотник до такого рода приключений. Но и у таких, как я, жалость иногда просыпается. Чего ты себе жизнь ломаешь? Да любой нормальный мужик полжизни отдаст, чтобы тебя добиться…  Что я тебе? На кой я тебе сдался?
Милка подошла к нему и закрыла рот рукой:
— Не говори больше ничего… Поцелуй меня… Как целовал только что…
Слаб человек. Обо всём забыл Вавилов. Чувствовал только, как дрожала Милка, как дёрнулась и застонала тихонько… И как потом целовала его всего, приговаривая:
— Единственный мой, солнышко моё…
И было это – больше трёх лет назад.
С тех самых пор как  Вавилов уволился, её жизнь превратилась в одни сплошные воспоминания. Людмила перебирала в памяти их нечастые встречи, когда она с горечью наблюдала, как «её солнышко» начинает хмуриться, если она не торопилась уходить. Вавилов объяснял это тем, что чем дольше они находятся вместе – тем сильнее привязываются друг к другу. И что он не вправе ломать ей жизнь, невольно влюбляя в себя всё больше и больше. А её любовь к нему он называл «синдромом первого мужчины».   
Измученная неопределённостью, редкими встречами, при которых Вавилов – она это чувствовала – думает о чём-то своём и уходит от неё всё дальше и дальше, Людмила пыталась начать жить по-другому. Однажды она согласилась пойти в кино с Димкой Сусловым, который давно ухаживал за ней. Людмила  позволила проводить себя до дома, но как только тот потянулся к ней с поцелуем – резко его оттолкнула и наотрез отказалась встречаться в дальнейшем. Больше подобных попыток она не предпринимала. «Видно, доля у меня такая – при Горочке быть. И ничего тут не поделаешь…»
Людмила знала, что Вавилов построил теплицу и решил разводить цветы, что дома он появляется редко, только затем, чтобы помыться и забрать какие-нибудь вещи. Несколько раз, приезжая домой, он звонил ей, и она тут же, бросая всё, прилетала к нему, обязательно захватывая что-нибудь вкусненькое. Зная, что он обожает котлеты из судака, она налепила их на несколько сковородок и заморозила. Теперь их можно было приготовить за пятнадцать минут.
Людмила уже больше часа сидела над лекциями Ключевского, но, думая о своём, прочла менее страницы – «Горочка» велел ей больше читать и сам подбирал и давал книги. Почти за четыре года она прочитала их изрядное количество. Иногда к ней в комнату заглядывала мама и вздыхала:
— Людочка, что ж ты всё дома-то сидишь? Дом – работа, работа – дом. Погуляла бы. Как сегодня на улице-то хорошо – первый снег выпал…
— Не хочется, мам. Я лучше почитаю…
Зазвонил телефон, и в трубке зазвучал долгожданный голос:
— Милочка, девочка моя! Как ты? Приехать можешь?
Зачем задавать глупые вопросы? Милка, как шальная металась по комнате, на ходу одеваясь, подводя глаза, подкрашивая губы… Раскрасневшаяся, весёлая, она вбежала на кухню, вывернула из морозильника котлеты, чмокнула растерянную маму: «Мамочка, до свидания! Меня не жди.» И пропала…

— Господи, вот шалая девка-то! – запоздало выдохнула мать.
— Если б ты только видела, Милка, как они растут! Уже сантиметров на десять вымахали, цвета – сизо-зелёного, крепенькие такие…, – Вавилов уплетал Милкины котлеты и восторженно рассказывал ей о дружных цветочных всходах.
— Горочка, что же ты со своими руками сделал? Какие у тебя руки были – загляденье! А теперь… Ты бы хоть отмыл их, что ли…
— Бесполезно. Я уж их и щёткой каждый день тру, и пемзой, сегодня в горячей ванне минут сорок лежал, думал – отойдут. Это – въевшаяся сажа. Печки приходится чистить через два-три дня – забиваются быстро, заразы. Я и в перчатках пробовал работать – один чёрт. У меня ведь должность такая – «кочегар-истопник котельной», – шутил Вавилов.
И действительно, на вавиловские руки страшно было смотреть: шершавые, красные, с царапинами и трещинами, с въевшейся в кожу сажей. Сегодня, когда он встретил Милку, обнял её, усадил, погладил было по ноге… И вдруг за его пальцами потащились с Милкиных колготок две тонких ниточки…
— Я тебе крем хороший принесу, а пока хоть вазелином детским смазывай.
— Милочка, тебе когда на дежурство?
— Послезавтра. А что?
— Мне через пару часов уезжать нужно, за печками ночью следить, температуру поддерживать. Мне скоро температурное реле сделают, представляешь? Если температура ночью, скажем, опустилась ниже семи градусов, у меня под ухом – раз! И будильник звонит…
— Так ты даже на ночь не останешься? – глаза её подёрнулись влагой.
— Не могу, Милочка, родная моя! Я, конечно, не знаю, как ты к этому отнесёшься… У меня там и условий никаких нет… Но, может, ты поедешь со мной, а? Посмотришь, чем я занимаюсь. А я тебя завтра к вечеру на автобус посажу?
Милка вскочила со стула, захлопала в ладоши и запрыгала как девчонка. Потом подскочила к «своему солнышку», прыгнула на колени, схватила «солнышкины» руки и стала их целовать:
— Да я куда угодно с тобой поеду – только позови.
Вавилов смущённо спрятал руки под стол:
— Кровать там, правда, узкая… Ну, поместимся как-нибудь…
Уже темнело, когда они сошли с автобуса. Снега здесь было гораздо больше, чем в городе. Вавилов нёс по сумке в каждой руке, Милка несла авоську с продуктами.
— Завтра я тебе всё здесь покажу, а сейчас – домой. Тут недалеко, с поклажей – минут десять.
Они уже подходили к дому, когда с ними поравнялась женщина, идущая навстречу.
— Ты куда это собралась на ночь глядя, тёть Маш?
— Ой, Егорчик! Мочи нету, в город хочу поехать, в больницу…
— А что у тебя случилось-то?
— Ой, не могу, горлу колет – спасу нет. В обед жареного подлещика ела, так мне кость прямо в ангину и воткнулась…
Вавилов с Милкой прыснули со смеху.
—  Чё ржёте-то, нехристи? А энто-то кто ещё с тобой?
— Это – моя невеста, тётя Маша! Людмила!
Милка оцепенела.
— Чё ж, ваше дело молодое. Ладно, Егор! Побегу, а то на автобус не поспею.
— Никуда ты не побежишь, разворачивай давай оглобли, тётя Маша.
— Ты чё? Сдурел? Старуха подыхает, а он – «оглобли…»
— А я тебе говорю: разворачивай… Перед тобой, чтоб ты знала, целая карета скорой помощи, пятая бригада…
  В доме у тёти Маши было натоплено, пахло сушёными травами и грибами.
— Водка есть, тёть Маш?
— Самогонка.
— Давай.
— Чё ж? И стопки?
— Пока не нужно…
  В сумочке у Милки нашёлся пинцет для выщипывания бровей, который Вавилов обработал самогоном. Он нашёл на комоде зеркальце, усадил тётю Машу на стул под лампочку с абажуром, велел Милке поймать свет зеркалом и направить в раскрытый тётимашин рот – кость застряла далеко.
— Смотри, тётя Маша, пальцы мне не откуси…
Вавилов, держа короткий пинцет двумя пальцами,  осторожно ввёл пальцы в рот так, чтобы не перекрывать источник света, подвёл пинцет к косточке и потащил её вверх и на себя…
— А ты говоришь – в больницу. Делов-то.
Вавилов показал тёте Маше кость.
— Всё, Милка. Пойдём.
Изумлённая вавиловская соседка судорожно сглатывала слюну и, не ощутив изматывающей колющей боли, истошно запричитала:
— Не отпущу, не отпущу… И думать не моги. Это чё ж? Старуху от смерти спас и бежать? И думать не моги…
— Ты что, тётя Маша? Мне температуру проверить надо, солярку залить, печку затопить…
— Ох, наговорил… Делов-то… На пятнадцать минут. Иди, а мы с невестой твоей стол бум накрывать.
С того времени как Вавилов впервые познакомился с тётей Машей, они успели подружиться. Знающая цену труду, тётя Маша прежде всего уважала в людях умение и желание трудиться. Она часто заходила к Вавилову во двор, а потом и в теплицу. Стараясь не отвлекать его от работы, она с просветлённым лицом тихонько сидела на табуретке и восхищённо вздыхала:
— Ой, красота-то какая! Век бы сидела!
Многое Милке успела рассказать тётя Маша про свою многотрудную жизнь, пока они накрывали стол, варили картошку, резали астраханскую селёдочку, заправляли её луком и маслом, раскладывали солёные грибочки, огурчики и капусту. Рассказывала про то, как всю войну такой же вот девчонкой, как и Милка, с ранней весны и до поздней осени тянула километровый невод, стоя по пояс в ледяной воде с другими девками и бабами – поэтому и детей Бог не дал; и про то, как схоронила мужа, который так и не смог оклематься от полученного ранения в лёгкое; и про колхоз, где работала за трудодни…  Не забывала и Милку:
— А-а-а, красавица-то какая,– смущая Милку, любовалась ею тётя Маша. – Чё ж, правду Егор сказал? Жаниться будете?
— Ему виднее, – уклончиво отвечала Милка.
— Дай-то Бог!
Печка уже прогорала, когда Милка наконец вошла в хибару, как называл свой дом Вавилов. Он пошерудил в печке кочергой, заложил новую порцию дров и вышел во двор. Слегка разомлевшая от стопки самогона и от тепла, идущего от печки, Милка, всё же внимательно оглядела вавиловское жилище: на печи грелись вёдра с водой и чайник,  дальняя комната была нежилой – всю её площадь занимали какие-то мешки, рулоны плёнки, вёдра, бачки, инструменты. В передней комнате стояли стол, два стула, маленький холодильник и кушетка, покрытая толстым одеялом. В углу на табуретке находилась электроплитка. На вбитых в стену гвоздях была развешана одежда, туда же Вавилов повесил и её пальто. Обстановка была не просто скудной – она была убогой. Милка вздохнула и стала разбирать сумки: выложила продукты, повесила на гвоздь чистое полотенце, достала свежий комплект постельного белья и застелила кушетку. Остальное класть было некуда, и она придвинула сумки к стене.
Милка не была избалована, никогда не жила в роскоши. С детства мать приучала её к труду, к опрятности и чистоте. Она была расторопна, хорошо готовила, умела шить и вязать. Летом иногда помогала матери на даче, но мать этому противилась:
— Людочка, не надо, я здесь сама управлюсь, а на тебе – квартира. Да и руки свои тебе беречь нужно – в  медицине как-никак работаешь. А от земли руки быстро грубеют.
Милка вспомнила, как ей сегодня сказал Вавилов:
— От земли, Милка, руки пачкаются, зато душа очищается.
 Она всё-таки не до конца понимала Вавилова. Конечно, она не разделяла всеобщего мнения, что он «заблажил», что всё это временно – одумается и вернётся. Но как может хороший врач, столько лет потративший на учёбу, на практическую медицину, вот так, разом, всё бросить и начать копаться в земле и при этом чувствовать себя счастливым – этого она понять не могла. И всё же, когда на «скорой» бурно обсуждали уход Вавилова и его намерение чего-то там выращивать, и Димка Суслов под общий смех резюмировал: «Не царское это дело – в земле ковыряться…», – она почувствовала к нему не то что неприязнь, но отвращение, хотя ещё совсем недавно ходила с ним в кино.
 «Из тебя такой же царь, как из Вавилова – батрак!», – подумалось тогда Милке.
  Она сама поначалу мечтала поступить в мединститут, мечтала об этом и её мать, но как-то всё откладывалось, откладывалось… Мысль о том, что ей придётся учиться с желторотыми семнадцатилетними юнцами, не вдохновляла, особенно после вавиловской школы. Милка вздохнула ещё раз и вышла во двор. Опять пошёл снег.
— Милочка! Иди сюда, – позвал из темноты голос.
Через секунду она увидела, как осветилось тусклым матовым светом дежурного освещения поразившее её своими размерами прозрачное сооружение. Это и был «Святой Владимир». Она вошла в теплицу и невольно ахнула… Такой идеальной чистоты, ухоженности, продуманности всего до мельчайших деталей, Милка увидеть не ожидала. По чистоте и порядку теплица и впрямь напоминала военный корабль.
На длинных чёрных грядках, выполненных буртами, стройными рядами зеленели всходы. Проходы между грядками были посыпаны белым крупным речным песком. В разных местах, на разных уровнях висело с десяток термометров. Чуть слышно гудели печки. Сверху что-то мягко шуршало – это снег падал на туго натянутую плёнку и таял…  В воздухе парил необыкновенно приятный аромат. Впечатление было волшебным, сказочным! Вавилов снял с себя телогрейку, накинул на Милку и усадил её на табурет, рядом с печкой.  Он выключил свет, закурил и присел на корточки:
— Представляешь, как здесь будет, когда зацветут тюльпаны? Я пока не представляю…
  Они лежали под одним одеялом, тесно прижавшись друг к другу, и не было для Милки подушки мягче, чем грудь любимого ею Горочки.
— Ты зачем сегодня тёте Маше про невесту сказал? Ради красного словца?
— Знаешь, Милка! В душе у меня что-то изменилось – душа как будто просветлела. Болеть перестала, что ли… Словно занозу из неё вынули… Если получится у меня всё, как задумал, хочу летом сделать тебе предложение. Как ты на это смотришь? – Вавилов тыльной, негрубой стороной ладони мягко гладил Милку по волосам.
— Ты чего молчишь, а? Милочка?
А Милка, затаив дыхание, пыталась бороться с подступившим к самому горлу комком, не справилась и разревелась, уткнувшись Вавилову в шею…
Потом они ещё долго не спали… Шептались. Вавилов вставал и в одних трусах выбегал проверять температуру. Продрогший, он нырнул под одеяло и прижался к Милке, а она обхватила его своими горячими руками и согрела. И уже засыпая, он прошептал на ухо Милке, сократив Экклезиаста до размера японских хайку:
Лежат двое – тепло им…
Одному – как согреться?

 
Не положено…
Мефодий Михеевич Мешков был стукачом по призванию. За свои семьдесят лет он заложил многих. В прежнее благодатное время он даже получал за своё рвение денежное довольствие и усиленное питание, но теперь всё уже было не то. Люди свободно болтали такое, за что раньше не пробыли бы на свободе и нескольких часов. «Гибнет держава, – констатировал Мешков, – гибнет!» Да и силы были уже не те, что раньше, когда он в охотку, по нескольку часов на дню предавался любимому делу, вынюхивая, подсматривая, подслушивая – пошаливало сердце, отекали ноги. Он всё реже писал заявления-доносы, ставя после подписи: «Ветеран труда!», но официальные органы на них практически не реагировали или присылали формальные отписки.
  На своём участке Мефодий Михеевич почти не работал – изредка поливал несколько деревьев и грядку помидоров. Жена его тоже хворала, задыхаясь от регулярных приступов бронхиальной астмы. У их калитки часто стояла «скорая».
  С появлением нового соседа Мешков оживился. Он с интересом наблюдал, оставаясь незамеченным в густом бурьяне, как молодой жилистый парень целый день хлопочет на своём участке, корчует деревья (и даже черешню, часть веток которой свешивалась через забор в его двор, и которую он регулярно обирал весной, – и ту выкорчевал). Пока его новый сосед тачками возил песок и землю, поднимал участок и перекапывал его, Мефодий Михеевич думал, что тот не иначе как затевает огород.
— Куркуль! Помидорами всё засодит. Это сколь же кустов? Не иначе, на продажу…
Но когда развернулось строительство и стали проступать первые шпангоуты «Св. Владимира», Мешков понял, что ошибся:
— Теплицу ставит, чёрт семижильный.
А уж когда заработали топки, а из труб повалил дым – он и вовсе перестал находить себе места:
— Это что же делается? Под носом у нас разводют кулацкое хозяйство, а никто и ухом не ведёт? За что же мы всю жисть боролись, себя не жалели? – вопрошал он жену.
— Михеич, ты бы сходил, ингалятору мне купил, а то заканчиватся…, – отвечала жена.
— Ингалятору, ингалятору… Толку от тебя… Поговорить не с кем…
И наконец, некогда – пламенное, а теперь – чуть тлеющее сердце Михеича не выдержало. Он сел за стол, вырвал из школьной тетради листок и, как в доброе старое время, начал писать. С теплицей у Мешкова возникли несколько другие ассоциации, нежели у Вавилова: «Завод по производству денег». Ни больше, ни меньше… Так он и написал в своём заявлении в поселковый Совет, которым привёл в полное смятение его председателя.
  Для выяснения обстоятельств и проверки фактов, изложенных в «сигнале», отрядили поселкового милиционера. Работавший в теплице Вавилов не сразу понял, что раскатистый стук – это стук в его калитку, «по его душу»…
— Поселковый инспектор, младший лейтенант Медведко. Открывайте и показывайте, чем вы тут занимаетесь, – своеобразно поздоровался милиционер.
— А что вас интересует?
— А меня всё интересует. Должность у меня такая. Один живёте? Есть кто-нибудь в настоящее время в доме, во дворе? – спрашивал инспектор, подвигаясь к дому.
— Живу один. Никого нет.
— А это что ещё такое? – Медведко вылупился на теплицу.
Вавилов объяснил.
— Так, так, так, так… А знаете ли вы, что по закону в личном подсобном хозяйстве положено иметь не более шести квадратных метров неотапливаемых парниковых площадей? – младший лейтенант открыл дверь и вошёл в теплицу, – Сколько тут у вас?
— Сто пятьдесят, – на всякий случай соврал Вавилов.
Медведко, пренебрегая песчаными дорожками, наступил на одну из грядок и пошёл по ней… У Вавилова оборвалось сердце – он видел, как ломаются под сапогами советской власти нежные побеги тюльпанов… Он нутром прочувствовал отчаяние русских крестьян, ленинским словоблудием превращённых в кулаков и подкулачников, которые своим горбом поднимали землю, своим потом поливали урожай, который у них отбирала всё та же советская власть, «власть народа…» Глаза, помимо воли Вавилова, искали вилы или топор…
— Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант! Сойдите, ради бога, на дорожку, – умолял Вавилов.
— Сказано вам: не положено! – ухмылялся Медведко, продолжая топтать цветы.
— Давайте пройдём в дом и поговорим. Ведь можно же договориться. Ведь мы же – люди? А?
При слове «договориться» младший лейтенант остановился и внимательно оглядел Вавилова.
— Смотря как договариваться станешь…, – он перешёл на «ты», что в сложившейся ситуации Вавилов расценил как добрый знак.
Переговоры были недолгими – Медведко получил пятьдесят рублей,  две бутылки водки и заверения, что  8-го марта он возьмёт десяток букетов, чтобы поздравить «любимых женщин». Вавилов проводил его до калитки, где поселковый инспектор, широко осклабясь, пожал ему руку…
  Около полусотни тюльпанов умирали, лёжа на земле… Слёзы душили Вавилова Слёзы собственного бессилия и слёзы ненависти. Всё, что было можно – он сделал: поправил грядку, выправил полёгшие, но несломанные побеги и собрал свой первый горький урожай из недоживших до цветения цветов.
  В это время у калитки Мешкова стояла «скорая». На сей раз, она приехала не к жене, а к нему самому. Ему стало плохо, когда он подсмотрел, как дружески прощался поселковый инспектор с «соседом-куркулём». Последнее, что Мефодий Михеич смог подслушать в своей жизни, трясясь на носилках, – это вой сирены кареты скорой помощи, мчащей его в приёмный покой…

