Продолжаю своё жизнеописание после периода детства, отраженного в заметках, озаглавленных «В начале жизни».

    Конечно, трудно провести какую-то периодизацию жизни. Многие писатели, и не только писатели, свои мемуары делили на три начальных периода – Детство, Отрочество, Юность. Если так, то данный отрезок жизни следует назвать «Отрочество». Условно, конечно.

      Если по возрасту, то первый период охватил от рождения до 9 лет, (точнее, до 9 лет и трех месяцев, до рождения сестры), этот – с 9 до 15, время взросления в период важных событий в семье и в стране. А там не знаю, как получится. В конце концов, это не так важно.  

      Весь описываемый период – самаркандский. В смысле места проживания, но с выездами. 

    С рождением сестры проблемы по снабжению семьи продуктами возросли. Из далекого кишлака к нам приезжала на осле молодая молочница. Точнее, во двор она уже вела за уздечку осла, на спине которого висел т.н. хурджин – большое толстое покрывало с двумя мешковидными нишами, в каждой из которых помещался алюминиевый бидон с молоком и кружка с длинной ручкой для черпания молока. Девочка непонятного возраста, но юная, по всей видимости, 13-14 лет, проделывала каждый день несколько километров, чтобы привезти и продать по многим адресам какое-то количество молока, обычно по два-три литра каждому хозяину. Одета она была в обычное узбекское одеяние – пеструю кофту и длинные узкие  шаровары из узбекского шелка, зимой еще в какой-то ватный полушубок, но в морозы видно было, как она мерзнет, особенно не забуду её посиневшие ноги, одетые на босу ногу в остроносые узбекские калоши. Приходила дважды в неделю, в воскресенье обязательно. Мама её насильно заводила в квартиру и заставляла согреться, от чего она постоянно пыталась отказываться. Наверное, молоко это стоило дорого, поскольку никто кроме нас во дворе его не покупал, а нам необходимо было из-за сестренки.

  Поскольку с её рождением хлопот маме сильно прибавилось, а она продолжала много работать, мне еще поручалось иногда ходить на рынок за некоторыми продуктами – обычно что-то из овощей или фруктов. Этот рынок был в новом городе, минут в 25 от дома. Вход в него был огражден большой аркой, а справа и слева – фанерными вертикальными щитами с лозунгами или цитатами Ленина-Сталина, которые никто никогда не читал, а также объявлениями. Это были всякие бесполезные предупреждения о необходимости соблюдать чистоту и т. п., но главным, что читали, был перечень цен на продукты, установленных на этот день. Продавцы часто не соблюдали эти цены, да это, видимо, было и невозможно вследствие крайне низких показателей, но если отклонения были значительные, некоторые покупательницы ругались и грозились. Правда, сцен привода милиции и разборок по поводу цен тоже не помню. На самом деле цены были копеечные. Насколько помню, огурцы и помидоры стоили от 30 до 50 копеек, арбузы, дыни, виноград – от 50 до 70 копеек. И это после отмены карточек и реформы 1948 года, проведенной в масштабе 1 к 10, (Следующая, такая же – 1 к 10 – была уже в 1961 г., при Н.С.Хрущеве).  Но общая бедность основной части населения заставляла часто скандалить, приписывая все беды несчастным дехканам (узбекским крестьянам), привозящим за многие километры свои продукты на арбах, запряженных ослами, выращенные в тяжком труде, чтобы выручить немного денег, которых они никогда не получали. Но всё это мне стало понятно лишь спустя многие годы…

      Вернусь к школе.

*

     В просторном дворе было два здания: одноэтажное – начальная школа – 4 класса и большое двухэтажное – десятилетка, куда переходили после окончания начальной школы. Затем начальную влили в десятилетку, что было вполне естественно. Ещё во дворе была большая выгребная уборная, постоянно поливаемая внутри креозотом так обильно, что глаза от острого запаха щипало, и они слезились. Никаких перегородок между отверстиями, конечно, не было, для малой нужды вдоль стены был деревянный наклонный желоб. Зловоние стояло страшное и матерщина хулиганов из числа старшеклассников, и тайное покуривание, как правило, махорочных закруток. Насчет курения – я так далек был от этого, что не вникал, спустя годы, уже в старших классах, мне рассказали, что пацаны, в том числе наши, курили «план», который иногда называли «анашой», хотя, не исключаю, что это были разные продукты. Из большого любопытства однажды мне дали попробовать, после чего у меня сразу закружилась голова, я сильно закашлялся, пацаны хохотали, и я навсегда отказался от таких проб. Со стороны учителей курение сильно преследовалось и наказывалось, а заканчивалось разборками и вызовом родителей в школу. Иногда на курящих «стучали», чего ни разу не было в нашем классе. Однако больше всего наблюдала за курящими и преследовала их уборщица школы тётя Фрося, над образом которой стоит остановиться.

      Она, безусловно, была осведомителем, возможно, штатным, НКВД-МВД, что своим поведением не скрывала, а подчеркивала, как бы пугая и учителей, и школьников. О стукачестве школьники, естественно, тогда мало знали или вовсе не знали, но состояние интуитивного страха при ее появлении было всегда. И у учителей, и у учеников. Она постоянно ходила по школе во время уроков, подходила к дверям, прислушиваясь, открыто подходила боком к разговаривающим друг с другом учителям и подслушивала, а если изредка кто-то проявлял недовольство, строго-осуждающе поднимала брови, и при необходимости даже повышала голос. Дети, увидев её, замолкали и прекращали беготню сразу, стараясь поскорее обойти, но, как правило, не могли избежать её строгих замечаний, а часто окриков. Самое страшное было попасть на её подкрадывание возле уборной или по дороге к ней. Это касалось не только прячущих в ладонях окурки старших, но и младших, не успевающих добежать до уборной, расположенной от здания школы довольно далеко. Однажды сам увидел сцену: испуганно  озирающихся, торопливо писающих малышей и услышал её свирепый окрик: «Советскую школу обссыкаете!», с сильным ударением на последнем слове. Это звучало очень громко и страшно, как обвинение в государственной измене, на фоне которого прощался сомнительный глагол, а оставался лишь страх… 

     Боялись тетю Фросю и сменявшие друг друга директора, а укоротила ее только директор Максимова, пришедшая попозже и навсегда (я уже писал о ней в очерке «Учитель, перед именем твоим…»).

       По дороге из школы в уборную еще располагался небольшой особнячок, в котором жил учитель истории древнего мира и средних веков по прозвищу исторического персонажа – «Пипин короткий». Как ни тщательно мы скрывали, оказалось, что он знал о прозвище и относился к нему снисходительно, как и вообще к детям, – тепло и снисходительно. Во вторую смену он иногда сидел на своем крыльце и рассматривал пробегающих мимо  ребятишек. 

  Он был педагогом очень высокой квалификации, его уроками заслушивались и древнюю историю учили. Мне это было особенно близко, поскольку и мама преподавала историю, и я часто делился с ней отдельными темами. А еще была у меня какая-то особенная память на исторические даты, так что некоторые сохранились в памяти навсегда. Не только по значению, как рождение Рима, а еще и по запомнившимся неизвестно почему формулировкам, скажем, «Изгнание Торквиния Гордого» в 511 году до новой эры, вот сейчас, не проверяя, упоминаю.

     Увы, ничего о жизни этого учителя не знаю, но предполагаю, что он был из числа сосланных, о которых я узнал уже в старших классах по преподавателям маминой школы…  

*  

   Напоминаю, что папа мой оставался исключенным из партии еще с довоенного времени. Мне ни о чём не рассказывали, берегли, видимо, опасались. Но однажды во время групповой поездки за город на пикник, куда он взял и меня, я кое-что подслушал. Там было человек 15, наверное,   заведующие кафедрами, проректоры, сотрудники аппарата мединститута. Был там и начальник «спецчасти», аналога будущих «первых отделов», подразделений спецслужб в вузах для контроля за сотрудниками, педагогами и учеными. Ничего я этого не знал, но чувствовал, и во время домашних встреч с близкими друзьями отдельные моменты улавливал. И когда в разгар пикника отца стали, как мне показалось, как-то задевать намеками, не помню уже, в чём и как, мне стало неприятно. Особенно, когда завкафедрой марксизма-ленинизма на замечание отца водителю, что поехал не той дорогой, сказал пафосно: «у нас все дороги ведут к коммунизму», на что отец ответил: «я в этом не сомневаюсь!», повторив это дважды. Мне показалась эта сцена унизительной, и я понял, как это ему неприятно. Я не знал долгие годы, брат сказал через много лет, уже после смерти отца, что отец каждый день ходил в милицию отмечаться. Представляю, как это было тяжело ему и маме переживать.

     Впрочем, видно, большой моральной поддержкой для родителей было исключительно теплое отношение основной массы сослуживцев, ставших близкими друзьями и бывавших в нашем доме часто.

      Тут должен вставить  кое-что о маме, Анне Аркадьевне Чолахян. Имя при крещении её было Эмма, так называли ее родные и близкие друзья. Она до 40 лет была беспартийной  и никогда не поступила бы в партию, если бы не обстоятельства. Папа, незаконно преследуемый по политической линии, был исключен из партии  еще в 37-м году, затем восстановлен и вновь исключен, а во время Великой Отечественной войны попал в плен, и, хотя многие факты его деятельности, в том числе, организация массового побега из фашистского лагеря, были проверяемы и доказуемы, его направили в «проверочный» лагерь НКВД в районе Перми, откуда затем его освободили, но на годы он оставался под надзором, как лишь спустя годы мне стало известно. В этих условиях мама решила вступить в компартию, чтобы как бы компенсировать его неустойчивое положение в обществе. Она даже стала секретарем партийной организации в музыкальном училище в Самарканде, где преподавала отечественную историю и литературу. Кроме того, как оказалось позднее, она писала письма в разные инстанции, в том числе Сталину, с просьбой реабилитировать его и восстановить в партии. 

     Копию письма Сталину папа обнаружил уже после ее смерти и был очень тронут, даже прослезился, что с ним никогда раньше не было, когда рассказал об этом на её поминках.

     Хочу подчеркнуть, что официальные власти и коллеги по медицинскому институту, где он работал, всегда относились к нему хорошо. За редким исключением.

    Друзья папы по плену, врачи, – Исмаил Ибрагимович Ибрагимов и Николай Александрович Мирзоян, уговорившие его приехать в 1946 году в Самарканд по направлению Минздрава, были также исключены из партии за пребывание в плену, но через три года после войны, после настойчивых предложений, согласились заново вступить в партию, что, конечно, сразу улучшало их общественный статус. Однако отец, получая неоднократно такие предложения, неизменно отказывался от них, оставаясь в святой уверенности в том, что справедливость непременно восторжествует, и его восстановят во всех правах, в том числе в партии. 

Занятия музыкой

   При мамином училище была и музыкальная школа. Преподаватели постоянно уговаривали маму, чтобы она отдала меня учиться музыке. Мама сомневалась, потом согласилась, меня взяли, однако не прошел и год, как кто-то настучал, что она, мол, использует свое положение, пристроила сына учиться, и мама забрала меня оттуда, переведя в музыкальный кружок Дома ученых, где работала одна из её приятельниц-педагогов. Вскоре стало понятно, что отсутствие у нас дома пианино затрудняет мои занятия, поскольку предоставить мне время заниматься самостоятельно, готовя домашние занятия, в Доме ученых не получилось ввиду совпадения по времени с моей второй сменой. 

     В музыкальном училище вечера и выходные дни помещения с пианино пустовали, и маме предложили, чтобы я ходил туда вечерами, после общеобразовательной школы, готовить домашние задания по музыке. Однако очень скоро, буквально через несколько моих занятий, поступил новый поклеп, видимо, от сторожа, либо уборщицы, открывавших мне дверь, опять на тему использования служебного положения, что вынудило принципиальную маму отказаться и от этого варианта. С помощью кого-то из семейных товарищей был найден новый вариант, уже независимый: маме подсказали нанять одинокую старую женщину для предоставления права мне заниматься у нее дома, на её инструменте, в установленные дни и часы. 

      Мне сразу не понравилась квартирка, куда я приходил заниматься. Во-первых, эта маленькая комнатка была пропитана затхлым запахом заставленной повсюду столетней мебели, пропитанной пылью и молью, так что всё время было душно и хотелось на воздух. Во-вторых, я обнаружил, что звуки инструмента были тягучие, как у аккордеона. Как оказалось, это была, как выразился один из сведущих людей, физгармонь (не уверен, что это название точное), о чем старушка, обрадованная, что можно немного заработать, скромно умолчала. Старушка была молчалива и добра, уходила на время занятий во двор, оставляя меня наедине с инструментом и обязанностью выполнять домашние задания по музыке, что безумно не хотелось. Однако, не желая расстраивать маму, и будучи по природе послушным ребенком, я терпел еще долго, кажется, год.

     В Дом ученых я продолжал ходить, но там сменилась учительница, с которой мне сразу стало некомфортно: она постоянно раздражалась, без конца делала замечания, всегда была чем-то недовольна. Начинала урок неизменно с гамм, при строгом соблюдении последовательности пальцев и расположения кисти, которая, как я ни старался, постоянно оказывалась не такой, как нужно. Ни одного звука, кроме надоевших пьес, нельзя было сыграть. Потом она стала надолго выходить во время урока, дав строгое задание. Мне же, познавшему чтение простых нот, хотелось понятной музыки. Но когда я однажды из вырванного листка календаря принес ноты мелодии «калинки» и попробовал тайно, в ее отсутствие, сыграть вступительную музыкальную фразу, она, вернувшись и застав это преступление, разразилась криком и ударила меня линейкой по руке. 

    Во втором случае, также из листка отрывного календаря, я разобрал и исполнил начальную фразу гимна «Со-юз не-ру-ши-мый», и опять она, вернувшись, успела услышать и уже наказала щипанием кисти до боли. Посиневшие места на руке я скрыл от мамы, как и все замечания. Жаловаться было не моих правилах, тем более, на учителя, который, по маминой установке, всегда прав и обсуждению не подлежал.     

       Моё обучение музыке вскоре всё же пришлось прекратить раз и навсегда. Тем более, что ко всему у меня еще не было и слуха. Ну, совсем. Настолько, что когда в школе, как всегда, «добровольно-принудительно», организовали хор и меня туда включили, и я честно пел, мне сначала руководитель просил петь потише, потом молчал на то, что я только раскрываю рот, а потом всё же освободил. К моей радости, меня с очередного нового учебного года  родители от музыки отпустили, когда на их с папой вопрос: «хочешь заниматься музыкой?» я набрался мужества и твердо ответил: «нет!».

