Вторая победа
Фонтан «Самсон» — главный фонтан Большого каскада Петергофа. Он был установлен в 1735 году в ознаменование 25-летия победы русской армии над Шведскими захватчиками под Полтавой. Фигура Самсона, раздирающего пасть льва, находящаяся в центре фонтана, — аллегория победы. Скульптура создана Карлом Растрелли. Во время Великой Отечественной войны Петергоф был занят немецкими войсками,
и «Самсон, раздирающий пасть льву» бесследно исчез. Фонтан-монумент восстанавливали по довоенным фотографиям под руководством скульптора Симонова. Самсона хотели везти частями, но затем установили в полный рост в кузове автомобиля и повезли через город. Тысячи людей стали стремительно стекаться к Невскому проспекту. Такой стихийной демонстрации страна еще не знала. Скульптор, сидевший у подножия восстановленного колосса, плакал, глядя на ленинградцев, переживших блокаду, — изможденных, слабых, но счастливых…
Не знал такого раньше Ленинград…
Бежали люди толпами на Невский,
куда вступил как будто на парад
Самсон — могучий, пламенный и дерзкий.
Его, уже убитого войной,
вновь возродил из бронзы русский скульптор —
пока еще без краски золотой
он все ж блистал, залитый солнцем утра.
И плакал мастер, на людей смотря,
и люди вторили, рыданий не стесняясь, —
Самсон, свободой вечною горя,
плыл по Проспекту, в лужах отражаясь…
То был победный, долгожданный ход,
как крестный путь счастливого финала —
голодный и измученный народ
кричал, бежал, и места было мало…
Самсона проводили в Петергоф,
забыв на миг про боли и про беды.
И вновь воздвигнут памятник Петров —
ожил фонтаном, празднуя Победу!
Футбол как отражение жизни
Магнит глобального масштаба,
биологический мотив,
инстинкт, потребность и отрада…
Самолюбив, честолюбив!
Награда смелым, горделивым,
трудолюбивым, терпеливым,
сметливым, в меру шаловливым,
ну и, конечно же, счастливым,
орущим во все горло: «Гол!!!» —
Его величество Футбол.
Как в малой капле живо море,
так в этой праздничной игре
характер нации — поспорим! —
все ж отражается вполне.
Одни логичны и упорны,
другие яростно моторны,
и артистичны, и проворны,
а третьи лучшие бесспорно
во всем, и тренер их — орел!
Все это, граждане, — Футбол!
Такое странное явленье:
бумага-лакмус, реактив…
Всех черт прекрасных проявленье
и безобразный негатив…
Он — будто разум коллективный,
бурливый или неактивный…
Игра? Согласен. Но не только…
Падений, взлетов, жизней сколько
пересчитал, перемолол
Его трагичество Футбол!
Не новой кажется нам мысль:
Футбол — судьба. Да просто — жизнь…
* * *
Уходит человек, и часть любви уходит,
И этот скорбный плач, конечно же, о вас:
Чем ближе были вы, тем искреннее слезы,
Но слово «навсегда» придет не в этот раз.
Оно настигнет всех — так ясно и так грозно,
Что хочется сказать заранее — удержись!
И — к каждому придет. Да, рано или поздно.
Возможно, через год, возможно, через жизнь…
* * *
Май веселый, синеглазый —
Город весь в цвету!
Вспомни милые проказы,
Вспомни ночку ту…
Май рябины и сирени
Запахом манит.
В памяти — событья-тени,
А душа дрожит…
Далеко еще до зноя,
Ласков ветерок.
И не хочется покоя
У семи дорог…
На семи холмах встречались,
На семи ветрах,
Первым ливнем умывались
Под веселье птах.
Помнится пичужек стая,
Месяц, день и час…
Хорошо нам было в мае,
Хорош ль сейчас?
* * *
Когда больших талантов нет
и в жизни не было побед,
когда трудиться не горазд,
а славы хочется… Как раз
для тайного величия
помогут два отличия:
во всем всегда умеренность,
в самом себе уверенность.
Таких немало — резвых,
рассудочных и трезвых.
* * *
Вот слово «был» — глагол совсем обычный,
в прошедшем времени употреблен,
и вроде смысл несет в себе привычный:
мол, видел, знал, участвовал… Но в нем
еще таится грусть, уже хозяйка — вечность,
что в памяти твоей разбудит иногда
родные голоса и переклик сердечный,
дороги и поля, чужие города…
* * *
В бетонно-каменных темницах
что чаще человеку снится?
Вода, деревья, небо, птицы
и бег — из детства — колесницы…
Проснувшись, хочет вновь забыться
и в сон вторично погрузиться,
где отражением водица
играет, плещется, искрится.
Пьет и не может все напиться…
Криница вечностью струится…
В начале девяностых…
Петрович был немного пьян, и, может, потому
цедил презрительно слова и сплевывал во тьму…
Мы на крылечке с ним вдвоем сидели, и вино
уже закончилось, но хмель командовал давно:
«Моя работа – не твоя: физический напряг!
Я вкалываю, как шахтер, – весь в жилах, как бурлак…
А ты, гляди-ка, тяжелей пера не поднимал –
костюмчик, галстучек, очки… А тут сплошной аврал!
Завод – не школа, за день так намаешься… Бензин,
мазут, солярка, солидол… Спасенье – магазин…»
И я молчал, ну что сказать Петровичу в ответ?