Чудо!
Вавилов разорился и забрал из сельпо остальные две бутылки шампанского – до Нового Года оставалось несколько дней. Одну бутылку он собирался распить с Милкой, а другую – сберечь для «спуска» «Св. Ольги». Прошло всего дней десять, как Милка побывала здесь в первый раз, но за это короткое время вавиловская халупа преобразилась до неузнаваемости. Всё свободное от работы время Милка посвящала тому, что наводила порядок в доме. Дальняя комната на две трети стала пустой – всё было аккуратно разложено, развешено, подвинуто. Она заставила Вавилова купить и привезти подержанный двустворчатый шифоньер, смастерить полку для книг по цветоводству, которые внушительными стопками лежали на подоконниках, полку для посуды и полку для продуктов, а вместо электроплитки установить газовую плиту с баллоном. Милка мыла, чистила, мела, скребла… Волшебным образом на окнах появились шторы, а на столе – симпатичная весёлая клеёнка. Пельменями из пачек, пакетными супами, консервами и яичницами Вавилов больше не питался – она варила, жарила и даже умудрилась испечь в русской печке пирог-курник. Ему всё это так понравилось, что он заикнулся было Милке о том, чтобы поменять узкую кушетку на полутораспальную кровать, но та неожиданно воспротивилась:
— Не хочу, чтобы ты от меня отдалялся. Может, ещё в разных комнатах спать будем?
Милка принесла крем для рук, раздобыла у своей подруги по медучилищу, Жанны – операционной сестры – упаковку тонких хирургических перчаток. Теперь Вавилов работал в них, и его руки стали понемногу отходить. Ему установили обещанное термореле, и больше не нужно было по два-три раза за ночь вскакивать по заведённому будильнику и бежать в теплицу проверять температуру. Он старался поддерживать оптимальный температурный режим для тюльпанов – четырнадцать – пятнадцать градусов днём, и девять – десять – ночью. Подъёмом температуры ускорялась выгонка, но цветы теряли в качестве.
Вавилова всё больше стала захватывать дерзкая идея – сразу же после тюльпанов засадить теплицу гладиолусами и большую их часть выгнать до 9 мая. После Дня Победы серьёзной реализации можно было ожидать только на Последний школьный звонок. А потом пойдут пионы. До февраля у него ещё было время приобрести качественный посадочный материал. В июне он рассчитывал засадить «Св. Владимира» ранними хризантемами и начать строительство «Св. Ольги», которую в середине июля надеялся отправить «в первое плавание» с поздними хризантемами. А поздней осенью – снова тюльпаны. Таким был вавиловский план, при котором обе теплицы без простоев работали бы круглый год. Объём работы был колоссальным. Перед каждой новой культурой наполовину обновлялся грунт. И гладиолусы и хризантемы требовали выращивания с наличием сеток. Для выгонки гладиолусов к сроку требовалась досветка, для хризантем – наоборот – укороченный световой день. Вечерами Вавилов читал о цветах запоем, Милка сидела рядом и вязала ему свитер.
  Почти всю новогоднюю ночь Вавилов провёл в теплице – барахлила одна из печек. Милка в эту ночь дежурила. По всем приметам этот год сулил много работы.
  В середине января Вавилову пришлось снова занимать – требовались деньги для покупки мощных, элитных клубнелуковиц гладиолусов. Только с очень качественным посадочным материалом можно было рассчитывать на то, чтобы успеть выгнать гладиолусы к девятому мая. Он нашёл такой материал – две с половиной тысячи луковиц наивысшего, пятисотого класса. Это были лучшие и самые ходовые сорта: «Оскар» и «Улыбка Гагарина». Вавилов начал готовить их к выгонке. Он шёл ва-банк!
  К тому времени первые тюльпаны стали выбрасывать цветочные стебли. Все дни были заняты прополкой, поливами, подкормками и рыхлением. Земля не обманула Вавилова. Согретая, удобренная, увлажнённая, мягкая – она исторгала из своего чрева новые и новые бутоны, которые день ото дня наливались силой. Родившиеся в темноте и обрадованные неожиданным светом, они смело устремлялись к нему, ободрённые и поддержанные матушкой своей – Землёй. В первых числах февраля самый смелый из них постепенно стал наливаться алым… И вдруг однажды утром он разомкнул свои лепестки и радостно посмотрел на окружающий  мир. Утомлённый за день, к вечеру он плотно свернулся и заснул. Вавилов дал ему раскрыться ещё раз и снова заснуть… Он срезал его спящим и подарил Милке. Подарил чудо, которое сотворил сам.
  Теперь к ежедневным заботам добавилась ещё одна – ранним утром Вавилов занимался срезом. Он резал туго скрученные, напоминающие стручки красного болгарского перца алые бутоны, заворачивал  их в два слоя газеты по пятьдесят штук и укладывал на стеллажи, специально построенные для этого в холодном коридоре. В таком виде, при температуре от одного до пяти градусов, цветы могли сохраняться до месяца. К двадцатому февраля около трёх тысяч тюльпанов, из шести с половиной тысяч посаженных, покоились на стеллажах. Цветы удались! Это были тюльпаны из дарвиновых гибридов, сортов «Лондон» и «Оксфорд», – высокие, на крепкой ножке, с высотой бокала около десяти сантиметров, с ярко-жёлтым или чёрным, с жёлтой каймой, донцем. Ни Вавилов, ни Милка, ни тётя Маша, которая каждый день заглядывала полюбоваться «раем земным», никогда не видели воочию такой ослепительной красоты – море раскрытых, полураскрывшихся и свёрнутых бутонов алыми волнами захлёстывало землю, подступая к самым ногам. Цветы наполняли теплицу едва заметным благоуханием. Вечером, переделав все дела и поужинав, они с Милкой шли в теплицу пить чай и молча созерцать уснувшие цветы, стараясь не потревожить их короткого сна…
  Как ни боялся Вавилов этого страшного судного дня – он всё-таки наступил. Двадцать второго февраля, за день до праздника, он вышел на базар с первой пробной сотней тюльпанов. Ранним утром на первом автобусе он приехал в город и с трудом успел занять место на цветочном рынке. Накануне вечером он снял со стеллажа два свёртка тюльпанов, положенных первыми, сантиметра на три срезал острым ножом их стебли и поставил в ведра с тёплой водой. За пару часов, увядшие, развалившиеся было бутоны, налились, распрямились и скрутились в холодном коридоре в плотные стручки. Такими же они выглядели и сейчас – будто только что с грядки.
  Стыд захлёстывал Вавилова. Он никогда не выступал на рынке в роли продавца. В то время стоять за прилавком на базаре почему-то считалось зазорным. И особенно – продавать цветы. Его знали многие: сокурсники, коллеги, знакомые, соседи, знакомые знакомых и знакомые друзей, больные. Он жил в сравнительно небольшом городе, поэтому вероятность того, что его «обнаружат», была почти стопроцентной. Последний месяц Вавилов упорно психологически настраивал себя на это закономерное и неизбежное звено в цепи этапов своего предприятия: произвести продукцию – сохранить – реализовать. И, несмотря на это, к последнему этапу он подготовлен не был. Как ни убеждал себя Вавилов, что цветы выращены его собственным трудом – стало быть, нечего стыдиться продавать своё, кровное, он не мог пересилить заложенное с детства: на базаре торгуют спекулянты, барыги, те, кто не хочет работать. Вместо того чтобы искать глазами покупателей – он искал знакомых. Рынок быстро заполнялся народом, и глаза у Вавилова разбегались. Когда к нему подходили и спрашивали цену – он мычал нечто невразумительное и прятался под прилавок, якобы разбирая листы целлофана, предназначенного для оформления букетов. Несмотря на такую конспирацию, он заметил, что его уже зафиксировали двое знакомых врачей и сосед по подъезду. К одиннадцати утра он продал всего один букет.
— Хозяин! Почём твои цветочки? – перед ним стояли две женщины.
Вавилов назвал цену.
— Дорого. Уступи – мы много возьмём.
Он уступил, не споря. Обрадованные покупательницы купили сразу двенадцать букетов из трёх тюльпанов, и один – из семи. Пока он неумело, дрожащими руками заворачивал цветы, глаза его стреляли по сторонам. И ужас, со стороны прямо к нему двигалась доктор Ряузова. Прятаться уже не имело смысла, тем более что он ещё не закончил со своими оптовыми покупательницами. Она подошла, улыбаясь, и стала терпеливо ждать, пока Вавилов завернёт последний букет.
— Красивые у тебя цветы, Егор. В какую цену? – Ряузова продолжала улыбаться.
— Ну что вы, Марина Александровна, я вам бесплатно… Сколько нужно…
— Перестань, бесплатно я не возьму, и не спорь! Так ты и вправду сам их вырастил? У нас давеча что-то про это трепались, да я значения этому не придала. Ты чего такой красный? Стыдишься, что ли? Плюнь и разотри! У меня вон на даче тоже тюльпаны растут, но всё какие-то мелкие. А у тебя – красавцы! Тут таких больше ни у кого нет. А я своего зятька поздравить хочу – заверни мне пять цветочков.
Вавилов сделал букет и подал  Ряузовой. Вздохнул и принял деньги.
— Спасибо, Егор. И… С наступающим тебя праздником!
— Спасибо, Марина Александровна.
  После такого «крещения» Вавилов вдруг успокоился и почувствовал себя совершенно раскованно. Оставшиеся цветы он продал за полчаса и решил назавтра привезти три сотни.
  Очень быстро Вавилов понял рынок с его законами и этикой. Он стал разбираться в покупателях, научился безошибочно определять, кто из них чего стоит: кто-то подходил купить, а кто-то – узнать цену и обозвать спекулянтом. За один и тот же букет можно было назначить различную цену,  главное – правильно оценить покупателя. Торговать «перед прилавком», то есть отлавливать покупателя на подступах к другим продавцам, считалось моветоном. Нельзя было зазывать покупателя от другого продавца, пока он сам не отошёл  от него. Всем этим грешили некоторые азербайджанцы, которые торговали гвоздикой. Вавилов понял, что на базаре всё имеет свою цену. Кто-то, невзирая на стоимость, ищет безупречный товар, кто-то торгуется, а кто-то покупает по бросовой цене явный брак, нетоварный цветок, чтобы отнести на могилку…
  Перед началом торговли Вавилов оценивал качество своих и чужих цветов и от этого выстраивал цену, которая могла варьироваться в широких пределах, в зависимости от места, времени, количества аналогичных цветов у других продавцов. Многие подгадывали активную продажу к цветочному «бору», то есть торговали по пятницам, выходным, в предпраздничные и в праздничные дни, из которых наипервейшим был Международный Женский День, 8-е марта! Золотая жила! Клондайк!
Цветочный бор начинался пятого марта и по нарастающей шёл до шести – семи вечера восьмого. Продать одному шесть тысяч цветов за четыре дня без помощников, без транспорта, без подстраховки в теплице, было практически невозможно. Поэтому Вавилов попросил своего старого институтского друга Славку, с которым учился ещё в школе и у которого была машина, поработать четыре дня вместе с ним. Кроме того, он предложил тёте Маше поторговать эти дни на базаре его цветами за десять процентов от выручки – согласие было получено незамедлительно. Милка поменялась двумя дежурствами и находилась безотлучно в теплице. Она научилась резать и упаковывать тюльпаны, а также готовить их к продаже. Заранее был заготовлен целлофан, заказаны специальные оцинкованные пеналы и вазы, в которых цветы стояли компактно и красиво. Весь вавиловский коридор и холодный предбанник у тёти Маши был плотно заставлен вёдрами и баками с тюльпанами. Вавилов спал по два-три часа в сутки. Пятого, шестого и седьмого они с тётей Машей продали три с небольшим тысячи цветов. Могли продать и больше, но Вавилов держал цену и придерживал торговлю. Иногда он оставлял тётю Машу одну и вместе со Славкой объезжал один за другим все три городских рынка, обходил цветочные ряды, присматривался к интенсивности бора, прикидывал количество продавцов, большая часть которых была приезжими.
  Восьмого марта мест для торговли на Больших Исадах – главном городском цветочном базаре, найти было невозможно – продавцы занимали места с вечера. Он велел тёте Маше быть готовой к одиннадцати утра, когда за ней заедет Славка, а сам  с восьми утра встал прямо на тротуаре одного из самых оживлённых перекрёстков города и повёл бойкую торговлю безо всяких конкурентов. К одиннадцати он один продал около тысячи тюльпанов. За это время Славка, который был связующим звеном между ним и теплицей, дважды подвозил ему новые партии цветов.
  В двенадцатом часу он привёз тётю Машу вместе с тысячей тюльпанов. Вавилов сел к ним в машину и поехал на главный базар. Он не торопился. Половина мест за прилавками уже была свободна. Он велел тёте Маше занять место, расставить вазы и ждать. Цветов ей не дал.
— Сколько дома осталось? – спросил он Славку.
— Штук пятьсот, не больше. Людмила почти всё срезала. На грядках – не больше сотни.
Вавилов выжидал. Один за другим, расторговывались и отваливали продавцы. К двум часам дня азербайджанцы начали подвозить вперемежку с нормальными цветами и цветочный мусор – оторванные гвоздичные головки, насаженные на заострённые стебли.  Он не раз наблюдал, как ловко проделывал эту операцию Сейран – его сосед по прилавку. К трём часам прилавок покинул последний продавец. Толпы мужчин сновали взад-вперёд по рынку…
  И тогда Вавилов дал команду начинать. Тёте Маше он велел держать такую цену за цветок, что та потеряла дар речи. Сам же встал на другой конец цветочного ряда. Славка принёс им цветы, и началась торговля…
  Когда на прилавках появились самые отборные вавиловские тюльпаны, которые он велел Милке держать до последнего, толпа загомонила, разделилась и хлынула к цветам. Услыхав цену, от Вавилова побежали к тёте Маше, а от неё – к Вавилову. Наконец, купить решился один, второй, а за ними и остальные, матерясь и кляня последними словами гадов-спекулянтов, наживающихся на чужом горе, стали стремительно разбирать цветы. Столько нелицеприятных слов в свой адрес Вавилов не слышал за всю предыдущую жизнь, но он стоял с каменным лицом и цену держал насмерть. К пяти вечера снова подъехал Славка, на этот раз уже с последней партией. Деньги в карманы не помещались. Вавилов ссыпал их в ведро и трамбовал ногой, чтобы больше вошло. К семи вечера тюльпаны закончились. Когда приехали домой и посчитали выручку – она оказалась большей, чем за все предыдущие дни торговли. Вырученных за тюльпаны денег Вавилову с лихвой хватало, чтобы выплатить все долги, включая и январский долг за луковицы гладиолусов.
  Тётя Маша была в восторге, доволен был Славка, светилась Милка. На Вавилова же навалилась такая усталость, что он, не дождавшись праздничного ужина, упал на кровать и мгновенно уснул.
  Девятого марта цветы ещё покупали загулявшие на праздники, проштрафившиеся мужички, жаждущие реабилитации у своих жён. Десятого – цветы перестали интересовать всех. Женщины, пресытившиеся ими за праздничные дни, равнодушно проходили мимо. Мужчины же, раздетые за праздники до нитки, с ненавистью смотрели и на цветы, и на торгующих ими редких продавцов.