И потом многие годы, уже когда мои дети учились музыке, я вспоминал имена Гедике, Майкапара, Кабалевского, авторов пьес для уроков фортепиано, и разные гаммы одной и двумя руками играл с удовольствием. Но это и всё, что осталось.

Дом пионеров

      Я упоминал о соседнем с нашим двором Доме пионеров. Это был, можно сказать, своеобразный центр культуры для детей и молодежи, Мне он запомнился кружками разной тематики, которые я по совету мамы решил перепробовать. Первым оказался фотокружок, поскольку увлечение старшего брата фотографией вызвало желание научиться этому занятию, тем более, что на рынке был куплен сильно подержанный немецкий фотоаппарат, скорее всего, из мелких трофеев самого разного свойства и назначения, иногда непонятных, нелепых и трудноприменимых, привезенных участниками минувшей войны и продаваемых ими в большом количестве на рынке. Милиция это позволяла (думаю, по согласию свыше) вследствие ужасающей бедности людей, хотя всякая частная торговля преследовалась. Аппарат открывался пластиной вместе с гармошкой, на конце которой был прикреплен маленький объектив, на котором устанавливалась «диафрагма», регулирующая изменением заставки в объективе долю пропускаемого на пленку света и «выдержка» – время экспозиции. 

       После съемки оставались еще два процесса: проявление пленки и печать.

       Пленка шириной 6 см располагалась внутри фотоаппарата сзади футляра, на двух катушках, и передвигалась после каждого снимка. Размер снимков получался 6 на 9 см. Печать производилась без увеличителя, в то время вовсе отсутствующего, путем контакта со светочувствительной бумагой, на которую пропускался свет из фонаря, открываемого на несколько секунд, в зависимости от контраста негатива. Время пропуска света на бумагу отсчитывали вслух, счетом – раз, два, три…

Фотографировали мы с братом отдельно, а проявляли пленку и печатали снимки вместе. Но с некоторого момента, не желая ограничиться примитивным обучением у брата, я стал посещать фотокружок, которым руководил симпатичный молодой грек, инвалид войны без руки. Мама один раз познакомилась и поговорила с ним для представления, что делала всегда, куда я попадал, в дальнейшем не вмешиваясь и не контролируя мои занятия, на чем я настаивал. Это касалось и занятий музыкой, и посещения кружков, позднее – библиотек и т.п. 

      Руководитель фотокружка объяснял азы фотографии, которые мне уже были знакомы, и водил на съемку, в частности, памятников старины, которых было много в Самарканде, хотя в то время и неухоженных…

*

      Вторым кружком стал шахматный, здесь я задержался больше. Руководил им тоже участник войны, тоже молодой и тоже инвалид, худощавый, высокий, с одним глазом, второй был закрыт черным кожаным лоскутом на тонкой резиновой полоске через голову. 

      Это был серьезный сосредоточенный человек, организовавший работу так, что играли там ребята разных возрастов, обучая начинающих правилам игры. Увидев, что я как-то умею играть, наученный папой, игравшим со мной крайне редко и раздраженным моими ошибками. Учить меня он и не хотел, и не имел времени вследствие сильной загруженности по работе. В кружке же руководитель вскоре поставил меня играть на разряд. Существовало 5 разрядов, самый низший, начальный – пятый. 

     Принцип роста в шахматах руководитель считал очень простым:  чтобы играть, надо играть. «Каждый день надо играть обязательно по одной партии, и обязательно достигнете мастерства», повторял он. Никаких дебютов и других элементов игры он не разбирал, но всем предлагал читать и самостоятельно изучать шахматную грамоту по учебному пособию Панова «Шахматы для начинающих». В течение многих лет, интересуясь шахматной литературой, я ни разу не встретил лучшего учебника, обучающего начинающих так понятно, последовательно, интересно. В книге были также увлекательные рассказы по шахматной истории – биографии крупных шахматистов, некоторые истории и легенды. 

    Я самостоятельно изучал эту книгу и играл сам. Руководитель, убедившись, что ребенок изучил ходы и основные правила, особенно, для официальных игр в турнирах, – «тронул – ходи», «тронул – бери», создавал группу и начинал турнир. Ребята играли сами, он иногда наблюдал, сам играя в это время с сильным соперником из своих взрослых знакомых.      

     Набирающий 50% очков и выше среди начинающих становился пятиразрядником, 75% среди имеющих пятый разряд получал четвертый разряд. Не набирающие эти очки продолжали играть с такими же неудачниками и с новыми игроками по второму и третьему разу, пока наберут нужные очки и получат разряд. 

     Пятый и четвертый разряд я получил с первого раза, а затем задержался, Набрать необходимые 62,5% среди четвероразрядников удалось только с третьего раза. На второй разряд уже игра была с наблюдением пришедших  судей, с записыванием ходов. На него я тоже со временем наиграл, а вот первый стал препятствием: во-первых, надо было играть с часами, на время; во-вторых, стали приходить какие-то ребята старшего возраста, не только школьники, не всегда приятные, играть стало намного труднее и менее радостно. А главное – сам я стал старше, прибавилась нагрузка в школе, и стало понятно, что теперь это не просто интересное провождение какого-то времени, а уже выбор: моё это или не моё, смогу ли я, участвуя теперь уже в необходимых турнирах, тратить пять часов на одну партию? Мне стало скучно: когда я играл с кем-либо, то постоянно думал об утраченном времени, отнятом от других занятий. И я бросил.

    Спустя годы, полученная подготовка не приносила удовольствие от легких  побед над случайными людьми в поездах и в разных других ситуациях, но интерес пропадал из-за одного – жаль времени…

    Третий кружок, посещенный мною недолго, был изокружок. Наивное желание научиться рисовать, не имея никаких природных данных к этому, быстро развеялось, и после нескольких занятий, я бросил.

Библиотека

     Следующее моё увлечение вне школы – была библиотека. В отличие от других, оно укреплялось, развивалось и осталось на всю жизнь. Вот и сейчас я пишу эти строки в библиотеке…

        Областная библиотека имени А.С.Пушкина в Самарканде располагалась на той же улице Энгельса, где мы жили, и даже на той же стороне. Примерно в 20-25 минутах ходьбы. Пришел впервые «записаться» я лет около 11-ти  примерно, посещав до этого детскую библиотеку в Доме пионеров. Помню, как меня опекали женщины-библиотекари, отнесясь с большим вниманием, которое мне быстро надоело, поскольку они навязывали мне читать книги, которые я не хотел. При этом постоянно проводилась какая-то воспитательная работа, объясняли примитивные вещи и называли книги, давно мною прочитанные, известные, потом какие-то новые, но неинтересные, причем давали на дом, а по возвращении иногда спрашивали о содержании, чтобы убедиться, что прочитал. Это мне не понравилось, но беда в том, что я, в силу воспитания, не мог не  только высказать недовольство, но даже как-то дать понять об этом или просто отказаться от какого-то предложения. Тяготившись этой ситуацией, терпел. Потому через короткое время я стал ходить редко и только  в связи с необходимостью: прочитать что-то из программы, чего не было дома, либо готовить задание – выступление по случаю официального праздника. 

  По всей видимости, учителей периодически обязывали проводить мероприятия идеологического свойства, и наш классный руководитель, учитель русского языка и литературы Валентина Ивановна, поручала мне готовить основное выступление, после чего готовились отдельные комментарии и дополнения учениками или самой учительницей, а иногда, если дело касалось каких-то юбилеев, с участием приглашенного учителя, пионервожатой, кого-то из родителей, 

     Ребята понимали формальность проведения мероприятия, но чувствовали его неизбежность и терпеливо молчали в процессе проведения, Патриотические элементы восхваления власти, страны и народа воспринимались как неотвратимое явление, которое надо было пережить. И каждый  думал как-то избежать любого участия в этом.  Поэтому никаких упреков в адрес докладчика не было, наоборот, скрытая благодарность слушателей за то, что сия чаша миновала их. Я же пытался избегать прямых восхвалений власти и вождей, стараясь сопровождать доклад какими-то малоизвестными фактами из истории. Вот, первый мой доклад я сделал в пятом классе на тему: «Что дала детям советская власть». Ясно, что выбор падал на меня еще из-за надежды учителя, что мне помогут родители, не зная, что я готовил выступление самостоятельно, пользуясь библиотекой.

     Впрочем, события происходили нечасто и  всегда предсказуемо: 1 мая, 7 ноября, день победы в Великой Отечественной войне, день рождения Сталина и Ленина. При этом основная часть мероприятий устраивалась не каждый год, а в связи с юбилеями, а главное – в моем классе были ученики сильнее меня, так что случалось мне выступать не чаще двух раз в год. 

Однако от общественной работы открутиться мне никогда не удавалось – и от разовых поручений, и от постоянных…

     Но вернусь к библиотеке. По прошествии двух-трех лет от первого знакомства с библиотекой я избавился от опеки заботливых старушек, освоил поиск литературы в каталогах и стал обычным самостоятельным читателем, что мне очень понравилось. Работал в читальном зале, редко беря книги в абонементе. Читал и делал записи. Как всю последующую жизнь…

Одноклассники

    В классе у меня появились друзья. Прежде всего, это Рафик Хахамов, сосед, живущий в доме прямо напротив нашего дома. Он жил с отцом – математиком, доцентом университета, который, разведясь с женой, взял сына к себе. Жену, маму Рафика, я так ни разу не видел, а с отцом познакомились, тот специально пришел к нам для этого. Большого сближения между родителями не произошло, но иногда он просил маму присмотреть за Рафиком, когда уезжал в командировку. Но с Рафиком мы иногда делали уроки вместе, либо проводили время в нашем дворе, в классе иногда по разным поводам общались. Они были бухарские евреи, о чем я узнал от рассказа Рафика о родственниках. Рафик был и остался самым близким другом. Учился похуже меня, был средним учеником и пассивным в общественной жизни, но хорошим товарищем и скромным парнем без каких-либо претензий. 

     С годами появился еще один товарищ – Алик Храмов, которого мне прикрепила учительница, поскольку стоял вопрос о его исключении за хроническую неуспеваемость. Он был из неблагополучной семьи, во всяком случае, отец – алкоголик, обстановка, как видно из его скупых комментариев, в семье была неустойчивая. Он жил далеко от школы и приходил ко мне заниматься, потом вместе шли в школу.

    Меня удивляло, что он приходил абсолютно неподготовленным ни по одному предмету. Алику хотелось быстро переписать выполненные мной письменные задания, но я обязательно стремился ему рассказать и объяснить суть материала. Потом, обнаружив его неподготовленность и по устным урокам, я, против его желания, быстро пересказывал ему материал, поскольку времени на чтение учебника уже не оставалось, причем последние сведения я ему быстро излагал уже по пути в школу. Он был удивлен таким моим стремлением ему помочь в учебе и желанием научить, и часто произносил с печальной улыбкой: «чудак ты, Алик». Всё это происходило у нас дома, мы  были одни, поскольку родители на работе, брат в институте. Труднее всего его было накормить, он стеснялся и уверял, что сыт, но мама настаивала, чтобы я накормил товарища, оставляла на него еду, и я старался, как мог, это выполнить. 

     Через очень короткое время мой подопечный исправил учебу, и вопрос о его отставании и даже возможном второгодничестве отпал навсегда. Между нами было мало общего: он курил, был из совсем другой среды, не читал и не тянулся к знаниям, но, тем не менее, мы подружили, несмотря на огромную разницу в социальном статусе родителей.    

      Мама эту дружбу поддерживала, и была довольна. С налаживанием учебы он стал приходить реже, но приходил, и отношения оставались. 

   Совсем другого рода отношения у меня сложились с двумя другими одноклассниками – Валерием Гаркиным и Усманом Абдуллаевым. Эти ребята были из хороших семей, где ценилось образование и честный бескорыстный труд. Нуждались после войны очевидно, были бедно одеты, но вели себя всегда скромно и независимо. Дружили между собой до меня, я же попал в их компанию как-то незаметно и естественно. По всей видимости, на почве того, что все трое рано стали читать некоторые газеты и журналы, выписываемые родителями, обмениваясь на ходу отдельными новостями. Чаще всего по теме спорта. Дома я читал журнал «Огонёк», позднее «Комсомольскую правду», сменившую «Пионерскую правду», и «Советский спорт». Когда я стал посещать библиотеку, то там стал иногда просматривать другие издания. Естественно, все эти издания были до крайности политизированы и идеологизированы, полны постоянным восхвалением «великого кормчего» и затем уже других руководителей страны – в строгом соответствии с иерархией в политбюро, партии, правительства и среди преданных им представителей народа – передовиков производства, колхозников и, в последнюю очередь, также незабвенно преданной власти интеллигенции. 

      Это было так однообразно, невыносимо и тоскливо, что невозможно было читать. Мы и не читали, как и все нормальные люди, кроме тех, кому это было необходимо ввиду служебного или общественного положения. Поэтому мы  постоянно искали либо слишком громкие, знаковые события, разумеется, абсолютно не зная их подоплеки, либо разного рода «заметки на полях» – спортивные, бытовые сообщения и особенно – юмор. Обсуждение политики нами сильно ограничивалось, а уж недоумение по поводу уродливых форм восхваления Сталина исключалось полностью. 

    Наша Валентина Ивановна, классный руководитель, старалась быть ближе к ученикам, искала формы общественной работы и, заметив периодические наши рассказы на переменках, видя, как кучки пацанов их слушают с интересом, придумала сделать это как открытое мероприятие. Оно стало последним мероприятием недели, после уроков в субботу, поскольку учились тогда 6 дней в неделю. Оставшись также в классе якобы на политинформацию, мы слушали общие слова о крупных событиях в течение нескольких минут от Валентины Ивановны либо по ее поручению кому-то из лидеров класса, а затем Усман и Валера поочередно читали юмористические тексты, выписанные из «Крокодила» и других изданий, не ссылаясь на источники, я же только поставлял им часть из них, в основном, из последней страницы «Огонька». 