Что, мол, и я верчусь, как черт, и что здоровья нет,
что и учитель устает, а денег ни хрена,
что дети трудные пошли – работа, как война?..
И я молчал, я знал: завод уже давно не тот,
да что там, повернули так, что стал завод банкрот…
Сидит Петрович на крыльце
и топит злость свою в винце…
* * *
Я иду на почту, чую: обхамят —
переводик срочный выдать не хотят…
Как стена Берлинская, серый плексиглас,
в крохотном окошке — ох, недобрый глаз…
Я иду в сберкассу, но и там она:
перевертыш, что ли, или сатана?..
Я иду в больницу — чур меня: сидит!
Злая, неприступная баба-монолит.
В мастерской, в трамвае — в юбках и штанах —
маленькие люди позабыли страх,
то ль за то, что предок батогами бит,
нынешний Акаккий, как умеет, мстит…
То ль за то, что денег нету ни шиша —
только точит зависть сердце малыша…
Я ж не крал шинели, писарь дорогой,
я ж еще со школы за тебя горой,
я ж тебя со сцены даже воспевал,
сострадал и плакал… И каков финал?
Мой далекий пращур был отнюдь не граф —
на кого ж ты злишься, новый Полиграф?
Черные одежды, брита голова —
новая эпоха, новая глава…
* * *
Опять противно капает из крана
и трубы вызывающе гудят —
вот почему встаю я очень рано
(к тому ж суставы старые болят).
Включаю телек, и просторы дома
расширились: несчастный Орлеан
привлек внимание (пусть спит супруга Тома) —
я за семью! Бьюсь со стихией там!
Меня за ногу прихватила кошка:
она — проглот, она все время жрет…
Что с потеплением глобальным? Из окошка
как будто из саванны жаром прет…
Отклеились обои — надо, надо
давно уж сделать в комнате ремонт!
Но вот же сообщили, что Бен Ладен
опять всем гадит… Все! Иду на фронт!
Сносилась обувь и часы не ходят —
найти бы время и отдать в почин…
Но мне же в Латвию, где русских бьют, и вроде
там не хватает нашенских мужчин.
В мешке — в кладовке — проросла картошка,
компоты не закручены… Жена
ворчит. Но я ж, как пахарь с сошкой,
тружусь на ниве общества. Цена
моих забот о мире без корысти
и в сердце боль, и нервы — никуда…
Но я в строю! И верьте, журналисты:
Но пассаран! Навеки! Навсегда!
* * *
Чем выше, тем меньше деталей —
растерян взыскующий взгляд…
Детали не важными стали —
их нам замечать не велят…
Чем дальше, тем меньше щербинок,
не видно ни рытвин, ни ям,
не видно соринок, морщинок,
оврагов и лысых полян…
Исчезли иссохшие речки,
пропали из виду дома,
что дымом чадящим из печек
сводили природу с ума…
Взлетели… И будней напасти
растаяли. Шар голубой
кружится…И мелкие страсти —
страстишки — исчезли… Домой?
«Домой!» — закричало сознанье,
«Домой!» — застонала душа.
«Туда, к моему безобразью,
верните!» — рыдала, дрожа.
И трудно найти объясненье,
и трудно разумным понять,
как радостно хлябью осенней
идти и свободно дышать…
Я знаю, я вижу: из сора,
из пыли веков — бытия,
но вдруг нарождаются споры,
и — шествует жизнь! Не моя…
* * *
Тонконогий и кудрявый скачет полем жеребенок,
видно, мнимая свобода обуяла стригунка…
Но как будто вскрикнул «Мама!» — ведь еще совсем ребенок,
ведь еще не знает воли, ведь молочный он пока…
Постоял малыш и круто повернул — тропинка к дому,
к яслям, к сену, к глыбе соли потянула, и опять
рядом с красной кобылицей по дороге по над Доном
он гарцует наш беспечный — разве можно устоять?..
Разве можно быть спокойным, если запахом полыни
и волнением ковыльным переполнен?!.. И кнута
тот малыш еще не знает… Ни тревоги, ни унынья,
ни поводьев, ни уздечки, ни седла, ни хомута…
* * *
Шестидесятые далекие —
Такие книжные, глубокие.
Теперь я вижу — настоящие,
И потому к себе манящие.
Шестидесятые наивные —
Еще сугубо коллективные,
Но вовсе пафосно не пошлые,
Теперь записанные в прошлое…
Шестидесятые упрямые:
«Всегда вперед и только прямо!»,
Но вовсе вы не черно-белые,
Сентиментальные и смелые.
Шестидесятые поющие,
Негромко нас к себе зовущие.
По-прежнему животворящие,
Нас берегущие, хранящие…
* * *
Всему всегда своя цена,
и каждый выбирает цену…
Цена сначала не видна,
но дайте срок — придет на сцену
и холодно предъявит счет,
назвав все пункты из бюджета.
Внезапно явится — и вот
ты узнаешь: кредита нету…
И эта, главная, цена
не выражается деньгами —
лишь судьбы требует она.
Мы ж судьбы выбираем сами:
ты все поставил на тельца?
Поскреб, увидел — позолота?..
Ты обманулся!.. Мудреца
высмеивал, ведь он работу
души и сердца воспевал,
а это ценится не очень —
все ждут немедленных похвал,
наград и денег, между прочим…
Всему всегда своя цена,
и каждый выбирает цену…
Всему всегда одна цена,
не подлежащая обмену.