Шпажник
Как же хотелось отдохнуть Вавилову хотя бы несколько дней.  Но земля требовала его внимания и участия. Времени – в обрез, медлить нельзя было ни единого дня. К двенадцатому марта, работая каждый день с рассвета и до полуночи (уже при свете дежурных ламп), он обновил землю и подготовил её для нового посева. Луковицы гладиолусов любят, когда их сажают прямо в «конское яблоко» – и Вавилов привёз тракторную тележку конского навоза, купленного у цыган. Закончив с посадкой и раскалив печки докрасна (гладиолусы любят тепло), он вернулся к прежнему, относительно спокойному ритму работы. В одном из совхозов, опять же за водку, Вавилов «достал» полсотни мощных ДРЛов – дроссельно-ртутных ламп, и распределил их по всей теплице. Он с благодарностью вспомнил Николая, который в своё время настоял на том, чтобы самостоятельно «запитаться» от электрического столба и сделать отдельный усиленный кабельный ввод. Из его уроков Вавилов помнил, что «в электротехнике есть только два вида неисправностей: либо нет контакта там, где он должен быть, либо – есть контакт там, где его быть не должно…» Руководствуясь этим поистине золотым правилом, Вавилов творил «чудеса»: он мог подключать электроприборы хоть последовательно, хоть  параллельно; мог прерывать электрическую цепь выключателем, обязательно разрывая  «фазу», а не «землю», потому как имел специальный пробник. Но электрического тока Вавилов всё-таки побаивался, поэтому проводил все электротехнические работы на полностью обесточенной цепи – мало ли…
  На первое пробное включение ртутных ламп он позвал из дома Милку. Во дворе было холодно и темно, выскочившая в одном платьице Милка захотела было зайти в теплицу, где температура поддерживалась около двадцати восьми градусов, но Вавилов попросил отойти её подальше. Он щёлкнул выключателем и…
Из военного корабля со скупым маскировочным освещением «Святой Владимир» превратился в залитый светом круизный лайнер. Восхищённая, но озябшая Милка всё же пошла в теплицу.
  Всё было готово к появлению первых ростков: Вавилов поддерживал в теплице жаркий влажный климат; через каждые два метра на уровне метра от земли висели лампы, которые, по мере роста цветов, можно было поднимать вслед за ними; над каждой грядкой на специальных кронштейнах поднималась-опускалась тонкая металлическая сетка, чтобы молодые быстрорастущие побеги гладиолусов, пройдя сквозь неё, уже не смогли бы упасть к земле.
— Егор, выключай. Пойдём ужинать.
— Иду, Милочка, покурю только.
Вавилов погасил лампы и закурил. Это был уже не тот Вавилов, который когда-то стоял на этом же самом дворе и с ужасом думал о том, как он сможет (и сможет ли?) справиться с таким ворохом дел – неподготовленный, неумелый, незнающий? Сейчас это был уже хозяин, привыкший к работе и полюбивший её, вкладывающий в дело свою душу. Теперь он знал, что сможет одолеть всё, потому что самое трудное он прошёл – он одолел себя. Вавилов докурил и направился в дом, где его уже заждалась хозяйка с ужином.
  Шпажник! Так иначе называют гладиолус. Называют потому, что лист его похож на клинок старинной шпаги. Выращивать его намного сложнее, чем тюльпаны, а выгнать за такое короткое время, какое наметил Вавилов, – почти невозможно. Элитные, подготовленные клубнелуковицы, мелкая посадка, идеально приготовленная почва, высокая температура, восьмичасовая досветка, стимуляция роста и цветения внекорневыми подкормками – вот факторы, на которые делал ставку Вавилов. Печки работали на полную мощь, топливо таяло на глазах – ёмкость уже дважды пришлось заливать соляркой. Все дни он проводил в теплице: прополка, полив, рыхление, подкормка. Снова и снова…  На уровне тридцати сантиметров от земли Вавилов расположил сетки, с тем чтобы постепенно поднимать их по мере роста побегов, которые достигли уже полуметра, быстро набирая зелёную массу и уходя в рост. Во второй половине апреля, когда только небольшая часть цветов выбросила колосья, Вавилов понял, что большую часть гладиолусов ему придётся продавать после 9-го мая.
  К началу мая колосились почти все гладиолусы, но только пятая часть из них распустилась ко Дню Победы. Сетка к тому времени была уже поднята на полтора метра. Всё пространство теплицы, снизу доверху, заполнилось зеленью Гигантские, почти двухметровые побеги, начиная с верхней трети, украшали два ряда крупных красных или кремовых цветов. Начиная с нижней части колоса, одновременно распускались по десять-двенадцать, а то и – по четырнадцать бутонов. Зрелище было необыкновенным. Стоило Вавилову на пару метров по дорожке углубиться в теплицу, как он исчезал в зелёных цветущих джунглях.
— Горочка, ты где? Я тебя не вижу, – щебетала Милка, пробирающаяся по соседней дорожке.
Тётя Маша много лет сама выращивала гладиолусы, но никогда не видела таких громадных цветов. Её две-три сотни побегов, которые она подвязывала к кольям, не дотягивали и до полутора метров.
— Да! За энти цветы сколь хошь проси – любую цену дадут, – восхищалась она.
  Тётя Маша теперь заглядывала редко – на подходе у неё были пионы, требовали ухода огород и деревья.
  После Дня Победы, когда Вавилов продал за три часа всё, что у него было – около пятисот цветов, он был привязан к рынку. Отопительный сезон закончился – стояла жара. Лампы стали бесполезными – цветы подбирались  почти к самому потолку, а по краям теплицы – и вовсе тёрлись о плёнку. Гладиолусы – не тюльпаны, их долго не сохранишь, поэтому почти каждое утро он срезал сотню-полторы цветов и торговал ими до обеда, а иногда – и до вечера. Соорудить красивый букет из гладиолусов – искусство: к цветам добавлялись отдельно срезанные листья, всё это крепко фиксировалось и накрывалось целлофаном. Редкие покупатели брали цветы без оформления в букеты. Последние гладиолусы он распродал ко второму школьному экзамену, уже в июне, когда на прилавках цветочных рядов во всю царствовали пионы, а царицей была его соседка – тётя Маша! 

      
Изгой
О Вавилове заговорили… В медицинских кругах его активно обсуждали и по большей части осуждали. Были и те, кто его поддерживал, но большинство склонялось к тому, что: врачу? торговать цветами? на базаре? – безнравственно и позорно. После того как кто-то рассказал, что лично купил восьмого марта цветы у Вавилова за баснословную цену – говорили, что он «ради наживы мать родную продаст, а не только медицину…» Стоя за прилавком, Вавилов привык выслушивать:
— И в какую же цену ваши цветочки, – ехидно спрашивала какая-нибудь дама с поджатыми губами и с лёгкой желтушностью склер.
Он отвечал, заранее зная, что и цветы не нужны ей сто лет, и что жёлчный пузырь у неё переполнен камнями, и подошла она к нему только за тем, чтобы выместить на ком-нибудь свою злобу и недовольство жизнью, и что она скажет сейчас:
— И вам не стыдно? – произносила дама угаданные Вавиловым слова.
— Нет, – равнодушным тоном, позёвывая, отвечал он.
Дама как будто только и ждала такого ответа:
— Спекулянт! Тунеядец! Милиции на тебя нету – пораспустили вас… Работать не хотят. Мы всю жизнь за таких вот, как ты, пахали. Ишь, морду наел, – стараясь привлечь к себе внимание широкой общественности, визжала она. Вавилов смотрел на неё спокойно и улыбался, что ещё больше распаляло желтушную особу. Ему было смешно: как можно спутать его худое лицо с разъевшейся мордой? Как всё-таки гнев ослепляет людей…
  Было подмечено, и не только Вавиловым, но всеми цветочниками (каждого из которых он теперь знал, и все знали его), что, если у цветочного ряда появлялся какой-нибудь скандальный мужик или баба, – они обязательно прицепятся именно к Вавилову… Торговали азербайджанцы, торговали женщины, торговали мужчины, но почему-то именно он вызывал раздражение у тех, кто активно «боролся» с тунеядством, спекуляцией, с барыгами и лодырями.
— Егор, вон, по твою душу идёт…, – смеясь, предупреждала его весёлая Райка, большой специалист по розам, безошибочно угадывая в очередной праздной тётке записную скандалистку.
— Почему они все ко мне цепляются? А? Рая?
— Чем-то ты отличаешься… Видно, что ты не из нашего круга – как будто гордишься, что цветами торгуешь, взгляд насмешливый, одет прилично, – улыбалась Райка. – Проще будь.
Но Вавилов «проще» быть не захотел и продолжал эпатировать скандальную публику своим видом, а медицинскую общественность – своим занятием.
  С родителями, особенно с матерью, отношения были напряжёнными.  Мать не могла смириться с тем, что её сын бросил уважаемую профессию врача и стал рыночным торгашом, и считала себя униженной и опозоренной. Отец не одобрял занятие сына, но и не осуждал его.
— Катя, ну что ты опять завелась? Он же трудится. Не каждый, между прочим, может вкалывать вот так…, – пытался он успокоить жену.
— Вот именно – не каждый, вот именно – не каждый, а только такой идиот, как он! Родителей ни во что не ставит, все нервы мне вытрепал. На люди стыдно показаться: «Катя, мы слышали – сынок-то твой медицину бросил?», – передразнивала «Катя» некоторых своих знакомых, которые с притворно сочувствующим видом останавливали её на улице.
  Не обращая внимания на все эти мелочи, Вавилов продолжал работать и чувствовал себя вполне счастливым. Он знал отходчивый характер своей матери, которая заповедными тропками души всё равно придёт к тому, что её Егорушка – «самый лучший, самый умный и самый любимый…» Он знал, что друзья его никогда не осудят и всегда поддержат. Он знал, что Милка не разлюбит его, будь он врачом, цветоводом или ещё кем… А на остальное ему было наплевать.  

Белые хризантемы

«Святой Владимир» выглядел унылым и заброшенным. Помутневшая за сезон плёнка потеряла свой первоначальный тугой натяг и провисла во многих местах. На грядках лежали пожухлые стебли гладиолусов. Печки были холодными и безжизненными. Вавилов скорректировал свои планы и решил не высаживать ранние хризантемы – он просто устал. Устал безмерно. Работы и без того хватало: привести в порядок теплицу, построить вторую, поставить в доме АГВ (в посёлке подводили к домам газ), заменить печное отопление в теплицах на водяное, для чего перед каждой теплицей нужно было установить мощный котёл.
  Вавилов начал со «Святой Ольги». Имея опыт, он построил её довольно быстро и тут же нанял рабочих для установки отопления. Старую плёнку он выбросил – накрывать теплицы нужно было в конце сентября – начале октября. Теперь Вавилов планировал засадить хризантемами только «Св. Ольгу», а в ноябре обе теплицы пустить под тюльпаны. Он подготовил землю под посадку хризантем и уехал в Москву, в Главный ботанический сад, за элитным посадочным материалом.
  К середине июля «Святая Ольга» нежно зазеленела  от высаженных маленьких кустиков хризантем. Половину теплицы  занимали игольчатые сорта класса «Вестланд», вторую – белый сорт «Стерлинг».
  После месячного аврала жизнь потекла в уже привычном для Вавилова русле. После реализации гладиолусов он наконец-то почувствовал себя уверенно в материальных вопросах. В начале августа Вавилов купил машину, без которой задыхался, особенно в периоды реализации цветов. Это был подержанный «москвич ИЖ-комби».
  Наступило время прищипки. Когда хризантемный  куст укореняется и набирает силу, самый молодой верхний побег сощипывается – это и есть прищипка. После этого в рост идут многочисленные боковые побеги – пасынки. Из них оставляют четыре-пять самых сильных, а остальные удаляют – пасынкуют. Если оставлять три – четыре побега, то цветок получается более крупным и пышным. Вавилов изначально делал ставку на самые лучшие цветы. Проигрывая в количестве, о навёрстывал  качеством. Его цветы всегда выделялись на рынке, не имели конкурентов, поэтому и реализовывать их было намного легче и быстрее. Из этих соображений он и оставил на каждом из полутора тысяч кустов только по три-четыре побега. Закончив с пасынкованием, Вавилов наконец решил отдохнуть – с Милкой на целых два дня они поехали смотреть цветущий лотос. На раскаты! 
  Вавилов много раз видел цветущие лотосные поля, и каждый раз смотрел на них, будто впервые. Нет в мире лучшего художника, композитора, зодчего и цветовода, чем природа…
«Вот уж кто умеет выращивать цветы – так это Она!», – думал Вавилов, перегнувшись с борта и любуясь всеми оттенками розового цвета, собранными в одной лотосной чаше. Рядом с нею на неподвижной воде застыла другая, третья…  Вся водная гладь была соткана из цветов лотоса.
  Природная красота обладает удивительным свойством – к ней невозможно привыкнуть. Глаза не устают любоваться морем, горами, ущельями, реками, водопадами, лесами, степью, Волгой. И – цветами! Нет у неё одинаковых пейзажей и соловьиных трелей; изменчивы морские волны и волжские разливы; орнамент каждого лотосного ковра, обрамлённого где камышом, где – чаканом, прекрасен по-своему. 
  Милка в первый раз была на раскатах и обомлела, увидев лотос. Она жадно всасывала глазами розовый цвет лотосных полей и не могла насытиться их красотой.
  Они долго плавали в парной раскатной волжской воде прямо среди цветов, пока их обнажённые тела, будто впитав в себя лотосный цвет, не порозовели от августовского астраханского солнца…
  Крадучись, сквозь камыш просочился вечер и, сгустившись, превратился в ночь. Исчезли цветы на воде, зато небо превратилось в сплошное цветущее звёздное поле, где каждый цветок – целый мир. Они нырнули под натянутый на лодке полог и уснули под скрипичный концерт виртуозных астраханских комаров.
  Вавилов осторожно разбудил Милку, когда солнце ещё не вышло на поверхность воды.
— Смотри! Видишь – жерех бьёт на чистине?
Милка таращила глаза спросонья и ничего не видела.
— Сиди тихо, подойдём поближе, – Вавилов перешёл на корму и стал осторожно подталкивать лодку шестом. Теперь и Милка увидела впереди бурлящий котёл – то хищная стая жерехов затеяла охоту на рыбью мелюзгу. Она носилась кругами и глушила рыбу мощными ударами хвостовых плавников. Вавилов остановился метрах в пятнадцати и стал быстро налаживать спиннинг. При первом же забросе, едва блесна успела погрузиться в воду,  удилище согнулось и затрещала катушка. Через две минуты в лодке лежал красавец-жерех килограмма на полтора. Ещё заброс – и опять удилище заходило ходуном… Второй жерех оказался в лодке.
— Дай мне, дай мне попробовать, – умоляюще шептала Милка.
— Главное – попасть блесной в котёл, – учил Вавилов.
Милка кинула и промахнулась. Не попала и во второй раз.
— Не торопись, рукой не дёргай, веди плавно, а бросай резко.
Милка снова бросила и попала прямо в пенящийся бурун. Жерех сразу же взял блесну в заглот и потащил…  От восторга Милка хохотала немо, без голоса – Вавилов запретил громко разговаривать…  Она подтянула рыбу к лодке, жерех упруго выгнул серебристую спину и… оказался в подсаке у Вавилова. За полчаса они взяли девять жерехов. Большим малиновым поплавком из воды вынырнуло солнце, и котёл распался сам собой…
  По возвращении Вавилов узнал, что за день до его приезда умерла Татьяна, его бывшая жена, и что похороны назначены на следующий день. Он тут же отправился за детьми. В квартире покойной было многолюдно, но что поразило Вавилова, так это то, что Володя и Оленька в чёрных одеждах сидели у гроба, причём непоседливую Оленьку крепко удерживала на коленях какая-то дальняя родственница жены. К детям подходили незнакомые плачущие женщины, целовали их и, причитая, называли круглыми сиротками. Вавилов поздоровался, подозвал детей, переодел их в соседней комнате в «мирское» и увёз. Созерцать смерть – удел взрослых.
  Живых от мёртвых отделяет лишь тончайший слой земли, и дай бог, чтобы на нём по весне распускались цветы. Этот слой и отделил до поры Татьяну от детей, от родных, от друзей и подруг…
  И мать и отец были единодушны: Оленька и Володя будут жить с ними до тех пор, «пока отец не сможет уделять детям достаточного внимания», а по стандартам матери это означало, что если она будет жива-здорова, то – до Оленькиного замужества. Отношения с родителями наладились сами собой. Матушка смирилась, что сын её живёт почти что деревенской жизнью, и, хотя слабо представляла себе, чем он занимается, но уже давала «жизненные советы», что «хорошо бы развести курочек – и яички, и мясо своё».
  До первого сентября Вавилов забрал сына к себе, где они целые дни проводили вместе среди набирающих силу хризантем – пропалывали, поливали, рыхлили. Володька с удовольствием управлялся и с лопатой, и с мотыгой, и со шлангом. Вавилов смотрел на его худую, тянущуюся в рост фигуру и вспоминал себя, отличавшегося чрезвычайной подвижностью и худобой. Его сын шёл учиться в восьмой класс. Милка поначалу робела и не знала, как вести себя «с таким большим мальчиком», но вскоре каким-то женским чутьём она нашла с ним общий язык. Сын называл её Людой, а она его – Вовой.
  Раньше Вавилов почти каждый отпуск проводил вместе с сыном. До того как начать заниматься цветами, он часто, в «жаркУю », в период июльского нереста осетров, шёл работать на тоню. Устроиться туда можно было только «по великому блату». У Вавилова как раз был такой «блат», чтобы устроиться на тяжёлую работу, каковой являлся труд астраханских рыбаков. 
В первый раз Вавилов взял с собою сына, когда тому было лет восемь. Для начала он прочитал ему Есенина:
«Каждый труд благослови удача:
Рыбаку – чтоб с рыбой невода,
Пахарю – чтоб плуг его и кляча
Доставали хлеба на года…»