    Чаще всего это были фрагменты из раздела «Иностранный юмор», некоторые сюжеты помню до сих пор. Сам я не выступал, поскольку не имел таких артистических способностей, как у ребят. При этом манера была у них разная: если Валера всем видом показывал, что сейчас будет смешно, а произнося соль анекдота либо юморески, многозначительно улыбался, иногда со сдавленным смехом, то Усман от начала до конца оставался невозмутимо серьезным,  когда весь класс уже хохотал. Конечно, и отбор текстов был весьма тщательным, и просто настрой массы учеников был посмеяться… Вероятно, это был островок свободы среди давящей атмосферы тоталитарной пропаганды. Спустя время я понял, что Валентина Ивановна вообще говоря, рисковала, возможно, не придавая этому значения и радуясь единению класса со слишком разношерстным во всех отношениях составом учеников. Но тетя Фрося так долго в школе уже не оставалась, чтобы заглянуть на подозрительный смех, школа была в основном пуста, а бдительный историк Василий Иванович Марчук еще не начал преподавать… 

     Должен отметить, что с самоцензурой у нас было в порядке, так что никогда ни одно политически неблагонадежное высказывание не произносилось… К тому же Валентина Ивановна иногда приглашала кого-то из начальства либо общественников как бы показать работу, готовя первую, общую часть  больше обычного времени, так что на юмор пришедшие уже, как правило, не оставались, а из комсомольских вожаков никто против юмора не возражал.    

«Дело врачей»

      Между собой мы иногда позволяли употреблять вольные фразы в связи с чрезмерным, до гротеска, культом личности, но вскользь и только между собой. Ибо власть казалась частью государства, а государство незыблемым и устойчивым, как данность, не подвергающаяся сомнениям. Впервые, как мне показалось позднее, сомнение в верности решения власти возникло неожиданно, в связи с заброшенным в социум, как всегда, сверху, «делом врачей». У меня, наверное, с учетом обстановки, в которой я рос, родителей и их окружения, вызвал шок заголовки и подзаголовки в «Правде» в связи с этим событием – «врачи-вредители» и особенно – «врачи-евреи». Это было так неестественно и ужасно, что не укладывалось в голове. Ведь это первые полосы «Правды» – самой главной газеты страны, фарватера всеобщей идеологии. Врач была священной профессией, вызывающая веру людей а-приори, а евреи – бережно уважаемой нацией в связи с холокостом, которую спасли от уничтожения, как нам было внушено, именно мы, великий Советский Союз! При этом произносить слово «еврей» было не просто не принято, а как бы попахивало оскорблением. Понимаю, что теперь это странно слышать, но такое ощущение в обществе было. Недаром спустя много лет официоз стал осторожно использовать вроде бы более тактичное выражение – «люди еврейской национальности». А тут – «Правда»! 

      Лишь через многие годы стало понятно, что эта история была умышленно запущена Берией, чтобы оправдать ускоренное ухудшение здоровья Сталина, возможно, создаваемое им же умышленно, и отстранить специалистов высочайшей квалификации, лечивших и наблюдавших вождя в течение многих лет и поэтому много знавших о его болезнях и возможностях его организма. Однако масштаб и развитие акции, конечно, было существенной политической ошибкой даже исходя из логики самого Берии. Объявленная акция преследования не только имеющих отношение к лечению в кремлевской медицине, а вообще всех врачей-евреев, затем не только в Москве, но и в других крупных городах, а потом и не только врачей, шла без энтузиазма и веры со стороны населения. Повсюду по предприятиям и учреждениям, не только медицинским, а всех отраслей, стали проводиться собрания коллективов, осуждающие и клеймящие позором «вредителей», включая потенциальных, по признаку национальности. И это был надлом в сознании народа, воспитанного государственной идеологией в интернационализме (ведь переселение малых народностей и обвинение их в предательстве в прессе не расширялось до массовых акций и публиковалось крайне мало, как частные случаи наказания якобы за предательство) и, в связи с чересчур резким поворотом пропагандистской машины, вызвало молчаливое недоверие, значительно больше, чем до сих пор. А во внешней политике эта акция сильно пошатнула продолжающийся падать после войны международный авторитет СССР, страны, которая незадолго до этого решительно поддержала создание еврейского государства…

      Однако какое отношение это имеет к моей жизни в Самарканде? Оказалось, самое прямое. В самаркандский медицинский институт, где папа работал заведующим кафедрой фармакологии, а брат учился, стали приезжать и работать профессора из Москвы, Ленинграда, а будущий учитель брата, руководитель его научной работы Лазарь Маркович Эйдлин, с которым потом у него сложились долгие профессиональные и человеческие отношения, – из Воронежа. Все эти профессора были крупными учеными, известными в стране. Не знаю уж, как это оформлялось через Минздрав, но в Самарканде для каждого из них были открыты кафедры анатомии, нормальной физиологии и другие… Некоторые кафедры были созданы заново, в других произошла смена руководства и соответствующие кадровые перестановки. Кажется, некоторым было разрешено пригласить кого-то из своих сотрудников. 

     Главное во всей этой кампании заключалось в том, что это была не просто ссылка неугодных специалистов, а еще укрепление периферийного вуза империи, что делалось сознательно и профессионально. Думаю, это была продуманная политика. Так, после войны в Самарканде остались функционировать эвакуированные из разных городов Европейской части СССР заводы, например, известный всем горожанам завод киноаппаратуры  –КИНАП… При этом в порядке  консультаций и контроля приезжали комиссии из Минздрава – не для наблюдения над «сосланными», как может показаться теперь, а исключительно для профессиональной помощи. Надо сказать особо про местные власти. Они отнеслись к приехавшим специалистам с благодарностью и пониманием, окружили их заботой и создали все условия для работы и акклиматизации в новых для них условиях. Каждой семье были предоставлены квартиры или коттеджи, выделены автомобили для доставки на работу и с работы, помощники. Зарплата у профессора со стажем тогда была очень высокая для того времени – 8 тысяч рублей, при том, что начинающий врач после института получал вдесятеро меньше. Поскольку в некоторых семьях профессорами были муж и жена, соответственно, такие семьи имели большой достаток и могли позволить себе нанять прислугу и шофера…      

     К приезжим власти и институтское начальство относилось так, как будто ничего не происходило, и люди приехали по своей воле помогать построить развитое учебное заведение.

     В итоге научно-образовательный уровень в СамМИ резко повысился, что сразу стало очевидным. 

Смерть Сталина

    Тем временем здоровье Сталина стало резко ухудшаться, что вначале скрывалось, но затем стал публиковаться на первой полосе «Правды» и других газет ежедневный «Бюллетень о состоянии здоровья товарища Сталина».  И так до 5 марта 1953 года, дня смерти Сталина.     

     Этот день, конечно, не забыть никогда.    

     5-го у нас радио молчало, 6-го весь день передавалась странная музыка. В это время зарубежные радиостанции уже сообщали, но вследствие очень сильного забивания, радиоприемник, который был только у папы, ловил только Голос Америки, хуже Би-би-си и почти не слышно – Радио Свобода. Папа крепко запирал двойные ставни, занавешивал окна, чтобы иногда слушать Голос Америки. Он закрывал двери в свою «большую комнату», куда мы в это время не допускались, оставаясь в маленькой, куда почти не достигали звуки, так что можно было улавливать лишь иногда, сквозь гул и треск, отдельные слова, либо подслушивая его пересказ маме. Это было редко и обычно неприметно, но в этот раз чувствовалось волнение папы. Узнал ли он 5-го ночью о случившемся с вождем, не знаю, так потом и не спросил, 6-го уже слухи доходили, а полная уверенность пришла только после публикации в «Правде», которую отец выписывал всегда, и обязан был выписать по своему положению заведующего кафедрой. Конечно, помню и голос Левитана по радио (а была, кажется, тогда только одна программа, государственная, официальная), и траурные рамки, и строки правительственного сообщения.   

      В общем, в школу мы пришли, уже зная о горе, постигшем всю страну и все человечество, народы всего мира, как тогда писали и говорили в наших СМИ.

   В школе всё было обставлено и оформлено траурно – знамена, перевязанные черными лентами, транспаранты с текстами — как при входе, так и в рекреациях, и в спортзале. Красное и черное. Тетя Фрося была не просто заплаканная, а торжественно заплаканная, но, тем не менее, строго высматривала, все ли учителя плачут и насколько искренне. Учителя и сотрудники действительно плакали натурально, но примерно третья часть, еще треть были с мокрыми глазами, остальные – мужчины и директор Максимова – просто в суровой печали. Если попытаться вникнуть в суть мыслей основной части людей и оставить в стороне игру, страх показаться недостаточно убитым горем, то всеми, во всяком случае, основной частью людей, владела весьма тревожная мысль: «А что же теперь дальше будет?», «Как жить дальше, без Него?» и не может ли теперь случиться что-то ужасное в нашей жизни. Ведь было так привычно и надежно. Да, голодно, да тревожно, что нападут американцы и империалисты всех стран, но есть же Он. Значит, всё ничего. Мы дождемся лучших времён. Медленно, но верно страна движется вперед, жить становится лучше. Он настолько занимал всё пространство, что сразу стало пусто и страшно…

      Надо иметь в виду абсолютное незнание населением того, что происходит в мире, абсолютную оторванность от мира во всём, И всё-таки, предупреждаю упрощенный взгляд современного читателя на людей моего поколения. После смерти Сталина никакого дикого фанатизма вроде того, что происходит сейчас в Северной Корее или Туркмении, и других бывших республиках бывшего СССР, не было и в помине. При том, что описываемые события происходят, напомню, в Самарканде…

     Но вернусь в 37-ю школу, в 7-й «Б». Уроки были скомканы, в основном разговоры были о горе народа в свободном общении. Вела их классрук Валентина Ивановна, периодически убегая для получения каких-то установок. В конце концов, она прибежала с объявлением, что на втором этаже, в большой рекреации, которая по торжественным дням превращалась в конференц-зал (сцена была стационарная, а стулья расставляли) состоится траурное собрание. Она пригласила всех в классе идти наверх, напомнив, что поскольку портфели и другие вещи остаются здесь, то нужно оставить дежурного, что и раньше бывало, причем, как правило, это был кто-то по желанию, кому надо было что-то доделать, либо класс убрать. И вдруг Валентина Ивановна назначает остаться меня, Валеру Гаркина и Усмана Абдуллаева. Почему назначили не пойти на траурный митинг троих и именно нас, было непонятно, но мы остались довольны. Спустя время, мне эта мысль приходила в голову, поскольку показалось, что это неслучайно. Однако, в чем всё-таки причина? Мы не были лучшими учениками и не были худшими, отличались хорошим поведением и относительной общественной активностью. Узнать это было не суждено. Возможно, пока еще неустойчивое положение моего отца повлияло, может быть, у них тоже что-то было с родителями-учителями – не знаю. Ну, в том смысле, что не доверяют, что ли органы, вот, установку и дали…

      Но оставшись, мы между собой поделились тем, что довольны, что нас оставили, а то, что там, на митинге, делать, ведь уже ясно, что скажут, и одно и то же будут толочь… И, немного поубрав класс и перекидывась репликами ни о чем, вдруг почему-то решили поиграть в футбол клубком из завязанных тряпок, гоняя и забивая друг другу голы между рядами парт. Мы сильно увлеклись игрой, разгорячились, устроили ворота, забивали друг другу голы, совсем забыв о дне великого траура. Вдруг открылась дверь, и вошла тетя Фрося. Мы сразу остановились, но впервые не почувствовали страх, тетя Фрося спросила строго, но не так жестко и угрожающе, как обычно, и ушла, услышав, что нас оставила учительница сторожить и убирать класс. 

    Я описываю подробно эти сцены первого публичного дня траура, чтобы показать, что никогда – ни до, ни после – страна, а, может быть, всё человечество, уже не испытает такого оцепенения, в котором пребывало население одной шестой части суши в течение десятков лет. И при этом, наверное, на уровне инстинктов, люди почувствовали ожидание перемен, разумеется, по-разному. 

*

      Летом 53-го, кажется, в июле, мой брат Виля был со студентами в колхозе на сборе хлопка. У меня уже начались каникулы, мне было нечего делать, и меня послали родители в какой-то колхоз его навестить. Это было недалеко, я легко добрался на автобусе и легко нашел расположение многолюдной бригады мединститутских «хлопкоробов». Среди них было немало знакомых однокурсников, в том числе бывших одноклассников, которые бывали у нас дома помногу раз. С удивлением увидел там одного из близких друзей брата Мишу Арустамова, бывавшего у нас раньше. Дело в том, что когда ребята учились на втором курсе, к ним приезжала комиссия из Москвы. Не только в медицинский институт, но и в другие вузы для отбора лучших студентов с целью их перевода в московские военные вузы. Не знаю подробности этой кампании, но помню факты: отличникам с хорошей физической подготовкой и безупречной репутацией (по всей видимости, это я сейчас понимаю, учитывались семейные отношения, происхождение, политическая ориентация и пр.) настойчиво предлагалось перевестись в тот или иной вуз, по какой-либо специальности. Это были и медицинские специализации, например, Военно-медицинскую академия, но были и совсем далекие от медицины. Так вот, Мише Арустамову предложили учиться в Радиолокационной академии. Говорили, что стране нужно, это перспективы, это завтрашний день науки и техники, карьера и проч. В общем, не знаю сколько, куда и из каких вузов (а в Самарканде уже тогда было шесть), но с курса брата несколько человек увезли в Москву и Ленинград. И вот Миша приехал из Москвы на каникулы к родителям и решил посетить бывших товарищей-однокурсников. 

