Отношения стран Западной Европы и Советского Союза в 60-е – 80-е годы 20-го века характеризовались, если можно так сказать, стандартом взаимного уважения силы и мощи. СССР, выступая с позиций политики железного занавеса, не мог при этом не признавать динамизм и эффективность западноевропейских экономик, защищенных военным союзом с США, и не мог отрицать реальности европейской интеграции. Подспудно, лидеры СССР признавали эффективность всей западноевропейской политико-экономической системы, и строили свои отношения с лидерами Франции, ФРГ или Великобритании, исходя именно из этого непреложного факта. И, напротив, недоверие к Советскому Союзу как к политической системе, страх перед его намерениями, уж точно не означал пренебрежения позицией советских лидеров или же презрительного отношения к народам СССР. Негативное восприятие СССР вовсе не означало отсутствия интереса к нему в политически активной среде; напротив, интерес был велик. Ощущение значения советского феномена во всем его многообразии было уж точно неоспоримым и неизбежным.
Резкие обострения в отношениях советской бюрократии и Запада сменялись периодами «разрядки», и последняя «разрядка» — при Горбачеве – обозначила качественное изменение отношений СССР с Западом вообще и с Западной Европой в частности. Стало возможным всерьез говорить об окончании «холодной войны», а инициированный в момент одной из бюрократических «разрядок» «хельсинкский общеевропейский процесс», к неожиданности для многих, стал приобретать содержание по существу, принимать реальные очертания и получил шанс трансформироваться из бюрократической области в содержательную. О партнерстве СССР и Запада заговорили всерьез, и это отнюдь не воспринималось как демагогический трюк. Подписанная в 1990 г. «Парижская хартия для новой Европы» выглядела как практический шаг перехода к политической идеологии «большой Европы от Ванкувера до Владивостока».
Однако дальше события приобрели совершенно другой оборот. Советский Союз, в силу своих внутренних причин (несоответствие системы управления новым стратегическим задачам), в 1990-91 г.г. пережил не созидательные преобразования, а коллапс, и на политической карте на месте огромного объединенного мультикультурального пространства появилось много территорий, где доминирующими становились очень различные вновь формирующиеся традиции, и для каждой стояла задача так или иначе сформировать новое государство, начиная в чем-то с нуля. Период «перетаскивания камней» советского дома, перекладки фундамента стал очень болезненным, привел к многочисленным жертвам. Он не закончен до сих пор. Для всех его участников вопрос стратегии оказался крайне затруднительным: слишком по-своему каждый стал понимать вновь возникшие условия.
В такой ситуации особую роль и значение приобретала позиция Запада. Коллапс прежде могущественного соседа, его неизбежная, по крайней мере, на время политическая и экономическая провинциализация — представляли собой очень серьезный вызов и западной политической мысли, и западной практической политике. К сожалению, распознали этот вызов очень немногие. Большинство же либо отстранилось, ощутив простое облегчение от того, что с Востока больше не может угрожать хорошо организованная сила, либо надолго впало в странное состояние смеси эйфории от антикоммунистической риторики «новых лиц» в Москве и одновременно страха перед откуда-то взявшейся многочисленной «русской мафией».
Ситуация, когда Таджикистане и Закавказье война, в Узбекистане и Туркменистане сажают по политическим мотивам, а в России инфляция в несколько тысяч процентов кем-то на Западе воспринималась безразлично и отстранено, как их не трогающее, а кем-то виделась оптимистично, из-за случившихся кардинальных перемен и «в свете будущего прогресса». Ельцину аплодировали за его решительную борьбу с внешними последствиями коммунизма и давали неограниченный кредит доверия на решение задачи искоренения признаков советского прошлого, но об «общеевропейском доме» и «Европе от Ванкувера до Владивостока» перестали вспоминать сразу же после крушения СССР. В сфере реальной политики сформировавшегося тогда Европейского Союза стала превалировать совершенно иная, более практичная парадигма, которая – схематично — состояла в том, чтобы расширить западные политические и экономические структуры до бывшей советской границы, а обо всем, что лежит дальше на Восток, забыть в плане каких-либо глубоких задач политической и экономической интеграции.