Чтобы не жить на одном дебаркадере с рыбаками, они поставили палатку недалеко от притонка   и спали в ней – нелишняя мера предосторожности, задуманная Вавиловым для того, чтобы защитить нежные ушки сына от ядрёного рыбацкого мата, да и впечатление от Есенина не хотелось портить – частенько к дебаркадеру ночами забредали студентки, которые находились неподалёку на уборке помидоров… А утром невыспавшиеся, но довольные рыбаки матерились особенно смачно, обсуждая клавкины с любкиными достоинства и валькины недостатки.
  С пяти утра и до двенадцати ночи успевали сделать четыре притонения, между которыми отец и сын бывали вместе. Только тогда Володька впервые узнал, что значит есть чёрную икру из эмалированного таза деревянными ложками, есть от пуза.
  Испокон веку невода у астраханских рыбаков устроены следующим образом: две подборы – верхняя и нижняя, между которыми натянута крупноячеистая сеть, или, как её называют иначе, «ядро». Длина невода – около километра, стена невода, т.е. расстояние между подборами, – метров тридцать. Вся ватага рыбаков тянет обе подборы и постепенно выбирает ядро, складывая всю снасть в большую бухту. Другой край невода двумя кольями удерживают пятной  с подпятным.. Колья, к которым прикреплены обе подборы, они попеременно втыкают в землю и, по мере того как на другом конце выбирается сеть, постепенно подходят к притонку, сводя невод в кольцо. На притонке работа происходит по колено, по пояс, по грудь в воде. Если кто-то наступил в воде на ядро, раздаётся сердитый окрик звеньевого: «Топчись маненько!», – что в переводе с языка астраханских рыбаков означает «будь порасторопнее, не спи». Володька с интересом наблюдал за тем, как в конце притонения рыбаки играючи кидали из мотни  в прорезь  икряных осетров весом по сто – по сто тридцать килограммов, в каждом из которых было по ведру чёрной икры.
  По неписанному рыбацкому правилу каждую неделю рыбак получал пайку – либо икрой, либо – икряным осетром.
С наступлением темноты начинался делёж паек:
— Кому?
— Афанасьеву Петру.
— Кому?
— Никитке Бубенчикову.
— Кому?
— Акмаеву Тагиру.
Далеко над ночной Волгой разносился голос звеньевого, распределяющего пайки «вслепую», чтобы никому не было обидно.
  Володька научился ловко сажать «личных» вавиловских осетров на кукан, другой конец которого петлей накидывался на заранее вбитый в дно реки колышек. При неожиданных милицейских проверках он мог одними только пальцами ноги перетащить кукан с осетром к запасному колышку в более глубокое безопасное место – кто обратит внимание на восьмилетнего ребёнка, по грудь бродящего в воде? Сложность заключалась ещё и в том, чтобы перевезти кровно заработанное за месяц домой и не попасться на многочисленных милицейских кордонах, стоящих на подъездах к городу. Естественно, что местным сельским рыбакам это было делать намного проще, нежели Вавилову, живущему в городе. За поимку с икрой давали тюремный срок. Поэтому Вавилов частенько использовал сына в качестве «прикрытия». Проинструктированный отцом, Володька мгновенно мог изобразить для «дядей-милиционеров» клинику острого аппендицита, что не раз выручало при попытке проверок той машины, на которой Вавилов с друзьями вёз в город мешка три рыбы и ведра два чёрной икры. Как только машину останавливали, скорчившийся мальчик  негромко стонал и жалобно просил: «Пи-и-ть…»
— Что с ребёнком? – спрашивал растерявшийся милиционер.
— Вот, в больницу везём. Перитонит у него. Успеть бы, – с «тревогой» глядя на сына, ответствовал Вавилов.
— Нельзя пить, сынок, потерпи…
После такой душераздирающей сцены их пропускали беспрепятственно на любом кордоне. Что и говорить – сынишка рос смышлёным мальчиком и понимал отца с полуслова. 
— Мужчины! Обед готов. Давайте быстро за стол, – звала Милка, ударяя половником по кастрюльной крышке.
И оба Вавилова, искупав друг друга из шланга и вытираясь полотенцами, спешили исполнить её команду. На столе стоял графин с ледяным квасом, блюдо с нарезанными на четвертинки сахарными помидорами «бычье сердце», а Милка разливала по тарелкам обжигающую, прозрачную, ароматную астраханскую уху. А потом… Нет на свете ничего нежнее, чем котлеты из судака с воздушным картофельным пюре!
— Ох, Милочка! Ну, спасибо! Ну, уважила! В магазинах – пусто, а у нас обед – в Кремле позавидуют. Вот, сынок, что значит край Астраханский, – довольно урчал Вавилов, нарезая ломтями здоровенный, богарный, тающий во рту арбуз.
  После обеда, разморённые, они сидели в тени, пережидая сорокаградусную дневную жару.
— Папа, а почему ты медицину бросил? Тебе что, разводить цветы больше нравится, чем людей лечить?
— Да как тебе объяснить, – Вавилов затянулся сигаретой и пустил дым кольцами – в абсолютном безветрии они плавно поднимались вверх и долго сохраняли форму.
— На одном призвании, сынок, далеко не уедешь. Сказать, что я был уж такой врач-подвижник, – не могу. Не подвижник я. Трудно это объяснить. Много чего накопилось: и нищим быть надоело, и надоело терпеть, как тобой помыкают какие-нибудь партийные холуи, которые в медицине смыслят столько же, сколько слон в пианино. Надоело перед продавщицами заискивать, чтобы элементарно купить пожрать… Да, и вообще всё это враньё обрыдло: собрания, политинформации, лозунги…
— От того, что ты цветами стал заниматься, лозунгов не поубавилось, – иронизировала Милка. – У нас на «скорой» недавно повесили: РАБОТНИКИ СТАНЦИИ СКОРОЙ ПОМОЩИ, БОРИТЕСЬ ЗА ПОЧЁТНОЕ ЗВАНИЕ БРИГАД КОММУНИСТИЧЕСКОГО ТРУДА! Помнишь нашу «Пятую»? Ты, я и Василий – бригада коммунистического труда!
Вавилов рассмеялся:
— Это, наверное, когда ты инъекции без спирта делаешь, Васька ездит без бензина, а я лечу исключительно словом…
— Пап, а помнишь, ты рассказывал про «фанерное счастье»? Расскажи Люде.
Егор отмахнулся от звенящего над ухом комара, потрепал сына за волосы и подмигнул Милке:
— Ладно, расскажу… Только имей в виду, сынок, что лет двадцать назад за такие рассказы из школы выгоняли, а лет сорок – расстреливали…
Поехали мы как-то с Колькой и с его отцом на машине на охоту, на ильмени. Проезжаем один районный центр, останавливаемся у сельпо… Представляете: магазинчик захудаленький, на полках – шаром покати, только трёхлитровые банки с маринованными огурцами, чёрствый хлеб, соль, папиросы и спички. Рядом – Дом колхозника. Всё это – на какой-то грязной безлюдной площади, мусор валяется кругом, зато в центре – солидное деревянное сооружение с набитыми сверху донизу фанерными щитами, а на них свежими разноцветными красками намалёвано:
МИР!
ТРУД!
СВОБОДА!
РАВЕНСТВО!
БРАТСТВО!
И где-то в самом низу – СЧАСТЬЕ!
И вот бежит какой-то шелудивый пёс, останавливается у нижнего щита и задирает лапу прямо на «СЧАСТЬЕ!»…
Жаль, фотоаппарата не было. Классный бы получился снимок. Я бы его так и назвал: «Обоссанное счастье!»
Милка попыталась было укоризненно посмотреть на Вавилова, но потом не выдержала и расхохоталась на пару с Володькой.
— Да уж… В чём, в чём, – а в лозунгах мы поднаторели, – продолжал Егор, – Может и мне на теплице повесить:
ТОВАРИЩ! БОРИСЬ ЗА ПОЧЁТНОЕ ЗВАНИЕ УДАРНИКА КАПИТАЛИСТИЧЕСКОГО ТРУДА!?
Или тётю Машу вызвать на капсоревнование?
 — Ладно, повеселились…, – Вавилов поднялся после того, как смех иссяк, – Пойдём, Вовка, поработаем?
В полуметре от земли Вавилов закрепил сетки, сквозь которые стали прорастать быстро оформившиеся, боковые побеги. Игольчатые хризантемы опережали в росте «Стерлинг» и отличались более тёмной листвой, из-за чего вся теплица смотрелась уступом из оттенков зелёного: более высокая – малахитовая часть, и нижняя – изумрудная. Для образования бутонов хризантемам необходим укороченный световой день, поэтому по мере роста каждая половина перед светлыми вечерними часами затягивалась непрозрачной чёрной плёнкой, которая скользила по туго натянутым проволочным направляющим. Дни пролетали незаметно. Вавилов едва успевал справляться со всё возрастающей нагрузкой: он завозил землю, песок, навоз, приготовил почву под тюльпаны в первой теплице, апробировал и отладил новое отопление, запасся топливом. «Вестланд»  весь уже был в маленьких зелёных бутонах, начиналась бутонизация и у «Стерлинга». Подходило время накрывать плёнкой обе теплицы. И тут на хризантемы напали гусеницы. Они отличались ужасающей прожорливостью – подгрызали стебли под бутонами, дочиста выедали сами бутоны. За три-четыре дня ими было уничтожено более сотни цветов. Заметить такую гусеницу на растении практически невозможно – имея зелёную окраску, она полностью сливается со стеблем, а разъевшись, вырастает до размеров указательного пальца. Вавилов еле-еле отбился от прожорливых тварей хлорофосом.
К десятому октября раскрылась первая игольчатая хризантема. Плоская, нежно-фиолетовая тарелка цветка, отливающая перламутром, состояла из длинных радиально расположенных иголок и имела в диаметре более двадцати сантиметров.
  Наступало массовое цветение. Превалировали фиолетовые и кирпично-красные тона, но встречались и жёлтые, и даже –  кремовые. Делая срез, Вавилов помечал те кусты, которые давали особенно красивые и крупные цветы. Отныне он сможет выращивать собственный посадочный материал хризантем – помеченные кусты пересаживались в специально отведённое место, где размещался хризантемный маточник.
  Началась реализация. К тому времени тётя Маша закончила все свои дела: гладиолусы распроданы, огород и деревья перекопаны. Непривычная к безделью, она начинала хандрить без работы, и Вавилов без труда заручился её согласием продавать хризантемы. Каждое утро он отвозил свою соседку на базар, давал ей по сто пятьдесят – двести цветов, а после обеда привозил домой. С машиной это было нетрудно. Сам же он полностью отдался теплице, а именно – второй её половине. Трудно объяснить причину, по которой Вавилову хотелось вырастить именно белые хризантемы. Ни один цветок не завораживал его так, как этот…
И вот у первых бутонов стали появляться белые венчики. Постепенно, как будто искушённый знаток чайного ритуала неспешно расставлял на изумрудной скатерти листвы белые пиалы цветов, вторая половина теплицы зацвела…
  «Всё в мире видели мои глаза и вернулись к вам, белые хризантемы…», – вспомнил он хайку Иссё. Вавилов не мог оторвать глаз от этих арктических снежных шапок, имеющих изумительно правильную форму сферы. Он не мог заставить себя покинуть «Святую Ольгу», снова и снова вглядываясь в неисчезающий полярный мираж. Заворожённая Милка стояла рядом, и в её антрацитных глазах плавно кружились снежинки хризантем.
Вавилова распирало – ему хотелось, чтобы Это увидел ещё кто-нибудь…
Невзирая на протесты матери, он посадил в машину и родителей и детей, и повёз в теплицу. Сначала немой восторг охватил всех – притихла даже Оленька: слева искрился новогодний праздник – разноцветные игольчатые хризантемы смотрелись чудесными ёлочными украшениями на тёмной хвое, а справа – первый снег шапками покрывал ещё зелёные кроны деревьев. Затем теплица наполнилась весёлым гамом и радостным визгом… Вавилов, поддерживая под руку отца, которому с его искалеченной на войне ногой трудно было подниматься по ступенькам крыльца, повёл всех в дом пить чай. Матушка произвела полный досмотр смущённой, хлопочущей, раскрасневшейся  Милке и, судя по всему, осталась довольна. Но окончательно смутил Милку отец, который, увидев её, воскликнул восхищённо: «Афродита Урания!» Поднятые к затылку алой лентой, Милкины пышные чёрные локоны, изящно надломленные брови цвета воронова крыла и кроваво-красные пухлые сочные губы оттеняли молочной белизны длинную грациозную шею. Высокая грудь, немыслимых женственных линий стройные бёдра, лодыжки, стопы с балетным подъёмом – всё это привело его в состояние остолбенелости. Вавилов и не подозревал, что его отец способен так восторгаться женской красотой.
— Если ты, Егор, сваляешь дурака и упустишь этакое неземное Чудо, то я разведусь с твоей матерью и сам женюсь на ней, – наконец произнёс он, вновь обретя способность говорить.
— Хватит болтать, старый дуралей, внуков постыдись, – нарочито сердитым голосом сказала мать, но глаза её при этом улыбались.
  Милка была во всеоружии: на столе появились пирожки с красной рыбой, с капустой и грибами, с повидлом, вазочки с вареньем – и даже знаменитая смородинная наливка, которую Вавилов так и не попробовал в самый первый раз…
  Отец излучал благодушие, жмурился от тепла и от наливки. Сын уплетал пирожки  и, как с одноклассницей, по-свойски болтал с Милкой. Оленька же волчком прошлась по всему дому, вытащила спрятавшуюся под кушетку чёрную кошку Азу, которую полгода назад котёнком притащила Милка, и согласилась сесть за стол только вместе с нею.
— А курочек, Егор, всё же неплохо было бы развести, – смеясь, говорила его порозовевшая и довольная мама.