       Я присутствовал при этой встрече и, конечно, её запомнил. Потому что Миша после первых минут здравницы вдруг спокойно так, хладнокровно, явно рассчитывая на эффект, сказал, обращаясь к брату: «А ты знаешь, что Берия – враг народа, он арестован». Эта новость не просто ошеломила присутствующих, думаю, не только я, а старшие в большей степени, ощутили жуткий холодок и мурашки по коже от потрясения. Доверие к сказанному, несмотря на его невероятность, немыслимость после шока первых секунд основывалось на том, что такую страшную весть произнести вслух было абсолютно невозможно, при малейшем сомнении в ее реальности, а значит, Миша Арустамов, приехавший из столицы, да еще из военного заведения, знает, что говорит. И Миша стал спокойно рассказывать, как войска МВД, которыми командовал Берия, были стянуты в Москву и уже приближались к Кремлю, но армия не поддержала этот готовящийся переворот, в результате чего Берия арестовали по распоряжению членов ЦК, которые находились на спектакле Большого театра, кажется, оперы Шапорина «Декабристы», но ушли после первого действия. (Я сейчас рассказываю только то, что услышал тогда от товарища брата, а не опубликованные позднее и затем уточняемые в дальнейшие годы события). После этого я не встречал в печати подтверждения о действительной переброске войск  МВД. Но спустя около 30 лет мой сослуживец по институту инженер Леонид Михайлович Лиокумович неожиданно рассказал, не помню, по какому поводу, что произошло с ним за несколько дней до ареста Берии. Вот фрагмент из его рассказа:

    «Я работал директором кирпичного завода в подмосковном Одинцово. И вдруг, придя утром на завод, как всегда, задолго до начала рабочего дня, увидел, что охраняемые ворота открыты, а внутри двора ходят люди в форме войск МВД. На мое возмущение какой-то старшина позвал офицера, командира подразделения, который, показав удостоверение, сказал строго: «Завод ваш закрыт, все работники свободны. Вы тоже идите домой, вам позвонят, когда и что делать». Я обомлел, стал что-то о производстве говорить, офицер, кажется, майор, если память не изменяет, оборвал и сказал сухо: «Вы всё поняли?» И тут только я увидел через открытые ворота во дворе завода …танки! Подавленный, ушел. Через два дня позвонили, не представляясь, и сказали вернуться на завод и возобновить производство. Боялся, что буду объяснять людям, но ничего объяснять не пришлось. Людей так проинструктировали, что они пришли и начали работать, ни о чем не спрашивая, как будто ничего не было. Абсолютно все материалы и предметы остались на местах, Печи не успели остыть, были на аварийном режиме, кто распорядился об этом, не понял и не стал уточнять…»

    Публикации об аресте Берии в «Правде» и сообщения по радио, как всегда, вышли с опозданием, а перед этим сообщили в военных подразделениях и военных учебных заведениях, возможно, намеренно, для подготовки населения, начиная с Москвы и надежных контингентов…

      – Да ты что?! – воскликнул брат со странной улыбкой, совмещающей элементы неуверенности и удовлетворения, как мне показалось…

      Дальше последовали рассуждения вокруг новости, но крайне осторожные – и по традиции страха, и по незнанию фактов.

*

   1953 год был невероятно насыщен событиями: мало того, на всех навалилась смерть Сталина, затем неожиданный мятеж Берии с последующей казнью и другие перемены в правительстве, важные события происходили и в моей личной жизни. Окончание седьмого класса знаменовало вторую ступень образования (первая – начальная школа, 4 класса), названная «неполное среднее образование». До закона об обязательном среднем образовании было еще далеко, и формально можно было дальше не учиться. Бедные родители нередко забирали детей из школы, определяя в профессиональные училища (тогда – «ремесленные училища», «ремеслухи»), где подростки начинали уже свою трудовую жизнь подсобными рабочими, Ажиотаж пропаганды по поводу высокой чести рабочего, гордости, что ты рабочий или селянин, еще не наступил, общая установка в школах, а в нашей особенно, была направлена на непрерывное  образование. За что, спустя годы, мы, уже выпускники, ощутили благодарность своим учителям. Так что прервали обучение после 7 класса лишь единицы, причем, в основном, дети из детдомов. Кстати, тогда мы как-то не очень замечали различия с ними (их сопровождал на занятия и с занятий воспитатель, но незаметно), а спустя много лет, на встрече выпускников, подняв старые фотографии, увидели их, этих пацанов в телогрейках, и ужаснулись, как их, детдомовцев, было много… После 7 класса были экзамены, целых 8 экзаменов. И, хотя экзамены уже сдавали раньше, эти считались важными именно из-за завершения ступени. Все экзамены я сдал на отлично и ничем не почувствовал феномен «ступени». Однако этому, предшествовало еще одно событие.

      Дело в том, что мой друг Алик Храмов, которого я подтянул по учебе, так, что было ясно, что он закончит 7 классов, со мной неоднократно говорил об авиации. Мы читали книжки о героях прошедшей войны – летчиках. Я был в восторге от трижды героя Советского Союза Ивана Кожедуба (дважды перечитывал его книгу «Служу Родине») и моего тезки – Александра Ивановича Покрышкина, знал, сколько немецких самолетов они сбили и многие случаи из их жизни. Потом читал о Гастелло, о Чкалове и других. Алик тоже эти книжки читал, но, возможно, я увлекал его деталями, подробностями не только человеческими, но техническими. Встретившиеся в книгах о летчиках термины – «бочка», «штопор», «петля Нестерова» ­– будили воображение и разогревали интерес. Но у меня интерес был книжный, я ходил в библиотеку и брал там книги, которых не было дома, а у Алика созрел конкретный план, возможно, вынашиваемый давно.

     Однажды он сказал: «Алик, я хочу поступить в летное училище», я мысль одобрил, но он добавил: после 7 класса! То есть, получается, через 3-4 месяца! Я от этой мысли очень возбудился. Как, неужели это возможно, так вдруг, не дожидаясь долгой учебы дома, проявить самостоятельность? Ведь никакого летного училища в Самарканде не было, значит, надо было уезжать из дома!

    Через некоторое время Алик пришел ко мне с некоторым возбуждением от новой информации. Он рассказал, что появилась возможность поступить в Иркутское авиационно-техническое училище, не выезжая туда, а сдав экзамены здесь. Якобы из-за многих случаев, когда ребята, приехав издалека, через всю страну (а по тем временам, конечно, это была дальняя дорога, возможно, десять или больше суток, возможно, с пересадками) не могут сдать экзамены, а денег на обратную дорогу нет, и на работу не принимают по возрасту, и у училища проблемы. Поэтому основные экзамены сдают по месту проживания, а там только собеседование. Экзамены в школе за 7 класс остаются, аттестат о его окончании получать нужно, но училищу потом нехватает времени решить о приеме, оно должно удостовериться, что в общем абитуриенты готовы… Тогда у меня созрел план сдать экзамены вместе с Аликом, не говоря ни слова родителям, а когда придет время, тайно убежать из дома и уехать в Иркутск – навстречу своей судьбе… Мы договорились держать план в полной тайне от родителей и школы. 

    Прошел еще месяц, и примерно за два месяца до окончания учебы были назначены экзамены в Иркутское летно-техническое училище. На вопрос, какие именно экзамены сдавать, Алик сказал, что «они», организаторы сказали, что это неважно, всё будет только в рамках школьной программы. Я не помню, чтобы я сильно волновался от принятого решения, видно, понадеявшись на то, как всё сложится, а уже когда реально придет время, может быть, просто объявить родителям о решении (первая мысль о побеге всё-таки мне показалась как-то по отношению к родителям слишком жестокой). Но когда до этих экзаменов оставалось уже не больше недели. Алик мне с грустью объявил: «Они сказали, что поскольку есть много случаев побега пацанов из дома, родители жаловались, и принято решение: принимать экзамены и решать с поступлением только с письменного согласия родителей. Мои дали, а тебе, как я понял, не дадут?». Ошарашенный, я глухо и обреченно произнес: «Об этом просто не может быть речи…»

      Алик, тем не менее, готовился к сдаче экзаменов, точнее, как оказалось, это должен был быть один день, где одновременно сдавались письменные работы – диктант, алгебра, геометрия, физика. И за день до сдачи Алик объявил, что договорился, чтобы меня пустили с ним. «Ты же знаешь, я иначе не сдам», – сказал он грустно. Но меня мучила совесть от незаконности моего присутствия на экзамене, я переживал это, Алик успокаивал, и на следующий день мы с ним пошли в некое здание, где несколько десятков ребят ожидали испытания. Крутились тут же два-три военных непонятных званий. 

     Поскольку мы учились во вторую смену, часа три мероприятия для меня проблемы не составила. Но при входе проверяли каждого по какому-то списку, и я страдал, что дело дойдет до разоблачения. Но мы уже были в каком-то закрытом пространстве, и назад пути не было. Когда очередь дошла до меня, человек в форме стал смотреть список, а Алик сказал ему тихо: «это со мной». Тот кивнул головой и пропустил, видимо, вспомнив какую-то договоренность. Меня удивляло, как можно уложиться с четырьмя предметами за три часа, но сомнения быстро рассеялись, когда начался диктант, а затем примеры по математике, и сразу стало понятно, что это такой примитивный уровень, что и говорить не о чем. Я давал Алику списывать, но скоро ко мне стали обращаться ребята с других рядов и спрашивать, я всем шептал или писал записки. Алик возмутился, что помогаю чужим, но мне не составило никакого труда решить все варианты, на которые не надо было много времени. В общем, благополучно завершив письменные работы по разным вариантам, я успел еще второй раз проверить работу Алика и поправить мелочи. Вряд ли моя крамольная деятельность осталась незаметной, но, по всей видимости, организаторы экзаменов были в ней заинтересованы… 

     После выпускных экзаменов за 7 класс родители меня сразу увезли в Москву, к тете Аде, двоюродной сестре моего папы. Алик тоже их как-то сдал, а я уже не знал, что с ним будет дальше. Однако в новом учебном году он снова появился, так и не объяснив толком, что случилось – ездил ли он в Иркутск. Поняв, что, скорее всего, родители не смогли обеспечить его переезд и обучение на таком далеком расстоянии по своей материальной возможности, я не стал допытываться. Он продолжал приходить ко мне, но реже, а потом перестал, так как обучение без двоек как-то наладилось, нужда во мне, как наставнике, отпала, а у меня уже утвердились как новые друзья – Рафик Хахамов, Усман Абдуллаев и Валера Гаркин. 

     Тем временем, увлечение авиацией у меня не прекратилось. Я продолжал в Областной библиотеке читать книги и даже завел общую тетрадь под названием «Конспекты по лётному делу», которая сохранилась до сих пор. В отличие от популярных, художественных книг я интересовался конструкцией самолетов, перерисовывал разрезы фюзеляжа, крыльев, хвоста, вникал в разные понятия – «нервюры», «лонжероны» – даже термины мне казались романтическими. Конечно, интересовала и история авиации, во всех доступных книгах рисовавшая русские и советские достижения, и эволюция летательных аппаратов. Естественно, это было наряду с учебной подготовкой или приготовлением докладов, но каждый приход сколько-то времени я уделял теме авиации.  

      Долгое время, не меньше года, мое увлечение оставалось втайне, я не говорил об этом никому. Пока однажды мама обнаружила ту тетрадку. Я и не скрывал ее, но мама никогда вещи мои не проверяла, ну, как-то не посчитал таким уж секретом, просто не рассказывал. Думаю, это было ближе к окончанию 8 класса. Но оказалось, чего я не ожидал, она расстроилась. «Как, почему, неужели ты всерьез этим увлечен, неужели ты хочешь стать летчиком?» Она спрашивала, я соглашался, с ужасом думая о том, что было бы, если бы она узнала о моих планах с училищем. И, по своей манере, стала привлекать близких людей для большей как бы объективности в моих глазах.

Первые были папа и брат. «Вот, – сказала мама, – Алик собирается летчиком стать, что скажете?» Папа к этому времени раза два или три летал самолетом в Ташкент. Видно, самолеты были такие тогда, что это было трудное испытание для пассажиров. Так я понял, поскольку папа с язвительной иронией сказал, глядя на меня: «А ему надо просто один раз полететь на самолете, как пассажиру». «Вот и возьми его один раз», – добавил брат, тоже с иронией. Присутствовавший при этом друг брата по институту Вартан подошел уже близко, увидев, что я обиделся, и сказал дружелюбно: «ты чо, правда, что ли? Зачем? Летчик – это же просто шофер, ты шофером хочешь стать?…», – изображая руками воображаемый руль.

       Затем пришел в гости заведующий военной кафедрой полковник авиации Александр Федорович, такой грузный добродушный, открытый человек, очень симпатизирующий родителям. Уверенная, что уж он точно будет отговаривать, обратилась с тем же к нему. Однако Александр Федорович сразу воспринял это как желание служить в авиации и неожиданно для мамы, бурно отреагировав, стал убеждать маму: «Это хорошее желание!». Мама сильно заволновалась: «Как, о чем вы говорите?» Но когда он стал громко перечислять достоинства воинской службы и, размахивая руками, стал загибать пальцы: «Во-первых, товарищ становится обеспеченным! Одежда, питание – всё казеное…» – мама быстро поняла, что ошиблась и постаралась разговор замять. 

     Я был расстроен еще от того, что я пока не высказал точно своих желаний, и когда мама завершила эту тему, сказав, что в любом случае разговор может идти только о высшем образовании, успокоился и больше до середины 10 класса не заикался о будущей профессии. И меня оставили в покое…

Поездка с братом и отцом в Ереван

      Следующее лето, после окончания 8 класса, ознаменовалось поездкой с папой и старшим братом в Ереван. Это было уникальное путешествие. До этого папа ездил раз в год в летнее время в Ессентуки и другие курорты минераловодской группы для лечения и профилактики испорченного в немецком плену желудка. Остальные, за неимением средств, сидели дома, ограничиваясь летом хождением в походы на реку Сиаб, за пределами Старого города. Ну, и я иногда ездил к тете Аде и другой тете – Лене в Москву. 

      Мысль съездить в Ереван у отца возникла неслучайно. Кроме того, что у него остались родственники и товарищи, воспоминания о работе там, на курортах Арзни и Джермук в послевоенное время, у него остался осадок от того, что некоторые родственники отказали ему в помощи в трудный период устройства, особенно один, в то время человек с положением и возможностями, кажется, замминистра в то время, который отказал даже просто занять деньги. И вот через 10 лет он хочет показать, чего достиг: заведующий кафедрой, доцент, автор нового лекарства, отец троих детей, вот сыновья с ним, старший – отличник в мединституте, младший восьмой класс окончил почти отличником, а дома еще послевоенная доченька. Он справился. У него всё хорошо! 

    Собственно, доказывать ему надо было одному, упомянутому человеку из партийно-государственной номенклатуры, который уже оброс большой семьей. Остальные были близкие, прекрасные люди – и дядя Ашик Казарян, директор во время войны Армянского телеграфного агентства (АрмТАГа), настоящий интеллигент, хороший журналист и писатель, переводчик художественной литературы с русского на армянский язык. Мы в этой семье жили некоторое время во время войны, эвакуированные из Краснодара с папиным мединститутом, пока мама получила отдельное жильё. Был еще у отца старший товарищ – дядя Надо и его семья – люди бедные, рабочие. Но отец решил, что мы остановимся именно у них, стремясь еще и материально как-то помочь людям, которые тоже много помогали маме в военное время и были нам близки. Тут, конечно, сказались еще отцовские классовые симпатии. 