Развитие ситуации в постсоветских государствах, позиция их лидеров и постсоветских политических элит такому отношению, конечно же, только способствовали. В первую очередь, с учетом международно-правовой, геополитической и исторической роли, сказанное относится к Российской Федерации. Перенявшее у правящего слоя СССР «кремлевскую эстафету» новое руководящее сословие России во главе с Борисом Ельциным состояло из трех основных групп: там присутствовали реакционеры с имперскими вкусами, там были технократы, решавшие задачи своих ведомств, и, наконец, многие ответственные позиции получили ранее подвергавшиеся в СССР преследованиям или подавлению люди из либеральной интеллигенции — активисты защиты прав человека, публицисты, представители мира науки. Но главное – там оказалось очень много просто случайных людей. Все были под сильным впечатлением стремительности того, что случилось с Советским Союзом, и многие люди антикоммунистических воззрений видели задачу нового государства (и свою собственную) в том, чтобы путем, возможно, очень резких движений быстро создать экономическую основу и идеологию нового российского государства на основе отрицания коммунизма и борьбы с ним. Представители коммунистических и имперских взглядов вовсе не собирались сдаваться. В России быстро сложилась острая конфронтация, которая сопровождала экономический и социальный шок. При этом практически все известные на тот момент политически активные группы обращали свои взгляды не вперед, в поиске, куда идти и как это делать, а назад, вели общественную дискуссию не о будущем, а об истории. Это отодвинуло Россию от реальных общественных экономических и политических процессов. В «новой» России было два варианта, как поступить с наследием советской коммунистической истории: либо провести официальную «декоммунизацию» с провозглашением коммунистической партии ответственной за преступления и категорическим отказом от всех остатков коммунистической символики в государстве, либо – если на первое не было сил – не «вертеться» на государственном уровне вокруг призраков прошлого, давать остыть страстям, делать постепенно жизнь лучше и указывать ориентиры в будущее. Новое руководство России оказалось не готово ни к тому, ни к другому. Оно пыталось заниматься и тем, и другим, и третьим, и четвертым, администрируя по-советски, беспорядочно, фрагментарно, оставаясь все время в сиюминутных тактических рамках. На практике получалась смесь ультралиберальных прозападных лозунгов с советской системой примитивного закрытого и мелочно-авторитарного управления на всех уровнях, на заметном империалистическим фоне.
Показателен эпизод февраля 1992 г., когда Борис Ельцин неожиданно и очень резко «поставил на место» с русских националистических позиций движение за возрождение автономной республики Немцев Поволжья (в момент, когда общество, казалось, было готово принять идею восстановления как единственно справедливую, он безапелляционно заявил, что прежней республики не будет, а потомки высланных с Поволжья немцев, если они захотят в массовом порядке вернуться ближе к родным краям, могут получить для заселения территорию военного полигона). Такой оскорбительный поворот не встретил никакого политического отпора: жизнь шла в рамках «кредита доверия» Ельцину, да и сработали «практические интересы»: в Германии, наверное, больше хотели видеть возвращение немцев на исходную историческую родину, нежели восстановление справедливости к ним в России. Заговорившее было в полный голос Движение российских немцев быстро замолчало, и это стало существенным сигналом того, что в «новой России» возможна политическая реакция.
Политика «кредита доверия» со стороны Запада означала реально самоустранение элит от России и бывшего СССР, перепасовки темы этих стран внутри западных интеллектуальных кругов от ключевых центров к маргиналам, а в практическом плане – построение западными лидерами личных дружественных, эмоциональных отношений с Ельциным и его ближайшими представителями при пренебрежении и игнорировании многих идущих «снизу» «интеграционных» запросов граждан России и других постсоветских стран. Гражданам говорили дипломатические фантазии и округлую неправду. Руководство большинства новых стран не пыталось обрисовать какую-либо стратегическую перспективу, и внешний мир также не пытался это сделать. Ни гражданам, ни государствам в целом в самых трудных для каждого и для всех вместе вопросах правовой и экономической трансформации почти не оказывалась экспертная помощь (то, что ею называлось, реально нередко оказывалось проявлением авантюризма). Добавим сюда очень малые объемы благотворительной помощи, ничтожность объемов и неудобоваримость формы финансирования проектов гражданского общества, очень большие ограничения в вопросах временных легальных рабочих мест, быстро поднявшийся визовый барьер и т.п.