Размышления среди бутонов
Оба «Рюрика» работали на полную мощь: в теплицах проклюнулись более двенадцати тысяч тюльпанов. Чтобы успеть с их посадкой, последние две-три сотни хризантем Вавилов срезал в бутонах и довёл их до кондиции уже в специальных растворах. Он с прежней любовью обихаживал землю, ухаживал за молодыми побегами, вкалывал с утра до ночи и чувствовал себя счастливейшим из смертных.
  Частенько к нему приезжал Славка, который, по примеру Вавилова, бросил медицину, купил дом с участком, поставил теплицу и занялся разведением цветов. Начал он так же, с тюльпанов. Теперь уже Вавилов выступал консультантом и объяснял Славке все тонкости и премудрости профессии цветовода:
«Вырастить хлеб – это труд, вырастить дерево – это труд и терпение, вырастить цветы – это и труд, и терпение, и искусство…», – начинал он собственный курс лекций по промышленному цветоводству. Славка, который за шесть лет обучения в мединституте, как и Вавилов, не записал ни одной лекции, бегло конспектировал, делая упор не на вдохновенные вавиловские отступления, а на чисто практические вопросы: как часто поливать, как и чем подкармливать, какую температуру держать и «почём всё это можно продать…»
«Тот, кто умеет выращивать цветы, – сможет вырастить всё!», – заключал слегка утомлённый лектор.
Изредка к Вавилову заезжал Колька – у него теперь была персональная машина с водителем. Он привозил с собой уже слегка поддатого Вовку, их закадычного друга-одноклассника, пару ящиков пива и свёрток зимней астраханской воблы. Отвыкший от праздной жизни, Вавилов вздыхал, чувствуя, что все его дневные планы летят к чертям, и, тем не менее, был рад этому до чрезвычайности.
— Николай Николаевич, когда за вами заезжать? – спрашивал расторопный Колькин водитель, ставя ящики с пивом на крыльцо.
— До вечера свободен, Серёга. Часам к десяти – к половине одиннадцатого подъезжай, – чувствовалось, что Колька начинал входить во вкус своего начальственного положения.
Первым делом Вавилов вёл друзей в теплицы и взахлёб, как некогда его отец – о деревьях и винограде, рассказывал о цветах.
— Вовка, кончай материться, – просил он фонтанирующего хмельным весельем друга.
— А что? Здесь где-то рядом женщины или дети? – испуганно-притворно выкатывая глаза, спрашивал Вовка.
— Цветы этого не любят, не выносят…, – отвечал Вавилов, чувствуя, как тюльпаны удивлённо поворачивают свои недавно появившиеся бутончики и осуждающе смотрят на невоспитанного пришельца.
— Ну вот. В кои веки собрались вместе, а поматериться нельзя, – показушно сокрушался Вовка.
— Ты со своими цветами чокнулся совсем, одичал вконец,  отвык от нормального человеческого слова, – продолжал он.
— Ладно, хватит трепаться, пошли пивка попьём, – предлагал Колька.
— И пулечку распишем! – подхватывал Вовка.
  И они, как в добрые старые студенческие годы, расписывали пульку, потом – вторую… Колька едва успевал открывать бутылки с пивом. Открывал он их смачно, с хлопками, другой бутылкой…
— Ни х… себе… Вы что? На лапу играете? Почти чистый мизер на руках был…, – возмущался Вовка, получив на распасах, да ещё и на тройной бомбе, семь взяток.
— А ты думал, что я тебе дам твою единственную пику на червах пронести и в ноль уйти? Умник!, – парировал Колька, мастерски вставивший ему в голую девятку оставшиеся взятки.
— Сколько лет играешь, а делаешь одни и те же ошибки. Почему тузом бубну не перехватывал? А? Вместо двух – берёшь семь. Это тебе «не у Пронькиных…», – горячился Вавилов, вразумляя незадачливого друга. – Ты что? Кольку не знаешь? Вставит – «по самое не хочу». Он ведь у нас мастер… Голой жопой ежаков бить, как говорила моя любимая бабушка, – продолжал балагурить отвыкший от спиртного, слегка захмелевший Вавилов.
— Да! Против вас играть бесполезно, – констатировал Вовка, спешно восстанавливаясь пивом от жестокого удара судьбы.
— Мастерство игрока, между прочим, прежде всего проявляется в его умении играть распасы, – весело подытоживал Колька, с шиком открывая очередную бутылку пива – на этот раз обручальным кольцом…
  Несмотря на удвоившийся объём работы, Вавилов справлялся. Новое отопление в теплицах работало исправно и экономило много времени. Кроме того, он наладил прикорневой капельный полив, уложив на грядках, под слоем плодородного грунта, пластмассовые трубки с отверстиями. Теперь отпала необходимость каждый раз рыхлить и мульчировать землю. Вавилов знал, что в агротехнике выращивания сельскохозяйственных культур вообще, и цветоводства – в  частности, его страна безнадёжно отстала от «загнивающего капитализма», и старался хоть как-то, кустарными способами, усовершенствовать общепринятую методику выращивания цветов.
  Если потребности населения в хлебе, муке, макаронных изделиях государство худо-бедно, за счёт импорта пшеницы, ещё удовлетворяло, то дефицит производства картофеля, овощей и фруктов был бы катастрофически невосполним, если бы не частный сектор. Несмотря на презрительное к нему отношение со стороны большей части населения, гораздо меньшие по сравнению с государственными, возможности, несмотря на  препоны и гонения, чинимые ему государством же, частник выращивал картофель, овощи, ягоды и фрукты, причём превосходного качества; умел сохранить урожай и торговал всем этим, естественно, дороже. Потребности же населения в цветах практически полностью удовлетворялись за счёт частника. В громадной стране было лишь несколько образцово-показательных совхозов, производящих декоративные культуры и получающих государственные дотации. В колхозах же цветы на срез практически не выращивали из-за сложности, трудоёмкости и убыточности. 
  Вырастить хороший качественный срез – полдела. Не менее важно суметь реализовать его. Реализовать максимально выгодно и без потерь. Поэтому Вавилов заранее стал готовиться к реализации, понимая, что такое количество тюльпанов им с тётей Машей продать не удастся. Он стал искать продавцов. Схема оплаты в десять процентов от выручки была обкатана на его соседке и прекрасно себя зарекомендовала.
  С Еленой Васильевной, своей матерью, Милка познакомила Вавилова ещё осенью, и они понравились друг другу. Поэтому, когда «Людочкин жених» предложил ей встать на рынке с его цветами, та охотно согласилась. В свою очередь, тётя Маша – «королева рынка», как ласково величал её Вавилов, – сподвигла к реализации двух знакомых женщин из их посёлка.
  Вавилов и сам полюбил прилавок и торговал бойко и где-то даже виртуозно:
— Шикарные цветы, специально для господ офицеров…, – проникновенным баритоном останавливал он двух проходящих мимо цветочного ряда новоиспечённых лейтенантиков. И те, польщённые обращением и доброжелательным тоном, подходили, брали «исключительные по красоте, свежайшие букеты» и отходили, не до конца понимая, кому бы их подарить… Но на сей раз его задачей было бесперебойное обеспечение цветами своих продавцов, правильный выбор места и «стратегическое руководство бором».
В этом сезоне Вавилов решил отказаться от гладиолусов. После тюльпанов он планировал неспешно подготовить обе теплицы, одну – к посадке хризантем, а в другой – попробовать вырастить гвоздику, которую не выращивал никто, и которая на сто процентов была привозной, из Азербайджана, где целые семьи, да что там семьи – целые кланы специализировались на её выращивании. По самым грубым прикидкам получалось, что в течение всего года на десять проданных гвоздик приходился всего один цветок любых других сортов, будь то роза, хризантема или гладиолус. Исключение составляли 8-е марта, когда в спросе превалировали тюльпаны, и школьные экзамены, когда пышные, благоухающие и дешёвые пионы вытесняли все остальные цветы.
Гвоздика привлекала его тем, что была самым урожайным, самым ходовым и лучше всех сохраняющимся и «лёжким» цветком, которым можно было торговать круглый год.
  Но всё это было только в планах. Пока же Вавилов доводил тюльпаны…
  Прошло уже больше года с того самого вечера, когда Вавилов заикнулся Милке о женитьбе. Больше они на эту тему не говорили. Он чувствовал, что Милка ждёт, томится, но не решается заговорить об этом первой. Сам же он всё откладывал и откладывал, находя тому множество причин: необходимость закончить с хризантемами, затем – с тюльпанами, неожиданная смерть Татьяны и положение отца-одиночки с двумя детьми.
«Мы, собственно, и так живём, как муж и жена. Разве нам плохо?», – пытался оправдаться Вавилов перед самим собой.
«Она всё хорошеет и хорошеет, а станет ещё краше, а я уже старею, вот недавно второй зуб вырвал… А потом… Мне будет пятьдесят, а ей только – тридцать восемь… На неё и так уже глаз кладут все кому не лень…»
Но все доводы, которые приводились во внутренних монологах, были неубедительными, и он это понимал. Он понимал и то, что Милка ждёт от него естественного логического перехода их отношений в стадию законного брака со всеми вытекающими из этого последствиями, как-то: рождение детей, ограничение его собственной свободы…
«Как? Ещё, чего доброго, будет против того, чтобы я всё время пропадал в теплицах? А что, очень даже возможно, что будет… Она ведь молодая. Её требуется выгуливать, выводить в общество. Возить на эти, как их… Курорты».
Вавилов вспомнил, как единственный раз, уступив настойчивым просьбам Татьяны «укрепить здоровье сына на море», согласился поехать в Туапсе, где чуть с ума не сошёл от вынужденного трёхнедельного безделья. Он чувствовал себя последним идиотом, когда ложился на топчан и поворачивал солнцу то спину, то бока, то живот.
Именно там, в первый же день, он заплыл в море, содрал с пальца обручальное кольцо и пустил его на дно, сказав жене, что кольцо само снялось с его пальца. Вавилов терпеть не мог носить ни колец, ни перстней, ни цепей и не раз просил Татьяну с пониманием отнестись к тому, что он не будет носить обручального кольца, но каждый раз эти попытки заканчивались упрёками, обидой и слезами.
Суеверная Татьяна расценила происшествие как дурную примету и предложила купить другое кольцо, но Вавилов отказался наотрез, сыграв на её же суевериях и мотивируя тем, что, дескать, нельзя так цинично игнорировать указующий перст судьбы  (при этом он показал ей свой палец) – за это она может, чего доброго, совсем озлиться и сурово наказать… От таких несокрушимых доводов жена настолько растерялась, что больше никогда не возобновляла своих просьб о ношении брачного символа, и довольный Вавилов с тех пор не носил колец – он всё равно не умел открывать ими пиво…
«Да, если б не та девочка – я бы точно с ума сошёл…», – оживлял Вавилов в памяти единственное приятное воспоминание за всю тогдашнюю поездку.
Дней за десять до отъезда, напрочь отлежавший все бока Вавилов, сумел-таки купить себе ласты, маску с трубкой и стал заплывать далеко в море, за сигнальные буи, где обнаружил длинный риф, над которым глубины было всего метра три, а в некоторых местах и вовсе можно было стоять на каком-нибудь возвышении и отдыхать. Ему нравилось плавать вдоль рифа и смотреть на водоросли, мелких рыбок и крабиков. Проплавав час-полтора, он возвращался, успокаивал переживавшую за него жену, которая плавать не умела и панически боялась глубины, и давал уроки плавания своему пятилетнему сыну, который прекрасно их усвоил, плавая на отцовской руке, но сразу же тонул, когда отец убирал руку.
За неделю до отъезда Вавилов плыл в маске с трубкой, разглядывал морской ландшафт и вдруг увидел у самого дна девчушку без ласт, без маски, которая подбирала рапаны и складывала их в небольшую сетку, прикреплённую к поясу. Он нырнул к ней. Увидев его, она сначала испугалась, но он сорвал маску, улыбнулся, показал ей большой палец и пошёл наверх. Секундами позже на поверхности появилась и девчушка, оказавшаяся прехорошенькой девушкой. Они отдышались, познакомились и разговорились. Девушку звали то ли Ната, то ли Надя, Вавилов не помнил, так как сразу стал называть её Гуттиэре, против чего она не возражала, а только смеялась. Приехала она несколько дней назад из Ярославля вместе с мамой, занималась в секции плавания и окончила  второй курс педагогического института, где училась на литфаке. Они ещё немного поплавали, поныряли и договорились встретиться здесь же, завтра, в это же время. Но, проснувшись утром, Вавилов с досадой обнаружил, что небо пасмурно, воет ветер, а море штормит. И ещё два дня погода была отвратительной. Только на четвёртый день небо разъяснилось, море успокоилось, и появилась возможность поплавать…
Гуттиэре он увидел издалека. Она принимала солнечные ванны, лёжа на спине и раскинув руки. Фигурой своей она и впрямь напоминала девочку-подростка, но была очень стройна и пропорционально сложена. Исключением были слегка широковатые плечи. Они встретились так, как будто знали друг друга давным-давно. Вавилов стал смешить её какими-то рассказами, байками, которые во множестве хранились в его запасниках, а она, заходясь от смеха, слегка погружалась в воду и смеялась в неё, отчего на поверхности вскипали и лопались сотни пузырей.
В детстве самым любимым фильмом Вавилова был «Человек-амфибия». Он смотрел его около тридцати раз, помнил наизусть всю фонограмму целиком, включая музыку Андрея Петрова, и воспроизводил её интонациями всех занятых в фильме актёров. В своё время он выиграл немало пари, начиная читать наизусть с любого эпизода, который ему называли. Поэтому перед своей новой знакомой он разыграл целый спектакль на воде и под водой, заставляя её быть участницей отдельных эпизодов. Вавилов поймал такой кураж, какой к нему давно уже не приходил. Сказать, что Гуттиэре была в восторге, значило бы ничего не сказать – она просила, умоляла, требовала продолжать, и Вавилов выкладывался как мог. Утомившись, он находил выступ на рифе, и отдыхал, стоя на нём. Его роста хватало, чтобы, подняв подбородок, можно было дышать. Он брал на руки Гуттиэре, и она обвивала руками его шею, а ногами – талию. Он пробовал целовать её, но она отпускала руки, соскальзывала в воду и под водой, играя, удирала от него. В ластах Вавилов её быстро настигал, и тогда они целовались прямо под водой…
Наконец оба спохватились, потому что времени прошло больше двух часов, и стали прощаться. Договорились встретиться на следующий день.
А на следующий день Вавиловы собирали вещи – завтра они уезжали. Перед назначенным временем Вавилов, придав голосу максимальную естественность, отпросился «поплавать напоследок»…
Гуттиэре уже ждала его. Узнав, что завтра он уезжает, она как-то странно улыбнулась, потом нырнула, вытащила маленький рапанчик и отдала Вавилову «на память о Гуттиэре». Он взял её за руку, нырнул вместе с ней, и они, целуясь и лаская друг друга, опустились на дно… Вынырнули, отдышались, и Вавилов поплыл, ища выступ на рифе. Нашёл и позвал её. Она подплыла, обвила его руками и ногами и уже больше не стремилась соскользнуть…
А под ними, на двухметровой глубине, лежали плавки, купальник и подарок Гуттиэре…
«Вот так всегда, – размышлял Вавилов. – Начинаешь думать об одной женщине, а обязательно вспомнишь ещё кого-нибудь… Чего вдруг я вспомнил про Гуттиэре? Ведь о Милке же думал… Ах, да… Про курорты…  И, всё-таки, в этом что-то есть – ни ты её не знаешь, ни она тебя… А возникла искра – и уже не думаешь ни о чём, вспыхиваешь, как бенгальский огонь. А почему? Потому, что все праздника ждут. Большинству в этой жизни скучно живётся. А ты даришь этот праздник и ей, и себе… Да будь ты хоть Ален Делон, но если женщине с тобой скучно, то пиши – пропало! Хоть на руках ходи, хоть на голове стой, хоть жуткие истории про себя сочиняй – заметил интерес в её глазах, значит всё делаешь правильно, заставил её смеяться или плакать по своему усмотрению – она твоя… А с другой стороны – стишок или песенку каждый может выучить, кто – пару, а кто – пару сотен. А закончится исполнение, испарится кураж – тогда что? А вот тогда остаётся сухой остаток, как в химии. Вопросы начинают возникать: Кто ты? Что ты? Что у тебя в душе и что за душой? Вот когда предстанешь перед ней в своём сухом остатке, а она по-прежнему тебя боготворит – тогда, значит, что-то ты из себя представляешь…
А если она предстанет пред тобой? Без косметики, без макияжа, голая, простуженная, с распухшим носом, с воспалёнными глазами, а ты к ней ещё больше нежности чувствуешь, значит она – та самая, которую ты так долго искал… Пестуй её! Лелей её! Заботься о ней! Береги её!»
Гуляя по извилистым переулкам мозга от настоящего к прошлому, Вавилов и не заметил, как очутился в тихом кабачке размышлений, в компании своих мыслей о той единственной женщине, рядом с которой нет места страху, сомнениям, расчёту. Такой женщины у него не было. Вернее была когда-то, а теперь – не было. Или – была? Колебался Вавилов. Смущало отсутствие полной ясности и уверенности.
«Может, права была Милка? – думал он. – Ради красного словца я ей тогда про женитьбу брякнул? Можешь ты хотя бы себе самому сказать, что любишь её?» – спрашивал он себя и не мог однозначно ответить на этот вопрос. «Давай спросим тогда по-другому: А вот объявит она тебе, что уходит, что другого полюбила – тогда как? Что будешь чувствовать – боль или облегчение?», – Вавилов представил, что больше никогда не сможет зарыться в горячее Милкино тело, не будет ощущать запаха её волос на своей груди, не услышит родного: «Горочка, солнышко ты моё», – и ему стало не по себе. «Тогда – решайся, Гора. И Милку в подвешенном состоянии не держи».
Успокоился Вавилов: «И выгуливать буду, и форму держать буду, и детей воспитывать, и на курорты возить…» 
Когда вечером он сделал ей официальное предложение «руки и сердца», Милка, накрывавшая на стол, от неожиданности выронила тарелку  и оцепенела.
Ты согласна, Милочка, любимая моя? – тормошил  её Вавилов, целуя  мокрые глаза. Но Милка только смотрела на него и молчала, давясь слезами. И это её немое согласие и выражение сбывающегося счастья на истомлённом лице было красноречивее любых слов. Позже они договорились о том, чтобы пожениться в сентябре.  
              