       Будучи сам в юности рабочим, из бедных, оставшись сиротой, он добился всего благодаря титаническому труду, работоспособности, упорства и силы воли. Конечно, в этом решении — остановиться у дяди Надо — имела место и наивная «детская болезнь левизны», по выражению Ленина, и желание отдать долг давнему старшему товарищу, и просто доверчивость. А дяде Ашику, удивленному, что остановились не у него, человеку в высшей степени интересному и образованному, и добрейшему, пришлось объяснять, что не хочется беспокоить и стеснять, поскольку у него три дочери – Лаура, Джемма, Ира. Старшая Лаура, немного старше моего брата, была замужем и жила отдельно, Джемма тоже замужем, но жила с дядей Ашиком, и Ира, примерно моего года рождения. Но еще другие люди там жили, старые родственники. Однако, конечно, дело было не в тесноте.

    Впрочем, я увлекся описанием этой части повествования, чтобы обозначить людей, к которым мы ехали. Но в Ереван надо было еще доехать…

      Из Самарканда в Ереван попасть можно было двумя путями. Первый – в Москву через Ташкент – примерно четверо суток, если не больше, а затем из Москвы в Ереван тоже не менее пяти дней. О самолете не могло быть речи, поскольку очень дорого, рейсы редкие и сложно с билетами. Десять дней добираться, конечно, это было ужасное (наверное, и тогда были поезда типа экспрессов, идущие быстрее, но тоже недоступные по стоимости билетов). 

       И тогда рождается вариант переезда: из Самарканда ехать на запад, вдоль южной границы СССР, через Узбекистан, затем Туркмению – через Ашхабад до Красноводска. Красноводск – порт на берегу Каспийского моря, там надо было пересесть на теплоход и ехать через море до Баку, после чего уже снова поездом до Еревана.

    В Баку нас должны были встретить родственники и посадить на следующий день на поезд до Еревана. 

    И вот мы едем. В плацкартном вагоне две ночи и дня два с половиной. Ничего примечательного до Ашхабада. Там же долго стояли, вышли, ходили, В памяти – то страшное землетрясение 48 года, засекреченное, но нам, самаркандцам, известное. И вдруг сразу, начиная с привокзальной площади, стали видны ужасные разрушения, которые казались уже давно восстановлены. ведь прошло шесть лет. Пассажиры делились впечатлениями, особенно, кто жил неподалёку и помнил то, засекреченное для своей и мировой общественности землетрясение, а возможно, жил в то время в зоне толчков и участвовал в работах по спасению людей. Некоторые рассказы повторялись, некоторые уже слышаны были нами раньше. Конечно, эффектнее выглядели личные воспоминания…

      Спустя многие годы, я, едучи от проектного института на работы по ликвидации последствий землетрясения изучал специальную литературу по крупным, значительным землетрясениям. Встретил много текстов и фотографий, описывающих крупнейшие землетрясения в истории мира. Встречая таблицы с физическими данными разрушений различного свойства по зданиям и сооружениям, постоянно – и в наших, и зарубежных источниках – в строчке против Ашхабада – прочерки.

     После Красноводска слишком долго тянется пустыня, пески. Самая настоящая пустыня – из книг, учебников истории и географии…

     И – жара. Жара! И спасения нет! Вагон нагревается, особенно, когда стоит. А стоит поезд часто, иногда просто посреди пустыни, встречного ждет. Путь в одну сторону один, расходиться поезда могут только на специально отведенных полустанках, где построены двойные пути. 

     Доехали до Красноводска замученные, вырвались на волю. Стали спрашивать, как в порт добираться, где транспорт, а транспорта нет, всё пешком, город маленький, если стать на перекрёстке улиц – насквозь весь город виден, в одну и другую стороны. Но опять жара! Нет, объяснить это трудно. Но попробую. Деревьев практически нет совсем, потому нет и тени, здания невысокие и редкие, поэтому тоже тени не дают, особенно ближе к полудню. Но и приблизиться к зданию, чтобы спрятаться в узкую полоску тени не получится, потому что от самого здания – кирпичного либо каменного или бетонного – так пышет жаром, что обжигает, до ожога. Если схватите ненароком за железную ручку двери на солнце, можете получить ожог настоящий, останется надолго. Самое же удручающее – асфальт под туфлями плывет, и от туфля остается углубление. 

      У отца первая мысль о казённых потерях: «Что за безобразие! Неужели непонятно, что асфальт здесь класть нельзя, камнем укладывать надо было улицы!»

       Мы ходили в ожидании, когда откроется здание морского вокзала, чтобы купить билеты, папа волновался – вдруг, не будет билетов, хотя нас заверили, что пароход возьмёт всех. Но вот дождались мы, бегом с сотнями других людей вбегаем в вестибюль, а нам говорят: в регионе эпидемия бушует, болезнь – т.н. «лихорадка папатаччи». Так что ждите решения, может, ещё не поедете. Скорее всего, наш пароход был единственным пассажирским. Во всяком случае, на оставшуюся часть дня. Нервные хождения примерно двухсот или трехсот человек взад-впред по огромному залу, сидения на скамейках вдоль стен продолжались часа полтора, после чего пришла женщина и сказала: ехать нам разрешили, но только тем, кто пройдет медосмотр. Однако сразу стало понятно, что пройти медосмотр такому числу людей нереально с учетом, что работали две или три медсестры. Решено было просто измерить температуру – первый признак заболевания – всем, чтобы пропустить только тех, у кого её нет. 

  Оказалось, что брат, студент последнего курса самаркандского медицинского института, знал об этой эпидемии, им рассказывали. Стал говорить об этом отцу-фармакологу, как о событии, которое только что охватило Среднюю Азию. Тем временем сестры и санитарки, а возможно и другие сотрудники порта, стали разносить термометры, объясняя людям, как пользоваться, а часто и устанавливая их и объясняя, что надо держать не менее 15 минут. Поскольку термометров не хватало, по прошествии не 15, а примерно 8-10 минут, их отбирали и передавали новой партии пассажиров.    Никому не разрешалось уходить. Дошла очередь до нас, поставили мы термометры, медсестры ушли назад проверять показания, как вдруг брат обнаружил, что у него температура, сказал отцу, тот не поверил, потом увидев на термометре у брата 38 градусов через три минуты, разволновался – что будем делать? 

      Брат же был спокоен: стал тайно между ног трясти термометр, чтобы сбросить показания. Но через короткое время, сестра не приходила, когда он ставил термометр под мышки, опять температура поднималась. Надо же было вставить термометр на место, чтобы сестра не увидела, подходя мимо открытой скамейки. Отец же нервничал, причем по поводу сразу двух моментов: во-первых, не заболел ли его старший сын действительно, а во-вторых, потому что надо обманывать, что ему, как честному человеку, было крайне неприятно. Брат улыбался, оставаясь спокойным, сказал, что чувствует себя хорошо и у него есть лекарство, потом  тайно положил в рот таблетку и разжевал. Термометр в это время держал между ног. Отец продолжал нервничать, брат его успокоил и положил термометр подмышки, когда уже сестра была недалеко. Отец все равно нервничал: вдруг температура не успеет подняться, так мало времени стоит термометр или напротив, вдруг снова подскочит, достаточно 37-ми, чтобы его не допустили, а значит, мы не попадаем в пароход, а формально, кроме неизвестного ночлега, его должны были положить в стационар и держать период карантина!

     Но, слава Богу, всё обошлось. Однако, зная отца, я был уверен, что он страдает от необходимости обмана. При том, что никакой инфекции брат не прихватил, просто, видно в поезде продуло от стояния на сквозняке в тамбуре… 

     Наш корабль вечером благополучно вышел из порта Красноводска и в 9 утра прибыл в Баку. Вечером устраивались на палубе, переходя в трюм и возвращаясь назад, на прохладу. Основная часть людей предпочла ночевать на палубе. Ночь наступила быстро, спалось не очень уютно, было прохладно, какие-то выданные покрывала не спасали, но в общем дождались утра. Я достал наш «Зоркий» и стал ходить по палубе в поисках кадров. Поскольку в открытом море не было ничего интересного. Сделал какие-то общие снимки, до тех пор, пока подошел человек в белом кителе и форменной фуражке и сказал сквозь зубы: «На судне фотографировать нельзя!» Сказал так тихо и неразборчиво, что я не разобрал. Через некоторое время он снова появился и что-то сказал невежливое папе, который в этот раз оказался рядом. Но узнав, что запрет якобы записан в правилах и могут отобрать фотоаппарат, а при высадке разбираться, приказал мне фотоаппарат вообще убрать. 

       И вот, когда дымка развеялась, и солнце поднялось, примерно в 8 утра уже стал отчетливо виден берег и гигантское здание, развернутое фасадом к морю. Это был Дом Правительства. Целый час мы медленно приближались к берегу, а стерильно белое здание всё больше и больше увеличивалось в размерах, удивляя своими гигантскими размерами и симметрией форм. Самая высокая часть здания была в середине, откуда вправо-влево этажность пирамидально уменьшалась…   

  Родственники очень были нам рады. Это большая армянская семья Таржимановых во главе с очень солидным мужчиной, возрастом старше отца, который постоянно улыбался и рассматривал нас, увидев, кажется, впервые. Он оказался по линии отца довольно близким родственником, но судьба разлучила их очень давно и, казалось, что навсегда. Старшего сына его звали, как и моего брата, Виликом, он был на два-три года младше его, а младший – Альберт был младше меня тоже примерно на три года. Были и другие члены семьи, которых я уже позабыл. 

     Нас поводили по городу, что-то показывали, очень хорошо и торжественно кормили. Но пробыли мы, кажется, только два дня, после чего нас посадили на поезд до Еревана. Баку мне понравился, я фотографировал, некоторые снимки сохранились до сих пор. Абсолютно ничего я не знал тогда и не слышал ни слова во время встречи о национальных проблемах между армянами и азербайджанцами. 

      В Ереване, как я уже сказал, мы остановились у дяди Надо. Мы завтракали в семье, а затем уходили на целый день по одному из намеченных маршрутов – либо для осмотра достопримечательностей, либо кому-то в гости. Дядя Надо и его жена очень мне понравились своей мягкостью и добротой, что нельзя было сказать об остальных членах семьи, которые менялись каждый день за счет пришедших навестить нас. Прежде всего меня, идейного комсомольца, очень удивили насмешки дочери и племянницы дяди Надо в отношении его честности. Я был этим поражен, и мы сразу не поняли друг друга. Я повторил один из рассказов мамы о феноменальной честности дяди  Надо во время его работы на заводе в период Отечественной войны.

      Они же вполне серьезно приняли моё воспоминание как иронию и стали, хохоча, рассказывать, как приходили в их большой двор, облепленный множеством закоулков и лестниц и усыпанный детьми всех возрастов и домохозяйками, сотрудники райкома партии поздравить его, старого коммуниста, с юбилеем его пребывания в партии и ко дню годовщины Октябрьской революции и подарили грамоту и будильник в красной коробочке. Давясь от смеха, они вспоминали, как все соседи смеялись над ним и дали прозвище «Комуна». – Ну, что, Комуна, опять тебе бумагу принесли, а как же пох, чика? (а как же денег – нет?). Дядя Надо оправдывался: «Ну, как же пох, нас на заводе 7 тысяч работают, на всех не хватит. – А еще что принесли, только бумагу и всё? – Нет, нет, спешил уточнить дядя Надо, еще будильник! – Насмешники хохотали пуще прежнего: «так, ты ни разу за всю жизнь на работу не опоздал ни на минуту, зачем тебе? Эх, комуна, комуна, и чего ты добился, Где твой коммунизм? Как жили в дерьме, так и живём до сих пор… Дядя Надо угрюмо молчал…

     Прослушав такой монолог двух девиц, я расстроился сильно за дядю Надо и за коммунистическую идею, в которой тогда не сомневался. И теперь, спустя десятилетия, я остался в уважении к этому человеку, который ни разу не отступился от честности и вырастил своих детей, несмотря на постоянную бедность… Понятно желание людей жить в достатке, вырваться из нищеты, но, увы, никакой возможности достичь этого честным путём не было. Даже сыновья и дочь, не говоря об остальных родственниках, его не поняли в том, что он так и не вынес с завода ничего ни разу, в то время как остальные таскали разные детали и полуфабрикаты, продавая их на толкучке либо вечерами по квартирам. Делились с участковыми милиционерами. 

       С родителями жил постоянно их младший сын Вазген, который нас сопровождал иногда в походы по городу. Школу бросил, работал ли где – неизвестно. Однажды брат обнаружил пропажу из футляра нашего фотоаппарата ассигнации весьма большого в то время достоинства в 50 рублей, которую он припас в поход в надежде что-нибудь купить себе. Каждый день утром он заправлял в фотоаппарат новую пленку, снимая футляр, а потом, укладывая его вновь, вставлял ассигнацию между корпусом аппарата и футляром. Это видел каждое утро Вазген. А однажды он не пришел домой ночевать, и брат обнаружил пропажу купюры. Во время завтрака жена дяди Надо с печалью сообщила, что Вазген не пришел ночевать (что оказалось, бывало и прежде) и не принес килограмм сливочного масла, на покупку которого она ему дала 36 рублей. Эта цифра потом звучала много раз еще в течение трех дней. Было видно, что сумма эта для хозяйки большая, пропажа ее и отсутствие масла ее тревожило. Отец на следующий день купил масла для приготовления какой-то еды. Дядя Надо расстроился очень, но о пропаже 50 рублей брата решили родителям не говорить. На третий день Вазген вернулся весь в синяках, а когда мать набросилась на него где масло и где 36 рублей, уходил от неё. А в очередной её наезд не выдержал и накричал, показывая на свое избитое лицо: «вот твои 36 рублей, вот твои 36 рублей!». 

    Тем временем пришел в гости к родителям старший сын Саркис, уже зная о нашем приезде. Он был хорошо одет, гладко выбрит, с узкими элегантными  усиками. Был очень вежлив, много и охотно рассказывал отцу, оказывая особые знаки уважения к нему. Он принес какой-то дорогой коньяк, который мы не пили, во-первых, как не пьющие, но и почему-то не хотелось (я про папу и брата, обо мне не могло быть и речи), он сам и пил, поднимая какие-то тосты. Рассказал о своих поездках в разные города и о разных профессиях. Во время рассказа он много раз употреблял выражение: «когда я был в академии». Конечно, я это понятие имел в виду только по отношению к большой науке, и, видевший разных ученых в доме отца, не мог как-то связать его образ – при хорошо поставленной речи – с ученым высокого ранга. Поэтому, когда утром следующего дня я спросил у брата, что значит, «был в академии», он долго смеялся и сказал отцу, после чего они посмеялись вместе, объяснив, что «академия» в данном случае означает, в устах этого человека, – тюрьма.