В основе политики «кредита доверия» лежал отстраненный цинизм, смешанный с безответственно-отстраненной «надеждой на лучшее», когда дело касается не себя, а кого-то другого. Потом от поверхностных краткосрочных «надежд на лучшее» остались развалины, а цинизм продолжал и продолжает делать свое дело, заставляя сегодняшних ключевых лидеров ЕС строить свои отношения с нынешней Россией на основе корректных рукопожатий с руководителями и чиновниками, — чтобы добиться от них «взаимной выгоды». При этом по отношению к обычным российским гражданам (как и белорусским, узбекским, таджикским, казахстанским, как и – точно также – украинским, молдавским, грузинским, киргизским) выказывается «презумпция недоверия», а сколько-нибудь широкое внимание к постсоветскому пространству возникает, лишь если речь идет о крупных скандалах или об очередной политической революции.
И нет ничего удивительного в том, что через пятнадцать лет после крушения СССР оказалось, что отлитый и закаленный за семьдесят лет гаечный ключ советской коммунистической системы управления спрятан недалеко, а чаще всего по-прежнему в работе и, несмотря на все изменения стиля жизни и экономического уклада, способен, не рассыпаясь сам, функционировать только в одном направлении: на завинчивание.

* * *

Четырнадцатилетний срок после 1991 года вместил в себя очень много событий, некоторые из них радостные и логичные, многие – глубоко трагичны и нелицеприятны. Срок исторически невелик, ни одна страна или территория не может за такое время измениться радикально. Но, все-таки, такой срок — уже не просто политический период, он уже на грани измерения политического и исторического. И большинство событий (даже весьма недавних) при всей своей масштабности перестали вызывать у большинства людей активный психологический отзвук и успели перейти из сферы общественной жизни в интересующую лишь немногих область «современной истории».
Но дело не только в сроке. Глобально, и в России в частности, наблюдается «деструктуризация» исторического и политического мышления, когда для людей разного места проживания, разного стиля жизни и разного уровня достатка настолько психологически актуальна проблема их личного выживания, что на этом фоне абсолютное большинство мало-мальски усложненных обобщений теряет свою актуальность. Соответственно, теряет актуальность ощущение личной ответственности за происходящее в обществе и падает интерес к сколько-нибудь абстрактно поставленным общественным проблемам.
Эпоха примитивной глобализации несет с собой утрату не только глобальной политической повестки дня, но и многих важнейших региональных и национальных идей.
Как один из результатов – повсеместное появление «тефлоновых» политических режимов, которые решают задачу собственной устойчивости практически вне контекста политических и экономико-социальных результатов своей деятельности.
В России середины 2005-го все это чувствуется очень остро. Наподобие советского времени, абсолютное большинство граждан ощущает прямую связь между своим выживанием, сохранением минимума бытового благополучия и конформизмом своего поведения в том, что касается общественной проблематики. Эта инерция массового советского сознания, разумеется, не пропала после падения коммунизма и не могла исчезнуть в стране, где практически все взрослые люди родились и выросли в советских условиях. Но, как известно, при президенте Путине советская инерция умышленно активно культивируется «сверху», используется как фактически единственная психологическая основа управления и контроля над ситуацией. (В рамках этого — молодое поколение активно приучается к «light Soviet»).
Происходит это одновременно с кардинальным падением авторитета Запада, с утратой политических надежд и потерей ощущения незыблемости и прогресса американской и европейской экономических систем. Но в очень разных слоях российского общества наблюдается, подчас весьма парадоксальным образом и не связанное с чьим-либо авторитетом, понимание того, что открытое общество и свобода необходимы для развития страны, не имеют в этом смысле никакой альтернативы. И такое понимание не в силах остановить ни сегодняшняя руководящая «нео-номенклатура», ни девальвация «западного примера».
Сегодняшнее осознание в России свободы и открытости не имеет прямого отношения к выборам, не означает сигнала к каким-то практическим переменам, которые могут произойти «снизу». Это более глубокий и эволюционный процесс, хочется надеяться, более основательный.
Если будущую обозримую перспективу, ближайшие лет десять, то поводы для оптимизма в этом есть. Вопрос только, не опередят ли репрессивные или же абсолютно деструктивные процессы формирование новой демократической интеллигенции, которая сумела бы восстановить преемственность с либеральным вектором российской традиции до 1917 года и лучшими традициями европейской и мировой культуры.

(Статья написана по просьбе Фонда имени Г.Белля, Германия.)
___________________________________
© Коган-Ясный Виктор Валентинович</small>