Приданое
Елена Васильевна Александрова восприняла сообщение дочери о том, что «Горочка сделал предложение», с облегчением. Она боялась, что тёртый жизнью Вавилов, до свадьбы получивший всё: и любовь, и заботу, и преданность её единственной дочери, передумает жениться. Её смущало только, что её будущий зять не хочет делать настоящую свадьбу, а настаивает на том, чтобы отметить событие в очень узком кругу друзей и родных. «А может, и правильно… Чего зря деньги тратить? Пусть лучше в дом чего-нибудь купят».
Вавилов произвёл на неё хорошее впечатление: выглядит хорошо, держится свободно, в глаза смотрит прямо, говорит складно, с дочкой внимателен. Пугало только, что её Людочка уж больно светится вся перед ним, чуть ли не в рот заглядывает: «Горочка, Горочка…»
— Ты бы поменьше перед ним увивалась, а то надоешь быстро. – говорила она дочери.
— А я, мамочка, по-другому не могу – люблю его…
— Любить – люби, да меру знай.
Когда по знакомым пополз слух, что Людмила выходит замуж за Вавилова, у магазина её остановила соседка:
— Лена, я слышала, что Людочка твоя замуж выходит?
— Да вот – надумала. Да и пора уж ей…
— Так, так… А у меня знакомая одна, так у неё дочь вместе с женихом вашим училась, знает его. Нехороший, говорит, человек – спекулянт. Жену с детьми, говорит, бросил и до могилы её довёл. Пьёт, говорит, запоем. Картёжник. А ещё – бабник…
— Ну, уж если пьёт запоем, то какой же из него бабник? А потом, даже если и бабник… Не мыло – не смылится…
Елена Александровна не любила сплетен и пресекала их на корню. И всё же такие разговоры не добавляли ей радости и спокойствия за свою дочь.
  Она фактически вырастила дочь одна. Поздно выйдя замуж за красавца-военного, который прожил с ней недолго и ушёл, когда дочке было всего четыре года, она большую часть жизни провела одна и посвятила себя Людочке. О судьбе бывшего мужа, который очень быстро обзавёлся другой семьёй, она могла судить только по квитанциям переводов-алиментов, которые сначала приходили из Астраханской области, потом – из Архангельска, а перед совершеннолетием Людмилы – уже из Москвы. Сама она преподавала географию в школе, а выйдя на пенсию, стала заниматься дачей, которая приносила ей и удовольствие, и приработок.
— Ты у меня невеста – хоть куда! И красивая, и хозяйственная, и неизбалованная. И приданое мать приготовила. Смотри – всё у тебя есть: обута, одета, простынки, одеяльца-пододеяльнички, подушечки… А в этом шкафчике – посуда, сервизы, кастрюльки –  всё новое, непользованное… Да ты посмотри хоть, Людочка. Я старалась, всё для тебя собирала. – говоря о самых простых, насущных вещах, о которых говорят, наверное, перед каждой свадьбой, Елена Васильевна пыталась вернуть к себе внимание дочери, которое, как она чувствовала, уже ускользало от неё и заполнялось другим человеком. Каким-то он будет, этот другой человек? Не обидит ли? Не унизит ли? Не предаст ли её любимое чадо?
  Милка почувствовала, что творится в душе у матери. Она обняла её и расцеловала:
— Не переживай за меня, мамочка. Спасибо тебе… За всё, за всё – спасибо. Давай чаю с тобой попьём…
  Они долго чаёвничали,  и Милка делилась с матерью переполнявшими её мыслями и чувствами: о Вавилове, об его детях, об их совместной будущей жизни и, конечно же, о цветах…

Тюльпаны
К середине февраля началось массовое цветение в обеих теплицах. В солнечные дни цветущий тюльпанный массив скорее напоминал красное маковое поле – лепестки цветов выворачивались наизнанку, подставляя под солнечные лучи обнажённый, нежный лобок бутонов с бархатными тычинками и пестиком.
Между тем, чтобы произвести на свет Божий десяток цветов, – и их же, но десятки тысяч, – такая же разница, как если бы человеку, пожелавшему иметь в своём хозяйстве «курочек», на голову свалилась целая птицеферма.
Производство цветов в таких масштабах подразумевает их неизбежную реализацию. Помимо умения сохранить выращенную продукцию, необходимыми составляющими являются: знание рынка, наличие отлаженной торговой сети, бесперебойная доставка к торговым точкам, умение выстроить стратегию и тактику торговли. Причём этап реализации важнее и сложнее, чем производство. Если умеешь прибыльно реализовывать большие партии такого нежного, изысканного, капризного и скоропортящегося товара, как цветы, сможешь успешно торговать любым товаром и на любых рынках. Вавилов очень быстро ухватил суть торговли цветами и разобрался во всех её тонкостях.
«Если доживу до обеспеченной старости – займусь разведением цветов для души: отцветают одни – зацветают другие, а третьи – круглый год в бутонах. Сказка! И – никакой реализации!», – мечтал Вавилов.
«А пока – шуруй, Гора… Зарабатывай на обеспеченную старость», – подтрунивал он над собой.
Торговля шла «в четыре продавца». Около двух тысяч тюльпанов было реализовано до пятого марта. Ежедневно, с четырёх и до семи утра, Вавилов с Милкой занимались срезом бутонов и их упаковкой. Вслед за этим Вавилов развозил и расставлял продавцов, подвозил им цветы, проводил рекогносцировку всех цветочных рынков, а к вечеру – собирал продавцов и развозил по домам. На базаре он встречался со Славкой, который тоже наблюдал за торговлей – за прилавком стояла его мать и торговала прекрасными цветами, выращенными сыном.
Пятого марта в воздухе над цветочными рядами почувствовался праздничный ажиотаж – начиналось самое интересное…
На одной и той же партии цветов можно было разбогатеть, можно было выручить небольшие деньги, а то и – вовсе пролететь. Всё зависело от того, насколько точно были угаданы запасы цветов у других цветоводов, от количества приезжих продавцов, от запасов гвоздики у азербайджанцев, которые запросто сбивали ею цену на тюльпаны. Делая ставку на торговлю в одиночестве по монопольно высоким ценам, как это было в прошлом году, Вавилов мог легко просчитаться и не суметь продать и половины партии – десятого марта распакованные тюльпаны можно закапывать в землю. Такое случалось, как слышал он от старожилов цветочного рынка. Вавилов решил не рисковать – он велел всем продавцам держать среднюю цену на цветок и торговать все предпраздничные дни до упора. Он просчитал, что многие, по его прошлогоднему примеру, придерживают цветы, рассчитывая выбросить их на рынок во второй половине дня 8-го марта. У Вавилова было более десяти тысяч нереализованных тюльпанов, поэтому не имело смысла рисковать и гнаться за сверхприбылью – достаточно было продать все цветы по средней цене, чтобы быть «на белом коне» и при больших деньгах. К девяти часам вечера седьмого марта было продано чуть более шести тысяч цветов. Неожиданно одна из женщин, привлечённых к торговле тётей Машей, отказалась выходить торговать на следующий день, сославшись на усталость и необходимость побыть дома хотя бы в «женский день». Надо признать, что нагрузка на женщин, торговавших его цветами, на самом деле была велика. Стоять за прилавком по двенадцать-тринадцать часов в день очень тяжело. И хотя Вавилов старался периодически подвозить им кофе и чай в термосах и  бутерброды, которые готовила Милка, неотлучно находившаяся на «базе», под конец торговли «его девочки» еле-еле стояли на ногах. С первого марта Милка взяла отпуск и склонялась к тому, чтобы к осени совсем уйти с работы и осваивать новую профессию – домохозяйки.
Вечером седьмого марта Вавилов не стал отвозить Елену Васильевну домой, а привёз её к себе, сконцентрировав всех продавцов в одном месте – в своём посёлке, чтобы утром, ни за кем не заезжая, быстро расставить их по местам. Его будущая тёща настолько устала, что, слегка притронувшись к ужину, приготовленному дочерью, сразу же запросилась спать, а Вавилов с Милкой почти всю ночь резали оставшиеся тюльпаны и заполняли ими вёдра и баки с водой. В обеих теплицах на корню оставалось не более сотни ещё нераспустившихся бутонов. Теперь торговля велась «с грядок» – все цветы, заложенные на хранение, были реализованы. И всё-таки тысячу бутонов Вавилов не поставил в воду, а завернул и уложил на стеллажи – при необходимости их легко можно было выставить на прилавок; в том же случае, если не удастся реализовать всех цветов, ими можно было, не напрягаясь, торговать до апреля. Поставленные в воду, цветы уже нельзя было сохранить – через четыре-пять дней они начинали осыпаться. Оставалось продать четыре с небольшим тысячи тюльпанов.
На базаре Вавилов уже был своим человеком и знал всех, включая администрацию рынка. Поэтому накануне он смог «купить» два места для своих продавцов с тем, чтобы в борьбе за торговые места не дежурить там всю ночь.
  К восьми утра все были на исходных позициях – за прилавками. Тётю Машу он снабдил самыми лучшими цветами и поставил на другой городской рынок. Базар быстро заполнялся мужчинами, в цветочных рядах начиналась толчея. Расставив продавцов, Вавилов сразу же вернулся домой, забрал все цветы, кроме резервной тысячи, и развёз их по точкам. Сам же встал в центре города и начал торговлю прямо «с колёс». За три часа ему удалось продать всего три сотни тюльпанов. Он свернул торговлю и поехал «инспектировать» рынки. Тётя Маша продала около пяти сотен, и то – благодаря отменному качеству цветов; на главном же цветочном базаре из-за обилия цветов у других, его продавцы сумели реализовать всего по двести пятьдесят-триста тюльпанов. До конца дня предстояло продать ещё как минимум около двух тысяч. Избалованные большим выбором, покупатели капризничали, брали неохотно, торговались яростно. К двум часам дня осознав, что положение становится угрожающим, Вавилов снизил цену до разумно минимальной, перекинул Елену Васильевну к тёте Маше, а сам затеял торговлю на улице уже в другом бойком районе города. К шести вечера у него совокупно оставалось пять сотен цветов, прилавки на рынках опустели на две трети, но и покупателей значительно поубавилось. К этому времени среди оставшихся продавцов началась паника, цены упали в три-четыре раза. Вавилов снял своих «девочек» и расставил их по оживлённым местам, прямо на тротуарах. Оставшиеся цветы общими усилиями, по самым умеренным ценам, были распроданы  к девяти вечера. Вавилову всё-таки удалось выскочить из  насыщенного цветами праздничного бора без потерь.
Многие из тех, кого знал Вавилов, пострадали в тот день. Остались тысячи нахлебавшихся воды тюльпанов, осталась гвоздика у азербайджанцев, около двух сотен цветов не сумел продать Славка, несмотря на то, что торговал ими уже по бросовым ценам до одиннадцати вечера. Оставшуюся на хранении свежую тысячу тюльпанов Вавилов, как и рассчитывал, продал до конца марта, торгуя по полсотни цветов в день. За одну эту тюльпанную кампанию он заработал в полтора раза больше, чем за десять лет работы врачом…

Без пяти минут – муж и жена… 
В апреле Людмила перешла работать на полставки. Совсем уходить из медицины было страшновато, и она приучала себя к этой мысли постепенно. Володька, или, как он сам называл себя и любил, чтобы и другие его так называли, – Влад, окончил восемь классов и переехал к отцу. Вавилов всё чаще забирал Оленьку и оставлял её у себя. Теперь, кроме кошки Азы, в семье появился ещё и Абрек – здоровенный молодой пёс, помесь овчарки с дворнягой, которого нашёл на улице сын. По вечерам Людмила с Вавиловым стали выбираться в кино или на концерты, вместе с Володькой и Оленькой ездили на рыбалку или ходили в парк культуры и отдыха, до революции называвшийся «Аркадия». Его, несмотря на все советские переименования,  люди продолжали называть «Аркадий». За два с лишним года Вавилов впервые позволил себе вечерами отдыхать «как все люди», то есть слоняться без дела по вечерним улицам под руку с Людмилой и разговаривать не о посадочном материале, удобрениях, цветах и цветочных рынках, а о самых простых, житейских проблемах: о воспитании детей, о ремонте квартиры, о покупке мебели и одежды, о семейных планах на будущее. Он слегка одичал, отвык от скопления нарядно одетых людей, от резких  парфюмерных запахов, от вида подвыпивших молодых ребят и от кокетливых женских взглядов. В рестораны пробиться было трудно, да и делать там было нечего –  кормили плохо, обслуживали – ещё хуже. Он чувствовал себя непривычно. Встречая знакомых, представлял им Милку как свою невесту, обменивался дежурными фразами и прощался.
«Вместо того чтобы читать о гвоздиках, я дурака валяю, хожу на последние сеансы смотреть какие-то идиотские фильмы», – думал Вавилов. Помимо его воли все мысли продолжали крутиться вокруг цветов. Дни он проводил в теплицах.
В вавиловском хозяйстве произошли некоторые перемены – к  дому был пристроен обширный сарай, в котором теперь хранились инструменты, удобрения, многочисленные вёдра и бачки, рулоны плёнки и всякая всячина, без которой нельзя обойтись в хорошем хозяйстве. Вавилов провёл в дом воду, и ему сделали душевую кабинку, где можно было в течение пяти минут, в экономном режиме, ополоснуться тёплой водой; привёз из своей квартиры мебель, а вместо неё достал новый гарнитур. В доме он оборудовал кухню, обзавёлся телевизором, хотя раньше обходился транзистором.  И, наконец, поменял свой старенький «Москвич» на довольно свежие «Жигули». Денег хватало на всё. С помощью сына он подготовил обе теплицы к посадке, поменял в них грунт, снял плёнку и усовершенствовал систему полива, доведя её «до ума». И ещё: он уговорил-таки Милку поменять продавленную кушетку на раскладывающийся диван-кровать.
  В начале июля Вавилов засадил «Святого Владимира» уже собственными хризантемами, после чего с Милкой и Владом поехал на неделю в Москву, за меристемной рассадой гвоздики, где попутно обновил гардероб и Милки и сына. Гвоздику приняла на борт «Святая Ольга». Теперь он с головой ушёл в своё любимое занятие – выращивание цветов. Каждая новая культура, которую осваивал Вавилов, служила ему сильнейшим стимулятором, разжигая и без того жгучий интерес к своей второй профессии. Если бы ему пришлось держать экзамены для получения диплома агронома-цветовода, он бы выдержал их на «отлично»…
Гвоздика, как убедился  Вавилов, была самой привередливой и трудоёмкой в выращивании культурой. По мере роста её травянистые побеги требовали установки пяти-шести слоёв сетки, её приходилось чуть ли не постоянно прищипывать и пасынковать, опрыскивать ядохимикатами от профилактики многих болезней, которым подвержена гвоздика, не говоря уже о подкормках, прополке и поливах. Зато при правильном уходе она давала с каждого куста по пятнадцать – двадцать цветов за год, а то и больше. Хризантемы тоже требовали внимания и ухода. Две с половиной тысячи корней гвоздики и полторы тысячи кустов хризантем отнимали всё его время, с утра и до вечера. Если бы сын ему не помогал – он бы не справился.
Однажды Абрек, который жил во дворе, в построенной для него Владом просторной будке, погнался за невесть откуда взявшейся незнакомой кошкой (с Азой они уживались довольно мирно), которая со страху забежала сначала в «Св. Владимира», а из него перескочила в «Св. Ольгу». Этот марш-бросок стоил Вавилову с десяток поломанных кустов хризантем и около полусотни побегов гвоздики – полугодовой заработок врача  скорой помощи, как минимум. С тех пор Абрека до закрытия обеих теплиц плёнкой стали сажать на цепь.
В последних числах августа Вавилов с Людмилой подали заявление в ЗАГС. К тому времени гвоздика проросла четвёртую сетку, а над хризантемами ночь «наступала» уже в шесть часов вечера. Вавилов приезжал в город поздно, перед самым сном. По утрам он с трудом заставлял себя склоняться над цветами – от постоянной работы в согнутом положении стала болеть спина. Разгибаться вечером было ещё тяжелее. На ночь Милка делала ему массаж, втирала в поясницу согревающие мази, ставила компрессы, ходила по позвоночнику пятками.
— Вот видишь, Милка, нашла ты себе старого мужа – терпи теперь, мучайся с ним, – заводил Вавилов невесту. – Ещё не поздно, может, передумаешь?
— Да будет тебе чушь-то нести. Ты любому молодому фору дашь…
— А ты-то откуда это знаешь? А? Говори: был кто-нибудь у тебя? – Вавилов делал страшное лицо и, пренебрегая болью в спине, хватал Милку на руки, валил на кровать и начинал тормошить. Милка визжала, задыхалась от смеха, пыталась выскользнуть из его рук, но Вавилов неожиданно прижимал её к себе и начинал целовать так нежно и так страстно, что она сразу же обмякала и, замирая, проваливалась в бездну сладостной пустоты…
— Симулянт чёртов… Изображает из себя старика…, – придя в себя, нежно ворковала она, гладя «своего Горочку» и привычно кладя голову ему на грудь. На этом и засыпали…
  Как-то раз он снова схватил её на руки… и вскрикнул. В глазах потемнело, а спину пронзила острейшая боль. Он чудом не уронил Милку. С её помощью Вавилов дополз до кровати и, скрипя зубами от невыносимой боли, кое-как смог лечь лицом вниз.
— Ничего, ничего, – успокаивал он свою растерявшуюся невесту, – банальный пояснично-крестцовый остеохондроз… Он не позволил вызывать «скорую», на чём настаивала Милка.
— Ну, что они смогут сделать? Новокаиновую блокаду, и только? Ты это понимаешь? Сделай-ка мне лучше ванну погорячее.
Минут за пять, на карачках он добрался до ванны. И ещё за столько же – кое-как забрался в неё. В горячей воде боль отпустила. Он лежал так почти час, а Милка добавляла и добавляла горячей воды.
Так прошло два дня. Милка каждый день ездила кормить Азу с Абреком, сын уходил в школу, а Вавилов лежал пластом и не мог пошевелиться. Горячие ванны помогали часа на полтора, а потом – одно неловкое движение, даже кашель, вызывали нестерпимые прострелы. «Смешная какая-то болезнь, а сделался полным инвалидом. Столько работы, а я лежу», – думал он. Вспомнилось, как совсем ещё недавно он лихо танцевал «латину», вальсы и квикстепы. «Теперь уж, наверно, не станцую… Ещё, чего доброго, и цветы довести не сумею… А вот хрен тебе, Гора! Встань и танцуй!», – его обуяла дикая злость на свою беспомощность. Он скатился с кровати на пол – только так он мог покидать своё ложе, набрался духу и, превозмогая боль, встал на ноги. Потихоньку добрался до магнитофона, поставил кассету с латиноамериканскими танцами и начал делать лёгкие па. Иногда от боли вышибало слёзы, но он продолжал двигаться, закрыл глаза и представил себя танцующим на первенстве области со своей Иркой – бессменной партнёршей по бальным танцам. Они тогда здорово выступили. Его движения становились всё шире, всё уверенней, он стоял уже в полный рост и вдруг почувствовал, что боль отступила. И главное, отступил страх перед новыми прострелами, измучивший его за два дня. Он смело крутанулся на одной ноге и пошёл шагом самбы, лихо выкручивая бёдрами. Необузданное веселье захлестнуло Вавилова. Он протанцевал всю кассету и поставил другую…
Людмила, держа в обеих руках сумки с продуктами, подошла к двери. Она поставила одну сумку на коврик, достала ключ и тут услышала, что в квартире играет музыка. «Влад, что ли, так рано из школы пришёл? Что же он так громко музыку-то включил, знает ведь, что отец болеет…» Она открыла дверь – на всю квартиру гремела «Boney M», её жених, извиваясь и выделывая ногами чуть ли не балетные па, танцевал перед зеркалом… Растерянная Милка стояла, забыв закрыть дверь и поставить сумки. Вавилов обернулся, подскочил к ней, схватил вместе с сумками и поднял на руки:
— Всё, Милочка! Здоров! Я открытие сделал. Кардинальное средство борьбы с радикулитом – танцетерапия! Дансингология по Вавилову! Звучит?
Никогда больше у Вавилова не было радикулита. Если он чувствовал, работая в теплице, что спина начинает ныть, то делал перерыв, включал музыку и начинал танцевать…
  Дней за десять до бракосочетания Милка уговорила Вавилова устроить дома шашлыки и пригласить Николая, который должен был быть свидетелем на регистрации; она же, в свою очередь, притащила свою подругу Жанну, представлявшую свидетельницу. Засиделись допоздна, пили «за молодых» и под шашлыки выпили много… За Колькой приехал водитель, но Милка уговорила подругу остаться ночевать, и Николай уехал один.
Ночью Вавилов проснулся от нестерпимой жажды, напился, накинул бушлат и, пошатываясь, вышел к теплицам покурить. Откуда ни возьмись – появилась завёрнутая в одеяло Жанна. Её тоже шатало… Она попросила сигарету и уселась рядом. Одеяло с неё периодически сваливалось, а Жанна не торопилась его поднимать…
  Как она оказалась у него на коленях, Вавилов помнил смутно, но она оказалась…
— Когда выпью – не могу без мужика заснуть, – вплотную прижавшись к нему упругой грудью, горячо шептала Жанна. Их поцелуи смешались с обоюдным перегаром…
Когда она ушла, Вавилов закурил и с омерзением осознал случившееся. «Господи! Прости меня! Какой же я идиот!» Он встал и побрёл в дом. Милка спала, уткнувшись лицом в его подушку. От невыносимости ощущений Вавилов насильно впихнул в себя стакан водки и тихонько улёгся рядом…
К полудню он проснулся. Едва сон стал отступать, мозг болезненно пронзила одна-единственная мысль: «Что я наделал ночью? Неужели это было наяву?» Ощущение непоправимости произошедшего с новой силой навалилось на него. Вавилов вскочил, осмотрелся – дом был пуст. Он выбежал во двор, но и там никого не было. Он снова забежал в дом и только тут заметил, что на столе лежала записка:
«Я всё знаю, можно сказать – «из первых рук». Какие же вы твари, под стать друг другу. Видеть тебя больше не хочу».
Милкиных вещей в доме не было. От тёти Маши, работавшей в своём дворе, Вавилов узнал, что сначала от него «бежмя выбежала» рыжая девица, а немного погодя вышла Людмила с Азой и сумкой.
— Когда? Как выглядела? – спросил Вавилов.
— Утром, часов в десять. Выглядела обнакновенно. Улыбалась. Поздоровалась. А чё случилось-то?
— Случилось ужасное, тётя Маша, – Вавилов не стал вдаваться в подробности, оседлал машину и помчался в город. Он притормозил у базара, смёл у ошалевшей Райки всю охапку роз и поехал к Людмиле. Она открыла сразу, будто ждала его. Выглядела абсолютно спокойной и совершенно чужой. На его: «Милочка, давай поговорим… Ну, прости, ради Бога! Я всё объясню. Ведь мы – без пяти минут муж и жена…, – отодвинула букет и холодно произнесла:
— Вы, Егор Владимирович, больше сюда не приходите и не звоните, я для вас не существую. И вы для меня тоже.
На протяжении двух месяцев Вавилов пытался наладить отношения, приезжал, просил прощения, умолял дать возможность «поговорить хоть пять минут и всё объяснить», но ему либо не открывали, либо неизменно говорили одно и то же: «Я для вас больше не существую». Через два месяца кто-то сказал ему, что видел вечером Людмилу с Димкой Сусловым: «Мило так прогуливались под ручку…» Для Вавилова это известие поначалу было ошеломляющим, но потом он понял, что для Милки эпизод с Жанной был настоящим ударом, от которого она рассчитывала оправиться только при помощи полного «сожжения мостов», поэтому и с Димкой сблизилась. На него вдруг накатила бешеная ревность и разбилась о собственное бессилие.
«Ну, виноват. Каюсь. Но ведь всё случилось, можно сказать, «на автопилоте», машинально, «по пьяному делу»… За что же меня так наказывать – ведь я сам себя уже казнил, – думал Вавилов, – Ведь это – случайность, ведь это – не предательство». Но исправить уже ничего было нельзя. Теперь уже Вавилов не простил бы ей Димки Суслова. Раньше он и подумать не мог, что так тяжело будет переживать потерю Милки. Их отношения казались ему незыблемыми, а Милкина любовь – вечной. «Эх, Гора, Гора. Взял и сам же всё изгадил…»
Вавилов продолжал работать, но уже без прежнего вдохновения. И стал выпивать. Напиваться он боялся, потому что чувствовал – если напьётся, то будет куролесить и обязательно поедет к Милке разбираться. По вечерам, у себя на городской квартире, Вавилов выцеживал свои «двести пятьдесят на сон грядущий», вполуха слушал рассказы сына о близящихся областных олимпиадах по физике и математике, в которых тот готовился участвовать, на его вопрос:
— Папа, а где Люда? Почему она перестала приходить к нам? –
мялся и в конце концов отвечал невразумительно: 
— Видишь ли, Вова… Так получилось…
И ложился спать. Несмотря на дневную усталость, он стал часто просыпаться по ночам, пытался что-то читать, засыпал и снова просыпался.  
Через полгода после разрыва отношений с Милкой Вавилов поставил себе диагноз: хронический алкоголизм и неврастения. «Надо бросать пить и искать какую-нибудь бабу для ни к чему не обязывающих нечастых отношений», – решил он.
  Тюльпанный сезон Вавилов пропустил – не было ни сил, ни желания. В октябре он сумел продать свой первоклассный посадочный материал за полцены, кое-как реализовал хризантемы и решил пока торговать одной гвоздикой до самого лета.