     Оказалось, этот человек сидел трижды, один раз коротко, попал сразу по амнистии, но дважды по нескольку лет. На меня сильное впечатление произвели встречи с детьми дяди Надо, и воспитанная с детства советской пропагандой и в семье, особенно от отца и тети Ады, симпатия к рабочим, как людям лучшей породы, сильно пошатнулась, хотя  и не разрушилась.

   Не знаю, что чувствовал отец. Он же легко мог позволить себе остановиться в средней гостинице, и расходов было бы меньше. Но видно очень хотелось отдать долг этим людям, дяде Надо и его жене, за давнюю поддержку в тяжелые годы юности…

      Затем побывали мы у дяди Ашика, нам был устроен торжественный прием. Пришла уже отделившаяся от родителей старшая дочь с мужем, была средняя, студентка университета и младшая, еще школьница, кажется, на год старше меня. Общая обстановка была очень благоприятная. Интересные разговоры велись о культуре Армении, особенно об истории культуры и о Ереване. Молодые зятья очень усердствовали в смысле хвастовства армянским прошлым и искусством. Помню, что отцу это не нравилось, он считал это излишним бахвальством. Мне же только однажды стало не очень приятно, когда младший зять рассказал, что сейчас распространено такое выражение: «Говорят, Ереван – второй Париж, но мы считаем: почему? — Это «Париж — второй Ереван!». Хотя я понимал, что это шутка, всё же уловил какое-то высокомерие в рассказчике и – раздражение отца. 

     Дядя Ашик рассказал о волне репатриации, начавшейся в 1952 году. Тогда живущие на Западе армяне откликнулись на призыв правительства СССР вернуться на историческую родину. Эти люди поверили (при Сталине!), что им предоставлены будут все условия для жизни и творчества. И большим потоком на пароходах стали ехать из разных стран, в основном европейских, больше всего из Италии и Франции, писатели, художники, артисты, композиторы, но кроме творческой интеллигенции – мастера по пошиву одежды и обуви, представители других профессий. Однако самой знаменитой репатрианткой оказалась певица Гоар Гаспарян, в то время уже народная артистка СССР. Собственно, она знаменита была до приезда, пела на крупнейших сценах, например, в «Ла Скала» и других.  Говорят, когда она прилетела в Москву с тем, чтобы пересесть на самолет до Еревана, её тепло встретили крупные деятели культуры и с радостью сообщили, что её приглашают в Большой театр СССР. Она очень удивилась этому решению и сказала: «Я же приехала на Родину! Причем тут Большой театр?» 

      Певицу приняли в Ереване с большими почестями и поклонением. Ей непросто было приспособиться к оркестру, нюансам исполнительного мастерства артистов, специфике театра имени Спендиарова, армянскому языку, который отличался от её армянского, западного. Она пела на итальянском и французском, но незнание русского языка и ереванского диалекта армянского ей в первое время мешали. Однако к моменту нашего приезда Гоар Гаспарян адаптировалась во всех смыслах, и дядя Ашик посоветовал обязательно посетить её спектакли. Мы и посетили две оперы: культовую армянскую – «Ануш» и итальянскую комическую оперу «Дон Паскуале». 

       Тут надо отметить важное обстоятельство: до этого я ни разу не был в оперном театре. Больше того, опера, как жанр искусства, мне не нравилась: видимые в киножурналах фрагменты и исполнение арий в музыкальных концертах и по радио вызывали у меня искреннее недоумение неразборчивостью произносимых слов, нелепостью одновременного пения нескольких героев, необъяснимостью пропевания драматических коллизий сюжета вместо нормального пересказа и проигрывания в драме. Что касается непонимания сюжета, тут сразу мне объяснили, что на это существует либретто, которое я сразу изучил в фойе до спектакля. 

      «Ануш» мне понравилась, я раньше читал, по совету мамы, прекрасную поэму классика армянского литературы Ованеса Туманяна. Текст в голове стоял русский, а Гоар Гаспарян пела на армянском. Музыка тоже была классическая, как-никак, Спендиаров, тоже признанный классик. Мне понравилось пение, особенно когда Ануш с кувшином на плече идет с другими девушками-подружками к ручью за водой. Даже две строчки остались в памяти на незнакомом тогда, но генетически близком армянском языке. 

       Главный конфуз случился уже в первом акте. Меня сильно потянуло ко сну. Не дотянув до перерыва, я уснул, чем вызвал насмешку брата  и возмущение отца. Так, или иначе, борясь с дремотой и моментами побеждая её, я досидел до конца, поскольку всё равно отец не отпустил раньше, сказав, что это для него было бы позором. 

    Вторую оперу смотреть уже было немного легче, тем более, что легкий комический сюжет, незатейливые коллизии и непринужденность исполнения этому способствовали. Папа же сделал вывод, что моим театральным воспитанием нужно заняться особо. Что и было осуществлено через год, в следующие летние каникулы, в Москве.

  Посещение высопоставленного родственника запомнилось резким контрастом по сравнению с визитом к добрейшему и умнейшему дяде Ашику. Нет, здесь люди были не менее образованные, но была подчеркнута принадлежность к элите общества, разговоры были вокруг каких-то светских новостей, моды, искусства, но слишком как-то наигранно это выглядело, и мне не понравилось – ни обстановка, ни разговоры, ни поведение людей разного возраста. Только хозяин и его жена были постоянно с нами, папа рассказывал о нашей жизни и своей работе, они тоже что-то, дети же со своими друзьями то приходили, то уходили. Тогда я ничего знал по сути отношений и родстве, не знаю и сейчас, но спустя годы мне мама рассказала, что в очень тяжелый момент, будучи богатым, не занял папе деньги, а будучи министром или замминистра не помог по работе. Якобы папе хотелось показать человеку, что он не пропал и достиг всего сам. Мы отказались наотрез от обеда, но не помню, предлагали ли, если да, то, по всей видимости, не очень настойчиво. Правда, хозяйка приносила несколько раз угощенье: из холодильника доставала замороженные дольки льда, соскребая его каждому и поливала вкусным, кажется, персиковым вареньем собственного приготовления, подчеркивая, что в жару есть не хочется, а это в самый раз.

    У дяди Ашика мы были не менее трех раз, обедали, и он спрашивал подробно о том, что видели, какие впечатления и что собираемся посмотреть. Речь шла, кроме оперного театра, о туристских маршрутах по городу и в другие исторические места – Эчмиадзин, Гарни, Гегард. Описывать эти поездки здесь я не буду, как-нибудь в другой раз. Я и брат фотографировали, по приезду напечатали много снимков и разослали, как мама всегда советовала, разным родственникам с неизменной подписью на каждом снимке даты и  наименования объекта. 

В Москве у тети Ады

     Назад мы возвращались уже через Москву. Тут папа, как видно, согласовал с тетей Адой программу по моему культурному образованию, которая потом осуществлялась в течение многих лет. Они с братом уехали, а тетя Ада занялась мной. Она повезла меня по маршрутам, ставшим затем стандартным набором осмотра столицы: в Третьяковку, на ВДНХ, в Сокольники и, разумеется, на Красную площадь и вокруг неё – Исторический музей, Театральная площадь, Большой театр И конечно Мавзолей В.И.Ленина.  До этого в разные годы я бывал в мавзолее с тетушкой Адой, не менее чем дважды. Она, старая и в то время искренне убежденная коммунистка, считала это необходимым. Тем более что по ее партбилету со стажем с 1917 года нас пропускали сразу, отдавая честь, в то время как масса стояла в длиннющей очереди, начиная с глубины Александровского сада, в течение нескольких часов. Вообще посещение мавзолея в 40-е–50-е было в программе большинства, если не всех туристических маршрутов. Но в этот раз посещение Мавзолея было особенным: ведь там рядом с Лениным лежал Сталин!

     Напомню, что до 56-го, года 20-го съезда, я не знал о нём, как о тиране, тем более, о режиме, как преступном. Родители скрывали, что знали, никаких источников кроме официальной информации в прессе и на радио. Не знаю, как у других сверстников, но у меня оставались лишь догадки, обрывки подсознания. Чистые эмоции. И вот вижу Сталина, лежащего впервые с Лениным. Первое ощущение, неприятное: он был гораздо, в разы, больше Ленина, к которому привыкли. Вследствие того, что прежде сравнить было не с чем, тело Ленина находилось далеко от посетителей и в полной темноте, теперь рядом оказался труп, несравненно более «свежий» (это тоже разочаровывало, так как Ленин сразу стал сразу очень бледным и безжизненным). 

      Сталин лежал в мундире генералиссимуса, весь в орденах, как тогда казалось, их было излишне много. Крупный, полный, с трудом помещавшийся в красном гробу, он выглядел почти живым. Возможно, сказались новые средства кремации, неизвестные в период после смерти Ленина. Охватило вполне ощутимое впечатление, что он просто закрыл глаза и может их открыть в любую секунду. От этого хотелось постоянно, не мигая, смотреть на него, подспудно боясь, что он глаза откроет. При этом, я много раз потом рассказывал об этом близким людям, в закрытых глазах отчетливо ощущалась мрачная сила воли и жестокость (повторяю, ничего еще о нём, кроме восторгов и поклонения я не слышал и не знал, кроме очевидно чрезмерного восхваления). Возникло опасение, что откроет глаза и что-то ужасное произойдёт! Приходилось посекундно привлекать свою, воспитанную с малолетства, материалистическую и атеистическую трезвость, чтобы не впасть в сеанс гипноза…   

    Спустя годы, уже в 62-м, я удивился совпадению моих ощущений с описанными Евгением Евтушенко в стихотворении «Наследники Сталина». Хотя и в описании выноса тела Сталина из мавзолея, состоявшемся позднее:

Безмолвствовал мрамор.

Безмолвно мерцало стекло.

Безмолвно стоял караул,

на ветру бронзовея.

А гроб чуть дымился.

Дыханье из гроба текло,

когда выносили его

из дверей мавзолея.

И в заключение, с тревогой:

Он что-то задумал.

Он лишь отдохнуть прикорнул.

И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою:

удвоить,

утроить у этой стены караул,

чтоб Сталин не встал

и со Сталиным — прошлое.

    Папа, посетивший мавзолей с Лениным и Сталиным до меня, впоследствии, уже через годы, рассказывал маме с иронией: «Я сказал Аде тогда, что Ленин даже после смерти потеснил Сталина. Она обиделась».

     После мавзолея мы зашли в Исторический музей, где был выделен зал с подарками Сталину. Собственно, специально туда и зашли, поскольку в Историческом были раньше, и пальто Ленина с отверстиями от пуль, и пули, ранившие вождя в 18-м году, я хорошо помнил… В зале подарков Сталина поразило обилие драгоценностей, оружия, картин, посуды и многих предметов быта и служебной утвари. Среди посетителей то и дело раздавались слова по поводу того, что мол, вот, ничего себе не взял, всё народу…  

Первые поиски

  Тем временем становление моего характера, укрепление каких-то жизненных принципов происходило на основании художественной литературы. Если обратиться к вопросу, какие книги повлияли на мое воспитание в подростковом возрасте, произвели особенное впечатление, то тут в первую очередь, конечно, нужно назвать роман Этель Лилиан Войнич «Овод». Герой-одиночка с сильным характером и волей, полностью посвятивший себя служению людям, аскет, не требующий ничего за свои лишения и страдания – стал моим героем бесповоротно. Мне нравились и другие герои такого типа – бескорыстные, честные и сильные, но романтический герой Войнич – Артур владел моим воображением полностью, до того, пока появились более близкие по времени и обстоятельствам герои русского русского романа Чернышевского «Что делать?»  И прежде всего, конечно, Рахметов. Вот он, мой герой, делающий реальную историю в моей стране, на моей родине, изменяющий жизнь, добивающийся результатов. 

     Мне импонировало то, что, в отличие от любимого прежде Артура,  Рахметов трезво оценивает окружающую жизнь и специально готовит себя к неизбежным лишениям и страданиям. Читал я книги всегда раньше, чем они появлялись в школьной программе, особенно, в период каникул, особенно летних. И, начитавшись, приходил к выводу, что и мне надо готовить себя к трудной жизни, научиться испытывать тяготы жизни, переносить боль. На место тайных самопорезов в детстве при воспоминании о героях только прошедшей войны, пришли опыты более осознанные. Начитавшись о Рахметове, я решил спать на досках. Я выходил из нашей с братом комнаты на веранду, там на железном топчане для хозяйственных нужд укладывал доски, привозимые для использования после распила на дрова, и, постелив простынку и укрывшись другой, и взяв подушку, с трудом засыпал.  

    Мама не знала, как реагировать, осторожно иронизировала, но не осуждала. Однако брат с другом Вартаном, который часто у нас ночевал, видели и усмехались, не препятствуя однако моим упорным занятиям. Когда Вартан, будучи старше моего брата на три года, а меня – на 12 лет, иронизировал, это не было обидно, но я реагировал на замечания, Когда Вартан сказал: «ну, а как же подушка, это же слишком мягко, удобно?», я отказался и от нее, заменив на деревянное полено. Когда Вартан сказал насчет простыни, я отказался и от нее, оставив только на укрывание в связи с ночной прохладой. Но на этом Вартан не остановился, а с присущей ему иронией с серьезным лицом, как до этого говорил о летчике как шофере, напомнил: «так, Рахметов же еще на гвоздях спал, так?» «Так, – отвечал я, – но не могу придумать, как это сделать». «Но это твоя забота, постарайся», – отвечал Вартан серьезно.

Я действительно старался сделать гвозди, на которых можно попытаться уснуть. Для этого можно было с обратной стороны забить гвозди, чтобы они торчали наружу острием, Однако это не получалось, т.к. доски были толстые, а тонкие сильно гнулись. Вартан продолжал подтрунивать, посоветовав использовать тонкую фанеру поверх основных досок. Я так и сделал, добившись, наконец, вылезающих на 3-5 мм гвоздей, и стал осторожно на них ложиться. Хотя в тело, вследствие разных неровностей, гвозди впивались неглубоко, не вызывая кровотечения, а лишь незначительные проколы кожи, было ощутимо больно, а после второй ночи невыносимо, и я приостановил опыт с гвоздями. Сестричка Лиза, единственный мой верный друг всю жизнь, мне сочувствовала, прижигала спиртом повреждения и уговаривала отставить опыты. После чего я уже без гвоздей еще пару ночей переспал на досках, прекратив опыты так же неожиданно, как и начинал…     

       Таким я закончил 8 класс и провел летние каникулы, во время которых сильно увлекся чтением русской классической литературы. Валентина Ивановна нам советовала во время летних каникул читать произведения по списку школьной программы, которые предстояло изучать в будущем учебном году. Я это делал всегда, а уж когда пришел период великой русской литературы 19 века, то еще и с большим удовольствием. При этом читал всегда намного больше, чем требовалось, и с опережением программы. Например, летом перед 9-м классом мог читать и то, что изучалось в 10 классе. 

