От редактора

       Надя Делаланд написала замечательную книгу, которая вышла в свет в Москве: Надя Делаланд. Мой папа был стекольщик. — М., Стеклограф, 2019.

   Но дело не в книге, а в стихах. Сколько ни пыталась Надежда Всеволодовна Черных уйти от поэзии, занимаясь разными видами творчества – и преподавала латинский язык, и языкознание в университете, и изучала поэзию М. Цветаевой, и занималась наукой, и защитила диссертацию, работала журналистом, менеджером крупного издательства и даже арт-терапевтом в психиатрической клинике – испытав многие, самые невероятные повороты судьбы и находясь в постоянном поиске, имея, в силу природного таланта, успех в каждой ипостаси, она, Надя Делаланд, всегда оставалась поэтом, художником слова, утонченно, всеми фибрами своей чуткой души переживая причудливые перипетии жизни и любви. И я горжусь, что 19 лет назад опубликовал ее стихи в своем журнале, абсолютно не сомневаясь в ее большом будущем как творческой личности. 

    Однако вернемся к книге. Сказав в начале этой заметки, что дело не книге, а в стихах, я был прав лишь лишь частично, потому что, независимо от прекрасных стихов, книга, безусловно, смотрится как целое, как воплощение идеи прозрачности, к которой в обыденной жизни стремится всё лучшее в человеческой сущности, никогда, впрочем, не достигая ее. Но чистота и глубина замысла от этого не снижается. 

     Предлагаю читателям умное и проникновенное предисловие, к которому ни убавить, на прибавить, и отдельные стихи.

   А книгу советую читать целиком. Она еще имеет и издательские достоинства – хорошо, профессионально оформлена (и обложка, и верстка, и шрифты).

       Хотел сказать спасибо Надежде, что вернулась в поэзию, но понял, что это будет неверно. По жизни она не уходила от нее, ведь поэзия – это и есть её жизнь.

Гл. ред. журнала А.И.Акопов 

 

*** 

Предисловие

  Непрочную, на раз 

 меня разбить— вот я 

 была, а вот меня не 

 стало (она была? Да 

 нет, не может быть, 

  осколков мало).

      Эта книга —хрупкое и драгоценное творение. Благодаря главному своему свойству—прозрачности —она, оставаясь материальной, насыщенной земной облюбованной жизнью, пропускает свет и, становясь лёгкой и светлой, приближает к миру невещественному и вечному. Эта книга воистину написана дочерью стекольщика, которая унаследовала острое ощущение грани, только её инструмент — не алмазный стеклорез, а поэзия на грани жизни и смерти.

     Мир этой книги —преображённый, потому что находится в непрерывном соприкосновении с миром иным, и непредсказуемая явь, порождённая этим родством, выражена не декларативно, но словом, трепетно настигающим и удерживающим её мимолётные отблески — словом, которое свободно во имя точности.

     Прозрачные края, прозрачная кровь, прозрачный ветер, прозрачная простыня небес, прозрачная ваза и даже прозрачная тьма… —появляясь вновь и вновь, этот эпитет говорит о призрачности жизни и о свете, которым пронизана жизнь, и ещё он говорит о своей привязанности к существительному—к существу материи, к земному дому.

я не жилец я просто гость

в прозрачном и немом полете 

мира твоего но я хочу домой

Владимир Гандельсман

 

***

Мой папа был стекольщик, и теперь

я всем видна насквозь, совсем прозрачна.

Тем, кто за мной, легко меня терпеть,

когда не пачкать.

Непрочную, на раз меня разбить—

вот я была, а вот меня не стало

(она была? Да нет, не может быть,

осколков мало).

Но я еще, пусть незаметно, есть.

Ненужная, под солнечным прицелом

еще свечусь. Особенно вот здесь—

по центру.

 

***

Вознесение. Дождь. Сын за 

руку приводит отца,

тот с улыбкой, бочком, 

мелко шаркая, входит, и кафель

отражает его водянисто, и 

несколько капель

принимает с одежды, и 

вовсе немного с лица

растворяет в воде, и тому, 

кто идет по воде,

прижимая подошвы, уже 

непонятно, кто рядом,

он скользит, улыбаясь, в 

нелепом телесном наряде

старика, собираясь себя 

поскорее раздеть,

раздеваясь, роняя, то руку, 

то ухо, то око,

распадаясь на ногу, на 

лего, на грустный набор

суповой, оставаясь лежать 

под собой

насекомым цыпленком, 

взлетая по ленте широкой

эскалатора —вверх, в 

освещение, в воздух, в проток

светового канала, смеясь, 

понимая, прощая

старый панцирь, еще 

прицепившийся зябко 

клешнями

к незнакомому сыну, 

ведущему в церковь пальто.