Дочки-матери…
Новый 1988 год Людмила встречала вдвоём с матерью. Она отказалась от настойчивого приглашения Димки «встретить Новый год вместе», сославшись на то, что не хочет оставлять маму одну и его пригласить к себе не может, потому что  «так надо…»
В то утро, когда они вместе с подругой стояли в душе под вялыми струйками тёплой воды, Жанка, разглядывая её голое тело, вдруг неожиданно сказала:
— Какие же всё-таки кобели – эти мужики. Вот чего им не хватает?
— Ты о чём это?
— Да всё о том же, подружка… Твой-то сегодня ночью трахнул меня… Я и охнуть не успела… Пьяные, правда, оба были, но всё равно… Правду о нём говорят, что уж он-то никакую бабу не пропустит…
Людмила стояла молча, сгорбившись, но неожиданно распрямилась и врезала звонкую оплеуху по мокрой Жанкиной шее:
— Пошла отсюда вон, стерва…
Она не заплакала, не закричала, а молча, без суеты собрала вещи, написала записку, взяла кошку, сузив свои угольные глаза, посмотрела на спящего Вавилова и ушла. Шок от только что услышанного быстро сменился отрешённостью от всего. Обиду, негодование сменило холодное презрение. При массированных атаках Вавилова с целью получения прощения и возобновления прежних отношений она больше всего боялась, что не выдержит и разрыдается, снова станет слабой и беззащитной перед ним, простит и проглотит унижение. И она не позволяла себе раскисать, даже оставаясь наедине с собой, не проронила ни одной слезинки, не сказала никому ни единого слова о причине столь внезапного разрыва между ними. «Только бы выдержать, только бы не поддаться искушению начать выслушивать его объяснения, оправдания и мольбы о прощении». Людмила знала, что Вавилов – тот ещё артист – позволь она ему говорить, сумеет найти такие слова, такие интонации, которые поколеблют её твёрдость. И чтобы окончательно отрезать все пути назад, она ответила на настойчивые ухаживания Суслова и согласилась быть «его звездой и богиней…»
Тридцатилетний Дмитрий стремительно делал карьеру. Три года назад он вступил в партию и теперь уже был заместителем главного врача по лечебной части.
Через неделю после их встреч Людмила позволила себя поцеловать, а ещё через две – отдалась ему расчётливо и решительно. Она открыла для себя новое в отношениях с мужчинами: раньше она трепетала перед Вавиловым, до бесчувствия заходилась от его ласк – теперь же перед нею трепетал Димка, а она с интересом и как бы издали наблюдала за ним, не испытывая при этом и десятой доли прежнего наслаждения…
  После первой же близости он незамедлительно предложил пожениться, на что Людмила ответила просьбой «подумать» и «не торопить её с ответом». Она почувствовала свою силу и стала использовать её в этих новых отношениях. О Вавилове она старалась не думать вовсе, тем более что он перестал подавать признаки жизни и даже не проявился в день её рождения, семнадцатого декабря; но иногда мысли о нём прорывались помимо её воли, и тогда ей хотелось выть от боли. И всё-таки она справлялась и с мыслями, и с болью…
После шампанского и смородинной наливки Людмила вышла на кухню.
— Господи! Людочка! Что же ты делаешь? Зачем же ты куришь? – запричитала Елена Васильевна, увидев дочь с сигаретой.
— Да я не курю, мамочка… Просто – балуюсь.
— И давно ты этим балуешься?
— Да месяц всего. Я скоро брошу, не волнуйся.
— Да как же мне не волноваться? Ты же со мной толком и не поговорила ни разу… Разве могу я смотреть спокойно, как ты мучаешься? Ведь я знаю только, что Егор тебя чем-то обидел, и что замуж выходить ты передумала, потому что разлюбила его… И всё. Он же сколько раз приезжал, наверное, хотел чего-то, просил о чём-то – я же ничегошеньки не знаю.  Почему же ты с матерью не поговоришь, не расскажешь?
«Обидел…», – с горечью подумала Милка.
— Да нечего рассказывать, мама. И вообще, о нём больше не будем говорить. Мне вот замуж предлагают идти…
— Господи, кто же?
— Врач один, с работы. Любит меня. Положительный человек, начмед. Не пьёт, не курит, на четыре года старше меня. 
— Ну а ты-то его любишь?
— Да глупости всё это, мама. «Любишь – не любишь…» Жизнь надо устраивать – двадцать шесть уже стукнуло…
— Эх, дочка, дочка! «Не по-хорошему мил, а по милу хорош», – так-то в старину говорили. Уж как я отца твоего любила – до беспамятства, хоть и кобель был видный. А когда ушёл он, так руки на себя наложить хотела, ты только меня и остановила.
Потом мне предложение делал один, Геннадий… Год ходил к нам – ты-то его не помнишь, наверное, тебе тогда лет семь было… Уж дело тоже к свадьбе шло, да я в последний момент заколебалась сильно, и всё расстроилось. А вернись отец твой, попроси прощения – всё бы простила и всё бы забыла…
— А вот я не прощу. И не забуду.
— Смотри, дочка. Решать всё равно тебе. Сможешь если – так выходи за своего начмеда…