    Этому способствовало, конечно, и мамино воспитание, и общая обстановка в семье, но также мои ранние занятия в библиотеках и то, что практически все произведения были дома. Дело в том, что семья наряду с газетами («Правда», «Комсомольская правда», «Медицинский работник», «Советский спорт») выписывала журналы – «Огонек», «Коммунист» или «Партийная жизнь», «Крокодил» и медицинские («Фармакология и токсикология» и др.). Журналы, как и газеты, иногда чередовались, но «Правда» и «Огонек» были неизменны. Так вот, журнал «Огонек» с некоторого времени стал своим подписчикам присылать литературные приложения. И к моему переходу в 9-й касс на полках дома  уже стояли 12 томов Л.Н. Толстого и 11 томов Тургенева, 12-й почему-то решили заменить Помяловским. Толстого я прочитал в одно лето 9 томов, куда вошли 4 тома «Войны и мир», два тома «Анны Карениной», том «Воскресения» и два тома рассказов. Толстой захватил меня сразу и на всю жизнь. Вернулся к нему и перечитывал уже в университете, где учился я на филфаке, уже не в юности, получая второе образование, и только тогда, в 28, открыл значительно больше и глубже. Но и первое прочтение произвело сильное впечатление, которое позже подкреплялось кинофильмами, разными и в разные годы созданными, приносящими неизменное разочарование, за исключением эпопеи Бондарчука. (Особенное разочарование доставил американский фильм из-за очевидной нерусскости персонажей, несмотря на высокий профессионализм актеров). Но всё это было потом, а тогда – сильнейшее впечатление и, конечно, воздействие на формирование личности.       

       Таким я встретил свое 15-летие за 4 дня до начала учебы в 9-м классе.

       Познавший некоторый жизненный опыт, вобравший в себя немыслимые до этого бурные общественные события, укрепившийся познаниями из великой литературы, размышляющий и сомневающийся – накануне нового, пока неведомого этапа жизни. 

На хлопке

    Начало учебы в 9-м классе ознаменовалось направлением нас на сбор хлопка. Массовое использование студентов на сборе хлопка было широко распространено в республике, практически как обязательное, но школьников посылали обычно в сельских районах, поблизости к хлопковым полям. Однако уже года два, как стали возить школьников и из города. Вначале это были разовые поездки на выходной день, то есть, в воскресенье, поскольку тогда была шестидневная рабочая неделя. и выходной день один. Затем отправляли на месяц или полтора. Но наша директриса была категорической противницей отвлечения от учебы. И нашу школу не трогали. Правда, поздней осенью и в начале зимы нас посылали на ближайшее предприятие, а им был винный завод, где после занятий мы ходили на два часа вытаскивать хлопок из полуоткрытых или закрытых коробочек. И вот впервые нас посылают на сбор хлопка, если мне не изменяет память, на месяц. Случилось это, кажется, на исходе сентября.

   Разумеется, мы этому обрадовались в ожидании новых впечатлений и освобождения от родительской опеки.

     С нами, с четырьмя девятыми классами, поехал учитель истории Василий Иванович и старшая пионервожатая школы, как тогда называлась эта должность, председатель совета отряда школы, а также комсорг школы, ученик одного из 10-х классов. Но постоянно с нами, весь период, должен был находиться Василий Иванович, хотя и жил отдельно, и иногда уезжал, видимо, домой, в Самарканд.  

     Наш класс поместили в две общих комнаты, мальчиков и девочек отдельно, в разных зданиях друг от друга. На расстоянии примерно минут 15 ходьбы. 

      Предчувствие перемен, возраст взросления, отключение от родительской и школьной опеки повлияли на наше поведение, и мы стали вести себя расслабленно, независимо от местных и наших кураторов, пользуясь тем, что формально мы были им неинтересны. Но это после работы. Основную часть времени, конечно, мы проводили на сборе хлопка, Работа это была тяжелая, особенно для городского жителя, не привыкшего к тяжелому сельскому труду, Нам выдали мешки с веревочками, которыми мы обвязывались вокруг талии и держали на привязи перед собой. Вытаскивать хлопок из коробочек и класть в мешок надо было не разгибаясь. Нам установили норму в на световой день, кажется, 40 кг, что в первый же день для нас оказалось невыполнимым. Мы жаловались, что норма непосильна, но нам объясняли, что это вдвое меньше, чем у колхозников, и что мы потом привыкнем,  Собирали же мы примерно по 15-20 кг в среднем. 

     Собранный мешок, наполненный даже наполовину, бил по ногам, доставлял неудобство, и мы спешили нести его для взвешивания на «хурман» – место сбора, базу большого количества хлопка, собираемого с нескольких полей. Там стояли весы, человек взвешивал, записывал, после чего мешок с хлопком высыпался в общую кучу, по мере роста которой пришедший колхозник превращал ее в сбитую копну, обвязанную для погрузки на машину. Основная часть операций, конечно, нас не касалась, мы занимали в общем сборе урожая крохотную часть и, судя по всему, раздражали профессиональных сборщиков. Ходили на взвешивание мы обычно группой, которая собиралась по мере передвижения по полю, присоединяясь друг к другу. Окружив весовщика, ребята норовили взвешивать мешки по два-три раза, споря и пытаясь обмануть, что, впрочем, редко удавалось. Я не участвовал в этих ухищрениях, испытывая угрызения совести за товарищей. Заметив мое смущение, некоторые убеждали, что, напротив, нас обманывают гораздо больше. Попытки постоять за себя проявлялись и в том, что оспаривали крайне скудное питание, требуя, например, больше хлеба или сахара. Конечно, и в этом я не участвовал. Зато принял участие в песнях протеста. Не имея голоса, я подпевал с ребятами на вечерних посиделках, а однажды придумал слова на мелодию популярной тогда песенки шофера. Это, как сейчас бы выразились, был шлягер, часто исполняемый по радио и любимый народом за свободный дух и естественность простого сюжета, без морали и политики. 

          И вот я стал подменять отдельные строчки, а затем полностью заменил слова на три или четыре куплета, включая припев. С годами текст забылся, но острые места в памяти остались, поскольку это стало предметом строгого разбора со стороны Василия Ивановича, когда он в один из приездов услышал пение: 

Нас кусали клещи и раисы,

По утрам мы грызли черный хлеб,

Где мы жить ни будем, мы не позабудем,

Как нам говорили «чая нет»…

Дальше следовал припев: 

Эх, путь-дорожка, хлопковая,

Не нужна нам дорога иная,

А помирать нам рановато,

Есть у нас еще в поле дела…

      В припеве заменены были лишь два слова: «боевая» дорожка была заменена «хлопковую», а в последней строчке «есть у нас еще дома дела» дом был заменен на «поле».

     Пели мы самозабвенно, голоса у многих были хорошие, мелодия звучала вполне благозвучно и легко. Пели с удовольствием…

         Что касается содержания, момент сатиры, конечно, выглядел не просто остро, но для того времени и опасно. Кормили нас действительно плохо, и чай был очень мутный, часто совсем без сахара, и действительно пару раз его не дали, но в тексте преувеличение тоже было, конечно. 

    Хотя действительно мы обнаружили несколько раз клещей, которые обитали на хлопковых полях, в своем общежитии, ничего опасного не произошло, а ведь в словах были еще «и раисы». Между тем «раис» на узбекском означало «председатель», а значит, начальник, руководитель. Не только колхоза. А поскольку хлопок всегда был в Узбекистане символом большой политики, то конечно, могли и придраться…

  Историк Василий Иванович, на уроках всегда подчеркивая свою идеологическую подкованность, развил бурную деятельность по выявлению автора слов. А песню запретил. Но когда никто не выдал автора, убеждая, что это коллективное творчество, а песню петь продолжали, Василий Иванович, сильно рассердившись, исчез, по всей видимости, советуясь где-то и докладывая о ситуации. Тем более, что кроме этой песни были и другие, и анекдоты, и отдельные высказывания. Лишь спустя многие годы мне стало ясно, что в определенной ситуации люди из спецслужб могли придумать и раскрутить политическое «дело». Подобные истории немало потом встречались в мемуарах современников. К счастью, никаких опасных последствий не последовало, но мы и не ожидали, довольно беспечно отнесясь к намекам на угрозы учителя, кажется, члена партбюро щколы.

      Раз в три-четыре дня мальчики собирались и ходили к девочкам навестить. Я обычно отказывался, но однажды согласился, И был разочарован, что дело быстро превратилось в кидание подушек и беготню с радостными криками и смехом, в чем я не участвовал, и мне это не понравилось.

       Не могу точно сказать, сколько длилось наше пребывание, но скорее всего не больше двух или трех недель. Ни колхоз, ни школа не были заинтересованы в нашей командировке, и мы вернулись в родные пенаты…

     Девятый класс был весьма насыщен учебой. Появились новые учителя, особенно мне понравилась немолодая Жозефина Людвиговна по литературе и иногда заменяющий ее аспирант из университета, пишущий диссертацию по «Евгению Онегину», заваливший нас немыслимым числом всяких сведений, расшифровывая и анализируя каждое слово и имя, встречавшиеся в романе. Это вызывало восхищение, а он, зажигаясь, предлагал ответить на любой вопрос из текста. Это длилось несколько уроков, видимо, по его просьбе или, возможно, его научного руководителя с целью «прокатить» на школьниках материалы исследования, чем остались довольны обе стороны.

Постижение искусства   

    А летом 1955-го я снова оказался в Москве у тети Ады. Фактически последнее безмятежное лето. И оно оказалось для меня так насыщено культурной программой, что, как сказала тётушка, «ты это надолго запомнишь!» И я запомнил. Навсегда. Главное событие заключалось в неожиданном осмотре картин Дрезденской галереи в Пушкинском музее искусств. Оказалось, что во время Отечественной войны, при освобождении города Дрездена картины из Дрезденской галереи, как сообщали советские СМИ, похитили и увезли фашисты, спрятав их в ужасных подземельях, где картины портились, но наши доблестные воины вместе с немецкими антифашистами спасли их. Позднее, через несколько лет, об этом совместно с ГДР был снят художественный фильм «Пять дней, пять ночей» с харизматичным актером Всеволодом Сафоновым в главной роли советского командира. 

     А тогда об этом написала газета «Правда», до демонстрации, сообщив, что в 45-м картины были привезены в Москву и лучшие наши художники-реставраторы в течение 10 лет их восстанавливали. И вот, как гласил заголовок в «Правде», состоялся «Гуманный акт Советского правительства» – передача картин в Дрезден, находящийся на территории Германской Демократической республики. Однако перед отправкой правительство решило в течение трёх месяцев, как объявлялось вначале,  показать выставку картин Дрезденской галереи своему народу. Их поместили в несколько залов Пушкинского музея, отдельно от остальной части музея, которую могли, как и прежде, посещать граждане, прибывающие в Москву во время летних отпусков. Вот примерно в середине этого срока меня и собиралась повести на эту выставку тётя Ада. 

      Перед нашим походом я самостоятельно, убедив тетю, что не потеряюсь, и придерживаясь всюду для ориентира остановок метро, осмотрел вновь Третьяковскую галерею и Пушкинский музей, но только открытую для всех часть, с другого хода. После осмотра пошел посмотреть на вход к выставке картин Дрезденской галереи и увидел огромную очередь, уходящую очень далеко. Я спросил у первых в очереди, где её начало и почему все стоят. Мне, посмеявшись, женщины терпеливо объяснили, что пускают определенными группами, примерно человек по 30, потом надо ждать, когда такое количество выйдет. А начало очереди – с обратной стороны. И показали на обход справа,  с Калининского проспекта (а очередь стояла слева, если стоять лицом к главному входу): «обойдете здание музея, потом метро и дойдете до улицы Маркса-Энгельса, там увидите». 

     Но не надейтесь попасть сегодня, – добавил со смешком стоявший дальше мужчина. Значение фразы я в тот момент не понял. Очередь не двигалась, женщины были благожелательны, настроение у меня хорошее, и я уточнил: «но сколько ждать, люди же могут там целый день провести!» И мне терпеливо объяснили, что на весь осмотр дается норма времени, сколько – уже не помню, и людей подгоняют дежурные милиционеры. А вечером вход закрывается в 7 часов.

      Всё это я расспрашивал, втайне желая посетить выставку самостоятельно, поскольку тетя Ада сказала, что мы пройдем без очереди, по её удостоверению, а это обстоятельство меня серьезно тяготило. В крайнем случае, если тетя Ада будет настаивать, сказал я себе, с ней пойдем еще раз. Вследствие открытости и доступности я привык, что посещать всякие культурные места по нескольку раз – вполне нормально. Так меня убедили, имея в виду, что это полезно и прибавляет впечатления при каждом повторном осмотре. Но когда я дошел до конца очереди, я понял, что попасть на выставку совершенно нереально. Спросил об этом у последних, они подтвердили: да, конечно, сегодня и, скорее всего, завтра – исключается. А на мои расширенные глаза, хотя молчал, сразу ответили: ну, тут есть порядок –  надо отмечаться, запоминать несколько человек впереди и сзади; каждый, кто уходит насовсем, обязательно должен предупредить об этом сзади стоящих. Впрочем, «культура» очереди мне была знакома с детства… Ну, а ночью – то же самое, можно до закрытия метро отметиться и потом после открытия (кажется, это был час ночи и шесть утра). Но многие здесь просто ночуют…

    Потрясенный услышанным, я пошел вдоль очереди, она тянулась несколько больших кварталов и заняла три стороны огромного квадрата из трех улиц, начиная с квартала Калининского и короткой улицы Маркса-Энгельса, пока доходила до входа на территорию Пушкинского музея, огражденную высоким металлическим забором – перед входом в само здание. 