  

***

Мерцающее утро. Долгий вход

в рассвет по затаившим радость крышам.

Зима молчит мелодией глухой

и, кажется, сама себя не слышит.

Но сразу видно — немота бела,

узорчатые лапки галок—звонки.

Кто ожерельем ходит по делам,

пустые не устраивает гонки.

Кто положил зерно на теплый люк,

тому простятся злые прегрешенья.

Не знаю, кто он, но уже люблю

его лицо, дыхание и шею.

Он шел во сне по зимней немоте,

чтоб накормить растрепанную стайку,

Он был Тобой, ходячий райотдел,

сосредоточенный на жизни сталкер.

Поцеловав повеселевших птиц,

сминал пакет и нес до ближней урны.

Свет замечал и начинал расти.

Иначе и не наступает утро.


***

Туман спадает… я его 

надеваю, а он спадает.. Не 

мешайте мне спать… Что же 

дальше?

В детстве я 

протягивала лицо маме и говорила: 

«Поцелуй старую птицу».

Мама смеялась: «Какая ж ты старая?» И целовала.

Теперь я иду, бормоча себе:

«Старая птица»

И отвечая: «Какая ж ты 

птица?»

Никто меня не поцелует.

 

Трафареты для жизни

1.

Дождь, любивший меня по 

дороге к метро (говорила ему: 

если любишь—женись!), 

расплескал под ногами 

прозрачную кровь, 

серебрящуюся детородную 

слизь. Был и голубь под 

аркой, и ангел в окне с 

немигающим нимбом сырых 

фонарей, вот и я понесла, вот 

и зреют во мне подорожник, 

чабрец, зверобой и кипрей. 

Водяные от мужа скрываю 

глаза, засыпаю под утро и 

вижу во сне: стебельки и 

листочки ползут прорезать 

трафареты для жизни сквозь смерть.

2.

Из правой руки на пригорке 

вырастет мак,

из левой лодыжки —подснежник, 

из-под ключицы

одуванчик, чтобы дышать учиться

высоко, а возле бровей—гамак

паука с сияющим конденсатом,

на ветру дрожащим, из глаз —

вьюнок,

изо рта —подсолнух, а между ног

Мосводоканал и Росатом.

Впрочем, скорее всего трава.

Так и буду цвести до заморозков, а 

после

окончания — снова начну. И тогда ты 

присядешь возле

меня и поймешь, что за птица моя 

голова.

 

***

Между нами много воздуха и воды,

времени, расстояния, скорости света,

снега, людей, деревьев, чужой беды,

жизни и смерти.

Рук не хватает, и я отпускаю из

самую мысль, что это преодолимо,

я понимаю —нельзя говорить вернись

самым любимым.

Можно прощать, попрощаться, чуть постоять

вслед уходящему, лучше успеть до ночи,

все, что попросишь, милый мой, жизнь моя,

все, что захочешь,

на—раскрываю ладошку—бери, дарю

все, чем владею, так делают все, кто любит,

первому встречному мытарю-январю,

пусть так и будет.

 

***

нас мало нас может 

быть нету и кровью 

на дереве света 

намечены вены и 

жилы непрожитой 

жизни

 

***

Мам, я умру от старости 

и смерти. Мой полный 

нолик побеждает крестик 

кладбищенской сирени, 

дух медовый гудит над 

полем низко и продольно 

(побудь подольше!). Рот 

реки смеется, 

захлебываясь, пропуская 

солнце сквозь линзы 

поднебесного гипноза. 

Боль затекла, но не 

меняет позы, дрожат 

ресницы —ласточкины 

всплески крыла и крика. 

Навести на резкость 

оптическую руку и 

потрогать лицо у неба, 

ногу у дороги, 

живага Бога.

 

***

Не уводи меня речь, 

я хочу сказать, что не 

начавшееся завершается 

лето, что ускользает 

материя —ускользать из 

ослабевшей памяти (нет, 

не это), из ослабевших 

пальцев, пока строчит 

швейная ручка буквы 

широким шагом, 

апофатически (нет, и не 

то), молчит, терпит и 

терпит стареющая 

бумага. Книгу сошью 

огромной кривой иглой, 

где на полях написано 

васильками, что ничего 

остаться и не могло из 

аккуратно сделанного 

руками.

 

***

стихи не существуют 

потому что их не может 

быть и голосистый 

кончает трелью на 

пределе смысла не 

обращенной в общем 

ни к кому на самокате 

лысый человек 

насвистывает в 

сторону заката все 

выше становясь и 

здоровей быстрее ветра 

света самоката

______________

© Надя Делаланд