Саманта
Львиную долю изо всей партии гвоздики, привезённой Вавиловым, составлял сорт «Саманта». Крупные алые цветы её выгодно отличались от тёмно-красной средней по размеру азербайджанской гвоздики. На базаре они шли вне конкуренции и заставляли сильно нервничать продавцов с Кавказа, чрезвычайно удивлённых тем, что местные цветоводы могут выращивать гвоздику, да ещё и такого качества. Помимо бутона, качество гвоздичного среза оценивается так: полуметровый цветок берётся пальцами за нижний край стебля бутоном вверх – хорошая гвоздика держится при этом вертикально, а если стебель слабый, то цветок сгибается в дугу, а то и вовсе – ломается или падает. При торговле, когда нужно продемонстрировать цветок покупателю, такую гвоздику вынужденно держат под головкой, как новорождённого, а то, чего доброго, можно оконфузиться… Вавилов частенько пользовался этим приёмом и держал гвоздику вертикально за нижнюю часть, исподволь демонстрируя покупателям качество своих цветов. Были у него и белые, и рыжие, и двухцветные гвоздики, которые красовались в отдельной вазе. Если кто-нибудь подходил к нему с намерением купить, а не поскандалить, то Вавилов уже никого не отпускал без букета – он умел разговаривать с людьми и ловко манипулировал ценами. Для каждого находился букет по его вкусу и по его карману.
Азербайджанцы расценили появление чужих гвоздик как вторжение в их собственную вотчину, и все как один стали торговать перед прилавками, приставая без разбора к проходящим по цветочному ряду людям:
— Э, девушка… Э, мужчина…
Между ними и Вавиловым уже не раз вспыхивали конфликты, хотя до откровенных стычек ещё не доходило.
Вавилов торговал рядом с Райкой, у которой её шикарные розы были лучшими на всём базаре. О том, чтобы попробовать выращивать розы, он, конечно же, помышлял, но в ближайшие его планы это не входило. Для роз пришлось бы ставить ещё одну теплицу, а такого желания у Вавилова не было. Тем не менее, Райка делилась с ним своими опасениями, то ли в шутку, то ли всерьёз – понять было сложно, потому что она говорила со смехом:
— Что ж, скоро и мне, видать, придётся торговать где-нибудь в другом месте. У тебя же каждый сезон – новые цветы, новые сорта… Чувствует моё сердце, что не сегодня-завтра ты и розы выставишь.
— Не бойся, Раечка, с твоими цветами конкурировать просто невозможно. – Для цветовода это – наивысшая похвала, и Вавилов с удовольствием польстил Райке.
— Не скажи, я вон тоже думала, что гвоздика у всех примерно одинаковая, а ты взял да и переплюнул азербайджанцев. Кстати, как этот сорт называется?
— Саманта. В честь Саманты Смит.
— Кто такая, что цветы её именем называют?
— Ты что, не помнишь разве? По телевизору одно время часто показывали, как одна американская девочка написала письмо какому-то нашему генсеку, не помню какому именно – их за последнее время столько развелось…
— Это уж точно: что развелось – то развелось. А когда мне телевизор-то смотреть? Да и потом: чего там смотреть? Так что в письме-то было?
— Дословно не скажу, а смысл таков: мол, дяденька генсек, давайте жить дружно. Она потом в авиакатастрофе погибла, и её сделали символом «борьбы за мир» –  это мы-то, которые Афган завоёвываем. И вот эта «красная гвоздика – спутница тревог» названа её именем.
Последнее время Вавилов приглядывался к Райке, которая ему явно симпатизировала. Она была хорошенькой татарочкой, почти его ровесницей, с ладно сбитой фигурой и нежным румянцем на смуглых щеках. Когда-то Райка работала учительницей начальных классов, но после того, как шесть лет назад в Афганистане убили её мужа, кадрового офицера-десантника, она вместе с дочерью переехала из Рязани на свою родину, в Астрахань, поближе к родителям, купила дом, родные помогли ей построить небольшую теплицу, и она стала заниматься розами. Два или три  раза Райку сватали, но никто из «женихов» ей не понравился.
Они сблизились быстро, без ухаживаний. Раза два в неделю Вавилов увозил её прямо с базара к себе домой и отвозил поздно вечером.
Поставленные перед собой задачи он выполнил: бросил пить и нашёл бабу…               
«Бутон»
  В мае 1988 года вышел «Закон о кооперации», а с ним открывалась дорога к легальному частному предпринимательству. Оценив все преимущества нового закона, Вавилов одним из первых в области зарегистрировал кооператив «Бутон». Он, не мешкая, арендовал полтора гектара тепличных площадей под стеклом у совхоза «Декоративные культуры» и всю его розничную сеть, предназначенную для реализации этих «культур», которая простаивала круглый год. Излишне говорить, что совхоз этот, имея под стеклом около шести гектаров, за год выращивал розочек меньше, чем одна Райка. Да и качество этих розочек годилось разве что для могилок… Этим ассортимент «декоративных культур», производимых совхозом, исчерпывался. Вся армада совхозных теплиц пустовала и была в таком запущенном состоянии, что страшно было смотреть на разбитые стёкла, окаменевшую землю, на проржавевшие системы отопления и полива. В лучшем случае совхозом эксплуатировалось всего полгектара площадей, на которых выращивали ранние огурцы да пресловутые розочки… Во всём совхозе работало с десяток людей управленческого персонала, возглавляемого директором-выпивохой, да три десятка рабочих. Удивительно, но на совхозных складах и площадках было всё – от удобрений и ядохимикатов до дроссельно-ртутных ламп, от торфа и ила до перегноя и перлита: каждый год государство исправно возмещало разворованное и проданное «налево» имущество. Перед тем как занять арендованные площади, Вавилов, используя всё тот же винно-водочный механизм, договорился о приведении теплиц в рабочее состояние, что подразумевало остекление, замену грунта, ремонт систем отопления и полива. Кроме того, кооперативу выделили отдельный жилой вагончик и трактор. 
  Вавилов опять, в который уже раз, шёл ва-банк. Все свои деньги он вложил в кооператив, но этого было недостаточно. Скрепя сердце, он продал свой дом вместе с «Рюриками» и вычеркнул тем самым лучшее из своей жизни – «Святого Владимира» и «Святую Ольгу».
Он заглянул к тёте Маше, вытащил бутылку водки:
— Вот, тётя Маша, попрощаться пришёл.
— Садись, коли так, щас на стол соберу.
Выпили молча.
  — Эх, Егор, Егор, чё ж ты наделал? Зачем всё попродавал? Столько сил вложить, а потом продать… Неужто не жалко?
— Жалко, тётя Маша. Ещё как жалко… Да, ничего не поделаешь – надо. Деньги нужны.
— Видать, тронули деньги-то душу твою, Егорчик, раз мечту свою на них меняешь. Гляди, как бы потом не закаяться… Ладно,  Бог с тобой. Меня, старую, не забывай. Может когда заедешь проведать-то… Привыкла я к тебе.
Смахнув слёзы, тётя Маша замолчала и отвернулась. Бутылка водки стояла почти полной, тётимашина снедь оставалась почти нетронутой – не пилось, и не елось…
— Ну что ты, тёть Маш? Конечно же, буду заезжать, мы ещё с тобой поторгуем – чертям тошно станет.
Но застолье это оказалось последним. Закрутившись, Вавилов вспомнил о своей тёте Маше только осенью, когда не нашёл её на базаре среди гладиолусов.
«Померла Мария Фёдоровна, месяц как схоронили…», – объявила знакомая женщина, когда он подъехал к домику тёти Маши…
Потом, уже через много лет, перебирая в памяти, ушедшие лица и события, Вавилов осознал, что как ни странно, именно со смертью тёти Маши, с которой он так и не простился, не проводил к последнему пристанищу, о которой забыл, как об очередном жизненном эпизоде, закончилась его безмятежная, размеренная и счастливая жизнь. Всё вроде бы текло по старому, только душа стремительно черствела. И время вдруг полетело так, что некогда было ни оглянуться, ни задуматься… Жизнь понесла вскачь, и уже нельзя было остановиться, только успевай лавировать между ухабами…
Полученное право заниматься «торгово-закупочной» деятельностью фактически упраздняло понятие «спекуляция» в том извращённом, отрицательном смысле, который прочно укоренился в сознании сотен миллионов советских людей. Осенью город получил его хризантемы, весной – тюльпаны, гвоздику и гладиолусы, и всё это – в таких количествах и такого качества, о которых не мог мечтать ни один частник, не говоря уже о совхозе «Декоративные культуры». Но главным достижением Вавилова была собственноручно созданная им розничная сеть. Ежедневно его продукцией торговали около полусотни продавцов по всему городу, в праздничные дни их число удваивалось. Отлаженная торговая сеть сама по себе работала с колоссальной прибылью. Азербайджанцы, с которыми вначале были серьёзные стычки, закончившиеся их полным поражением, для чего пришлось привлекать сотрудников из «Шестого отдела», быстро поняли свою выгоду и стали работать на Вавилова, снабжая его гвоздикой круглый год по оптовым ценам. С недобросовестными поставщиками он прощался сразу, зато ценил хороших оптовиков. Его цветы были лучшими. Он переманил к себе Райку – теперь она руководила огромным розарием и получала вчетверо больше, чем раньше. За год Вавилов фактически монополизировал розничную торговлю цветами в городе, контролируя лучшие торговые  площадки. Продавцов обслуживало несколько мобильных бригад, подвозя им цветы, инкассируя дневную выручку. От приезжих конкурентов, пытавшихся торговать рядом с его точками, он избавлялся очень быстро, веля снижать своим продавцам цены вдвое… Не продав ничего, те уходили, и тогда Вавилов снова поднимал цены.
Были и промахи. В кооперативе одно за другим стали созываться собрания, зрело недовольство распределением прибыли: часть членов откровенно взбунтовалась, требуя равных долей и совершенно игнорируя тот факт, что изначально пай Вавилова многократно перекрывал все совокупные паевые взносы. Началось массовое воровство – цветы продавались «налево», менялись на продукты, на водку. Всё это очень уж стало напоминать колхозный бардак, и Вавилов, используя голоса большинства оставшихся здравомыслящих соратников, мгновенно перерегистрировал кооператив «Бутон» в частный производственно-торговый дом «Бутон» Вавилова. Теперь на него работали по найму: он терпеть не мог шумных собраний и принятия коллегиальных решений путём голосования. Вышвырнув недовольных, он сколотил работоспособную команду, каждый член которой чётко знал свой участок работы и отвечал за него. К своим площадям он прирезал ещё гектар теплиц. В совхозе на него молились – в кои веки у хозяйства появились деньги, которые исправно вносились в кассу в качестве арендной платы. Смешно и грустно становилось, когда директор совхоза «Декоративные культуры» униженно просил у него в праздничные дни выделить несколько букетов для поздравления «нужных людей», а ещё просил не брать на работу его подчинённых, а то он эдак один в совхозе останется. За работу Вавилов платил втрое против государства, а с отдельными специалистами – такими, как Райка – делился частью прибыли. Работать у него хотели многие – от рабочих до продавцов, поэтому Вавилову было из кого выбирать. Сам же он был и владельцем, и директором, и главным агрономом, и коммерческим директором. С шести утра и до десяти вечера, без выходных и праздников, Вавилов работал. Ранним утром он приезжал в теплицы, проверял состояние грядок, бутонизацию, влажность, температуру, раздавал задания начальникам участков, затем инспектировал торговые точки, работал с бухгалтером, встречался с чиновниками, жаждущими подачек, а поздним вечером принимал выручку от инкассаторов. Он досконально, до самого последнего винтика, знал им же созданный механизм, поэтому и управлял им расчётливо и быстро.
  В самом центре города Вавилов взял в аренду магазин, в котором развернул цветочный салон. Обучив на курсах аранжировки двух женщин, он наладил продажу цветочных корзин, свадебных букетов и погребальных венков. От заказов не было отбоя.
  К тому времени дети Вавилова подросли: Влад уже учился в Москве, а Оленька перешла в пятый класс и по-прежнему жила с бабушкой и дедушкой. На детей Вавилову времени не хватало – всё без остатка пожирало его дело. Раза два в неделю он появлялся у родителей, оставлял продукты, часок проводил с Оленькой и уезжал.
В стране началось массовое брожение умов, подпитываемое тотальным дефицитом продовольственных и промышленных товаров. Талонная система перестроечного периода мало что давала населению – талоны зачастую нечем было отоваривать. Зато интересно стало смотреть телевизор, по которому в прямой трансляции передавали такое, от чего дух захватывало: в мае 1990 года открылся Первый съезд народных депутатов РСФСР. Росло недовольство, расцветало свободомыслие. На главную политическую трибуну страны стремительно взлетал Ельцин.
В начале 1991 года руководство страны постановило: ограбить собственное население! И ограбили… Павловская денежная реформа ударила прежде всего по пенсионерам – по  крохам накопленные сбережения на старость невозможно было востребовать. Родители Вавилова, которые за всю жизнь скопили на чёрный день около пяти тысяч рублей, в одно мгновение стали нищими пенсионерами. После такой чудовищной по своей жестокости, и недальновидности экспроприации народ окончательно отвернулся и от правительства, и от компартии. Назревало нечто…


Колокольный звон
Медицинская общественность города активно обсуждала факт назначения Рогашкина начальником облздравотдела. «То ли Давидович, то ли Шокатович» на поверку оказался Блюмштейном (на этот раз память подвела Вавилова). Так или иначе, но главным врачом больницы скорой медицинской помощи был назначен именно Блюмштейн, который, вопреки чаяниям Дмитрия Суслова, поставил главным врачом станции скорой медицинской помощи не его, а простого врача линейной бригады, доктора Льва Эттингера, которого Вавилов знал как Лёву, хорошего шахматиста и толкового врача.
— Вот как бывает, Люда. Работаешь, работаешь, а всё без толку… Уж как я старался, связи поддерживал с прежним начальством – и всё прахом. А всё они – жиды проклятые, – сетовал Суслов жене.
— Подумаешь, не назначили его. Что теперь – мир рухнет? Лёвка, кстати, неплохой мужик.
— При чём тут плохой – неплохой? Я – коммунист, а он кто? Беспартийный. Я – русский, а он – еврей.
— Ты чего это разошёлся? Чем хвалишься? Партбилетом своим? Национальностью своей? Постыдился бы, что партийный. Партия твоя, кроме горя, ничего народу нашему не принесла. Русский он… А то среди русских мало дерьма всякого.
Да! Сказывалась! Ох как сказывалась вавиловская школа на Милкином мировоззрении… Она вспомнила, как однажды, когда Вавилов отобрал у неё очередную конфету (Милка испытывала к ним большую слабость), она обиженно сказала: «Жид, жид, на верёвочке дрожит». Вавилов  неожиданно рассвирепел:
— Ты хоть понимаешь, что сейчас произнесла?
— Ты что, Горочка? Это – присказка детская…, – растерялась Милка.
— Думай хотя бы, что говоришь. Присказке этой больше ста лет.
Вавилов схватил салфетку, карандаш, и нарисовал игрушечную виселицу с повешенным человечком. И подписал: жид – еврей.
— Ты вот – взрослая женщина, а ни разу не задумалась над смыслом этой «присказки», а с детей что взять? Какая-нибудь маленькая сопля в детском садике вслед за своими родителями-недоумками тоже её повторяет… А потом удивляемся – откуда у нас шовинизм? Откуда межнациональная рознь? Ты же не из «чёрной сотни» в конце концов.
— Гора, прости меня, дуру. Ну солнышко моё, я и не подозревала, что в простой детской присказке кроется такой страшный смысл.
Милка опять вспомнила Вавилова: «Русская культура, которой мы так кичимся, Милочка, если хочешь знать, почти наполовину настояна на евреях. И то, что мы имеем возможность приобщения к другим культурам, – их заслуга. Возьми Шекспира, Бёрнса, де Вегу – кто нам их перевёл? Много у нас народу может читать их в подлиннике? Да за одно это поклониться нужно Михаилу Леонидовичу Лозинскому, Самуилу Яковлевичу Маршаку и Борису Леонидовичу Пастернаку. А учёные, композиторы, артисты, не говоря уже о шахматистах? А Дунаевский? Ландау? Плисецкая? Да все они во сто крат больше русские, чем мы с тобой.
— … вот и пусть едут в свой Израиль, а мы у себя дома, в России…, – очнувшись от своих мыслей, услышала Милка бубнящий голос своего супруга. «Какое ничтожество! И какая же я дура! Прости меня, Господи, за мысли мои, но не хочу я от него ребёнка…», – в отчаянии думала Милка, чувствуя, как сжимается сердце от только что пережитых снова воспоминаний. Она замкнулась. У неё была беременность – пятнадцать недель…
Через две недели у Людмилы случился поздний выкидыш…  Прямо из больницы она поехала к матери, сказав оторопевшему мужу:
— Прости, Дима, но я с тобой больше жить не буду. Подай на развод сам.
Вавилов купил шикарную квартиру в центре города, прямо напротив астраханского Кремля, сделал ремонт и обставил её. Он не знал толком, для чего это сделал – денег было много, их надо было во что-то вкладывать. Цветы стали покупать заметно меньше. Люди хотели есть, а в магазинах ничего не было. Рыночные же цены на продукты были запредельными. Всю свою нищенскую зарплату народ относил на базар. Не до цветов было людям…
Вавилов постепенно стал сокращать своё цветочное хозяйство. К лету у него оставалось всего полгектара теплиц. Приходилось сокращать и закупки оптовых партий гвоздик, и численность сотрудников. Но своих продавцов Вавилов не трогал. Он провёл несколько успешных операций по оптовым закупкам муки, мясных и молочных консервов в средней России, куда фурами гнал ранние астраханские помидоры. Теперь на его складах лежали мешки с мукой, тушёнка и сгущёнка. У его торговых точек выстраивались очереди, продукты улетали мгновенно. Торговля продуктами питания приносила громадные барыши за счёт  абсолютной ликвидности и быстрой оборачиваемости. Её доля во всём вавиловском бизнесе стала достигать четырёх пятых от валового оборота, а трудовые затраты при этом сократились наполовину.               
У Вавилова появилось свободное время. С Райкой он встречался всё реже и реже, а после того как ликвидирован был розарий, их встречи прекратились вовсе. Райка всё понимала и не обижалась –  их отношения в последнее время были больше дружескими, чем любовными. Перед тем как расстаться с ней, Вавилов силами своих работяг полностью реконструировал и расширил Райкину домашнюю теплицу и посоветовал ей заняться огурцами. В последнюю их встречу он разрешил ей остаться у себя до утра.
Проснувшись, Вавилов увидел накрытый к завтраку стол – Райка любила изображать восточную женщину:
— Кушать подано. Пожалуйте, мой господин…, – смеялась она.
— Эх, Раечка, Раечка… Если бы в мои планы входила женитьба, то женился бы я только на тебе.
— А может, я бы за тебя не пошла. Почему ты так уверен?
— Я уверен только в одном: что больше никогда не женюсь.
— Не зарекайся, Егор, не зарекайся…, – слегка раскосые Райкины глаза сыпали весёлыми искрами.
— Зарекайся, не зарекайся – всё одно. Мне ведь уже пятый десяток. Куда мне женихаться? С работой полегче стало, заберу Оленьку к себе –  и будем жить с ней вдвоём.
— Хотела бы я на тебя посмотреть лет через пять…
— А что в этом невозможного? И посмотришь. Если надо что – всегда меня найдёшь.
— Умный ты мужик, Вавилов, а не понимаешь, что мне надо. А мне ведь только внимания и надо, как розам моим. И чтобы было для кого каждое утро, вот так, как тебе сейчас, завтрак готовить. И в холодную постель по вечерам не ложиться одной. Я знаю – ты бы мне этого всё равно дать не смог: мысли твои далеко, а сердце – ещё дальше, – Райка неожиданно всхлипнула, но быстро справилась.
— Не надо, не обнимай меня, а то разбаблюсь… Помнишь, когда ты розы у меня все забрал – я тогда подумала: вот какой-то счастья привалило. Хоть бы мне вот так кто-нибудь… А мы с тобой три года встречаемся, среди цветов живём, а ты мне ни разу не подарил ни цветочка… Восьмого марта не в счёт – ты всем нашим женщинам тогда дарил… День рождения – тоже, – Райка всё-таки не выдержала и разрыдалась.
Вавилову стало неловко, он чувствовал, что Райка права, тысячу раз права…
— Прости меня, Раечка…
— Да чего уж там. Пойду, умоюсь и накрашусь. А ты ешь, а то всё остынет.
Но Вавилову есть расхотелось. Он сидел подавленный и разбитый. Райка, сама того не подозревая, напомнила о том дне, когда от него ушла…
«Всё, хватит. Не хватало ещё и мне разбабиться. Какой же я всё-таки кретин – три года находился с женщиной, да с какой! А относился к ней как к резиновой кукле… Привёз – увёз. Зачерствел ты, Вавилов. Нельзя тебя к нормальным людям подпускать. Одни страдания ты им приносишь». 
  Оба мрачные, они молча вышли из подъезда и направились к машине. В небе был какой-то непонятный жужжащий звук. Вавилов поднял голову и увидел, как над главным куполом Успенского собора астраханского Кремля завис вертолёт с подвешенным под брюхо золотым крестом.
Всю свою жизнь, сколько помнил себя Вавилов, он видел над этим куполом вместо креста только телевизионную антенну. Теперь её не было. Медленно, незаметно для глаз вертолёт опускал крест до тех пор, пока тот не коснулся освящённого веками купола и не занял законное своё место. И ударили колокола! Басовитому голосу большого кремлёвского колокола вторили звонкие переливы его меньших собратьев. Непонятное стало твориться в душе у Вавилова, к горлу подступил комок. Непостижимым образом его пальцы сами собой сложились в щепоть, и он истово перекрестился в первый раз в своей жизни…
Останавливались прохожие, застигнутые теми же чувствами, тихое ликование переполняло всех. Вавилов посмотрел на Райку и увидел, что она тоже изменилась, лицо её преобразилось, просветлело. Она – мусульманка, человек другой веры или всеобщего безверия – была переполнена теми же чувствами, что и Вавилов, что и сотни других людей разных национальностей, разных религий, но объединённые одним и тем же чувством возрождения России!
Второй день люди не отходили от радиоприёмников. «Эхо Москвы» катилось по всей стране. Наконец-то заработали и телевизоры, уставшие от бесконечных «танцев у воды» и патриотических симфоний. Настоящая симфония рождалась на площадях Москвы, в толпах людей, жаждущих сбросить с себя опостылевшее иго КПСС. Завершался самый кровавый период русской истории, длившийся более семидесяти лет. 
Великим был праздник. Возбуждённый Вавилов подкатил к своему магазину с шампанским. По его распоряжению продавцы раздавали прохожим гвоздики, а в торговый зал вынесли телевизор. Радость захлёстывала Вавилова. Он смотрел в такие же радостные глаза других людей, прикованные к экрану, и вдруг наткнулся на чёрные бездонные глаза… Слёзы стояли в них, и глаза эти смотрели на него. Оборвалось всё внутри у Вавилова. Он смотрел на похудевшую, родную и прекрасную Милку, в её огромные и любимые глаза, и понимал: прощён! Одним прыжком Вавилов перелетел через прилавок и оказался рядом с нею. Он обхватил её, прижал к себе и поцеловал так, что у Милки подкосились ноги, и её стала бить мелкая дрожь…
— Можно я тебя снова Милкой звать буду?
— Зови. Как хочешь зови. Горочка, солнышко моё.
Вокруг стояли люди, смотрели на них и улыбались, радуясь их   
и своему счастью, но они никого не замечали…
*
  Через месяц Вавиловы венчались в Успенском соборе Кремля, а сверху лился на них ликующий колокольный звон…
___________

© Арно Никитин