    Проходя вдоль очереди сотни метров, я видел массы людей разного возраста, включая малых детей, стоявших и разговаривающих, сидящих на чемоданах, узлах, лежащих на раскладушках. Стены вдоль очереди были исписаны надписями: «Мы из Саратова», «Мы из Иркутска», «Мы из Владивостока» и т.п. – с подписями имен и фамилий. Но нередко с разными остротами, шутками, в том числе рифмованными. Я сильно пожалел потом, что не записал тогда наиболее интересные, постеснялся. Помнил и рассказывал людям, цитируя несколько записей, но со временем они из памяти выветрились, за исключением одной: «Заочно очарованный Мадонною, провел у этих стен я ночь бессонную». Имелась в виду, конечно, «Мадонна» Рафаэля, «Сикстинская Мадонна», как наиболее значительная картина среди описанных в печати шедевров выставки.  

       В итоге моей разведки я от намерения посетить выставку одному отказался, и мы пошли с тетей Адой.

    Вход во двор музея усиленно охранялся. Удостоверение отдела культуры Моссовета у тети Ады проверил один офицер, потом показал старшему по чину, тот что-то сказал, и мы стали ждать, пропустив одну или две группы,  в связи с большим числом ожидающих, как бы для большей справедливости. Это было недолго, наверное, минут 15-20, но всё это время я мучился совестью неимоверно, стараясь не смотреть на подходящую очередь. И вот, пройдя через двор, мы вошли в здание…   

       Я еще мало что видел и мало понимал в искусстве живописи, поэтому не ожидал, что выставка произведет очень сильное впечатление, учитывая посещение до этого Третьяковской галереи и Русского музея в Ленинграде. Однако сразу понравились и запомнились: Портрет Веласкеса, Рембрант — «Автопортрет с Саскией на коленях» и еще примерно с десяток шедевров. Но «Мадонна»… Дело вовсе не в предшествующей посещению рекламе. Я почувствовал восхищение этой картиной, охватившее моё воображение…

      Она шла по облакам, спускаясь с небес на землю с воздушной легкостью, невесомая, ступая нежными босыми ступнями, и была эта невесомость  ощутима, естественна. Несмотря на эфирную прозрачность облаков, было чувственно очевидно, что она не провалится, а нормально ступая, воздушная и невесомая, будет идти по ним, как по весенней траве. При всей женственности божественно красивого лица, весь ее облик не вызывал в восприятии ничего, кроме безгрешного восприятия высокой чистоты и восторженного поклонения. Подойдя близко к полотну, я увидел ангельские личики, из которых были сотканы кипенно белые сгустки облаков. Две фигуры святых – справа женская, слева мужская (тогда я еще не прочитал, чьи) с двух сторон жестами приглашали Мадонну в пути на землю. А замыкали картину внизу две фигурки живых ангелочков, уже не воздушных, а вполне реальных младенца, озорно осматривающих всю картину и опирающихся на нижнюю планку багета. Эти живые ангелочки, в отличие от эфирных в облаках, возвращали зрителя, осмотревшего картину, от состояния божественной эйфории в реальность…

    Тетя Ада купила каталог выставки и подарила мне с памятной надписью, сказав, что это будет память навсегда, другого случая увидеть эти шедевры не представится. Она, как, впрочем, и никто другой, не могла представить, что когда-нибудь поездки за границу станут реальными и доступными, но в отношении меня и Дрезденской галереи оказалась права: мне так и не удалось там побывать…

      А еще тётя Ада повела меня в Большой театр. Раза три. Кажется, на балет «Лебединое озеро» и две оперы – «Пиковую даму» и «Борис Годунов». Отец, договариваясь с ней об этом, особенно настаивал, рассказав с возмущением, что я засыпал в Ереванском оперном театре. В этот раз, однако, я не засыпал, кажется, ни разу и смотрел с восхищением, но всё же уставал…    

     Льгот тетушке в Большой театр не полагалось, но можно было в кассе билеты брать вне очереди. Это было тоже непросто, но кажется, помогли ее помощники по отделу кульуры. Я получил удовольствие, но не понял, не почувствовал великое искусство в достаточной степени, как следовало. Произошло это позднее, после вторых и третьих просмотров этих спектаклей, а затем и других, в последующие годы…   

      Тетя Ада жила на улице Русаковской, в доме №4, это между станциями метро Красносельская и Сокольники, где тогда ветка заканчивалась. Тетушка имела привычку раза два-три за лето ходить пешком в гигантский парк «Сокольники» с сопровождением, кто попадет, либо с соседями по коммунальной квартире, либо с кем-то из гостей, в частности, со мной. Гуляли, смотрели аттракционы, участвуя в одном-двух из них, обязательно ели мороженое в павильоне за столиками…

Накануне перемен

    В этом же, 55-м, когда я учился в 9-м классе, к родителям стали неожиданно приезжать возвращающиеся из заключения люди. Помню, как минимум, три таких случая: по отдельности, с разрывом в месяц или два, приезжал, жил два-три дня и уезжал человек. Это не были знакомые родителей, они объясняли, что адрес получили через кого-то из знакомых или дальних родственников в Ереване. Разговоры этих людей я почти не слышал, поскольку они происходили во время моих занятий в школе или за закрытыми дверями. Рассказывали свои истории и объясняли, что после смерти Сталина из лагерей начали отпускать много людей. Но поскольку постановления правительства пока не было, лагерное начальство, возможно, получив указания, предлагало тем, у кого срок короче и кто согласен сам добираться, как может, уходить самим. Денег давали очень мало, обычно не хватало, чтобы доехать до дому. И люди стали искать пути ухода, вспоминая каких-то знакомых по дороге. Ехали, как могли, на перекладных, в основном, в товарных вагонах. Останавливались у знакомых, родственников, просили помочь с билетом, подкормить, дать что-то из одежды, помочь немного деньгами и пр. Остановка такая была короткая, как бы транзитная. 

      Но одну встречу запомнил. Приехал худощавый мужчина, заросший, в очень грязной рубахе, без вещей, слишком легко одетый, особенно с учетом, что едет из какого-то дальнего лагеря в Красноярском крае.

      Обычно меня не допускали к разговорам взрослых, я мог только подслушивать что-то из нашей с братом комнаты, но на этот раз  меня не выгнали, и его рассказ услышал. Пересказываю, что осталось в памяти.   

    «В 37-м я работал на крупном заводе начальником цеха, мне было чуть больше 30. Был женат, жена – учительница в школе. И двое детей – пацан только в школу пошел и девчонка трех лет. Всё было отлично. 

Конечно, обстановка в стране и в городе была уже тревожная, мы слышали об арестах, но всё это казалось далеким и неясным, что нас не коснется. Об этом или ничего не сообщали, или ставили в известность на партийном собрании о каком-то очередном «враге народа», а проверить, уточнить было невозможно, да и боялись. Моего цеха пока эти случаи не коснулись, я проводил со своими рабочими и мастерами беседы, советовал быть осторожными и в таком духе. Я был уверен, что мне это не угрожает: план выполняю, все показатели хорошие, коллектив дружный, на политические темы ни я, ни мои работники не разговариваем. Что может случиться? 

     И вдруг однажды поздно вечером, дети уже легли спать, в дверь постучали энкаведешники, двое вошедших в форме показали удостоверения – старший группы показал ордер на арест. Я раскрыл рот, жена чуть в обморок не упала. Этого не может быть, это недоразумение, – сказали мы с ней в один голос. В ответ спрашивают:   

— Оружия, запрещенной литературы у вас нет?

— Нет, – сказали мы опять вместе.

— Вот и хорошо, обыск пока мы проводить не будем. Одевайтесь, ничего с собой брать не надо. Обратился к жене: вы, если муж не вернется, придите, вам скажут, что и как, сказал, куда придти.

    И началось. Следователь сразу стал с места в карьер обвинять: «вы со своими рабочими вели вредные беседы, против политики партии, против правительства». Я возмущался, отказывался, даже сначала грубил, пока меня хорошенько избили, отходил два дня. Объяснял – это недоразумение, наверное, что-то напутали, поговорите с моим начальством, поговорите с моими рабочими. А он закричал: «вот, как раз твои рабочие написали, что ты агитировал не поддерживать правительство, и директор завода подтвердил». Я не верил, он показал какие-то доносы, я доказывал, что там не сказано, что я враг. Он выходил из себя, кричал, оскорблял, меня уводили и били. Ломали суставы. Что там сейчас с моими ребрами – не знаю, проверять надо, а вот два пальца так и сломали. (Он показал эти сломанные пальцы). – И всё потому, что отказывался подписать протокол на себя, что занимался антисоветской пропагандой, который подсовывал следователь. Но я сразу убедил себя, что если вытерплю, им не за что будет зацепиться, и оправдают.

      Потом, не хочу подробности вспоминать, меня силой толкали на горячую плиту, и я получил ожоги. Долго меня не трогали, ждали, когда ожоги пройдут, но в лазарет не поселяли. Следующий допрос стал последним. Следователь сказал, что времени у него больше на меня нет, и предложил новый текст обвинения, который якобы мягче. 

   «По этому протоколу тебе только десятка грозит, а не 25, как раньше. А там, может, и по амнистии раньше выйдешь. Давай закончим. Или хочешь всё снова?» – намекая на пытки. – «Если откажешься, я отдам дело так, всё равно примут, и суд так и так будет. Только последствия для тебя будут хуже…». Я долго думал и согласился, сил уже больше не было. 

    Суд был короткий, сидели трое за столом, девица записывала. Почти ничего не разбирали и не спрашивали, прочитали вывод следствия и дали, следователь не врал, 10 лет за антисоветскую пропаганду. Я про лагерь рассказывать не буду в Красноярском крае и что было там, попал на такие работы, в мороз, как сразу не умер, до сих пор не пойму. Но через месяца три кто-то из лагерного начальства дознался, каким я был опытным инженером, и стали меня по этому делу использовать. Стало легче, и я выжил. Правда, насчет 10 лет обманули: когда подошел срок, добавили еще. Просто вызвали и поставили в известность…

    Вырваться многие хотели, на войну просились, но отпускали единицы, только бывших военных, а остальных еще больше терзали – мол, это вы помогли Гитлеру, чтобы напал. Ни о каких пересмотрах дела не могло быть речи, хотя я писал, как и другие, просьбы о пересмотре и помиловании несколько раз. 

     Обстановка резко изменилась после того, как дошли слухи, что откинулся Сам и казнили Берию. Вертухаи и начальство сразу повели себя по-другому, некоторые даже заискивали перед зэками. А когда стали вызывать и предлагали: «можете идти», часть людей встала и пошла пешком, на товарняках, перекладных… Милиция по дороге, видно, знала и не трогала. Каждый имел свой план, куда идти по дороге к дому. О вас вот рассказал один мой кубанский товарищ…»

     Гость пробыл недолго, не больше трех дней. Мама подкормила, купила билет на поезд, куда, не знаю. Что касается рассказа, я слушал не просто с потрясением, но и с большим подозрением, а историю с пытками просто пропустил, выключил из памяти, как что-то лишнее, не поверил. Никому ни слова не рассказывал – ни в школе, ни потом в институте. Считал: всё равно же не поверят. 

   Прошло много лет до того, как я услышал еще от одного репрессированного похожую историю с описанием точно такой пытки на горячей плите, произошедшей не с ним, а с другим заключенным, в его пересказе. А еще позднее, в период перестройки, среди тысяч публикаций, прочитал уже опубликованные материалы с такими же и более тяжелыми  описаниями пыток, включая горячую плиту… 

    Однако в то время даже малейшего представления о системе лагерей, о ГУЛАГе, о репрессиях и их масштабе я, как и основная часть моего поколения, не имел еще очень долго. И всё же, в общем и целом, это ощущение не до конца осознанного большого перелома наступило уже в 54-55-м…

     Скорее всего, какие-то положительные сигналы отцу от спецслужбистов поступали, очевидно, был снят унизительный надзор, как предполагаю,  виден был подъем в его настроении, повышенная активность по научной линии, удачные опыты по испытанию его лекарственного препарата лагохилуса, эффектное излечение им многих больных на кафедре, не только бесплатное, но и с категорическим отказом от любых подношений, включая цветы. Продвижение результатов научных работ в печати и на конференциях и успешные защиты его учеников.

   Мама продолжала преподавать в музыкальном училище, где разношерстный коллектив преподавателей включал и слабеньких, начинающих учителей разных национальностей, и музыкантов очень высокой квалификации, преимущественно из Ленинграда и Москвы, попавших в Самарканд неизвестно какими путями. Сейчас помню просветленные лица некоторых из них, сохранилась фотография педколлектива, где это видно. При том, что мама не была специалистом по музыке, ее все педагоги очень любили и испытывали благодарность как к человеку, сумевшему выстроить систему отношений с вышестоящими чиновниками, а, вероятно, и с «контролерами» таким образом, что им было если не комфортно, то во всяком случае спокойно. Большинство из них в разное время бывали у нас дома. 

    Что касается музыки, то не забуду, как мама однажды взяла меня на концерт в училище, где основным номером было исполнение на виолончели преподавателем Вальтером «Полета шмеля». Этот грустный молчаливый красивый худощавый немец с неизвестной судьбой, по всей видимости, подвыпивший, так вдохновенно исполнял, что стояла абсолютная, что называется, мертвая тишина. Музыка так овладела всеми, что все сидели как зачарованные, как на сеансе гипноза. Сам же Вальтер, с закрытыми глазами водил головой в такт музыки и как бы рассказывал о своей жизни… Позднее мама вспоминала, как однажды училище посетил знаменитый композитор Глиэр, приехавший из Ташкента, где тогда много работал по созданию и продвижению национальной классической музыки. Именно о Вальтере он маме высказался многозначительно: «А откуда эта птица к вам попала?»…

       В этот период, почувствовав, что приходит новое время и необходимость в ее секретарстве отпадает, мама с удовольствием свалила с себя эту ношу, которой тяготилась, как и вообще членством в партии, что всегда рассматривала как временную необходимость поддержать мужа, а потом получилось, и других порядочных людей, часть из которых уже стала покидать Узбекистан с благодарностью к приютившим их узбекам. Тем более, что появился подходящий человек по фамилии Багдасаров, ставший секретарем партийной организации самаркандского музучилища, которое между тем за эти годы, как оказалось в дальнейшем, подготовило хорошие национальные кадры…

      Вот лето 55-го и явилось, думаю, окончанием моего отрочества. Время ожиданий, ощущений перемен, Пока неясных, неопределенных, но – перемен. Причем к лучшему, было такое ощущение…

_____________________

© Акопов Александр Иванович