31 августа в издательстве Эксмо выходит книга, которую больно читать, но от нее невозможно оторваться. Новый роман Дмитрия Лиханова о белой лайке по имени Бьянка, рожденной в собачьем питомнике. Еще щенком ее забирает к себе ветеринар Форстер, казалось бы, для долгой и счастливой жизни, но судьба уготовала для Бьянки иную участь.
«Bianca» – это история собачьей бескорыстной любви и человеческого предательства. Единственный представитель homo sapience, который был человечен в романе – юродивый Костя-космонавт, написавший латиницей ее имя. Этим и обусловлена его транслитерация в названии.
Дмитрий Лиханов продолжает традиции русской и мировой классической литературы, обращаясь к теме, которую поднимали Иван Тургенев, Антон Чехов, Гавриил Троепольский, Франц Кафка, Джек Лондон и многие другие. Диапазон и арсенал красок, которыми пользуется автор, создают такой высочайший образец красоты и боли, что их слияние ощущается как основа Божественного замысла, естественный ход вещей. Прекрасное в какой-то момент перестает казаться несправедливым.
Но в то же время роман Дмитрия Лиханова – это вызов и смирение. Вызов, потому что невозможно не чувствовать стыда перед всем живым за человеческую черствость и подлость, за тупую жестокость, за самонадеянность, с которой мы распоряжаемся жизнью и смертью братьев наших меньших. И в то же время – глазами автора мы видим человека во тьме его разума, он слаб и неспособен подняться над обстоятельствами, выбирает как проще, потому что сам загнан и несчастен. И вместе с собакой Бьянкой понимаем его и не судим, учимся безусловной любви и принятию.
Как сказал о романе Дмитрия Лиханова режиссер Андрон Кончаловский: «Эту книгу нельзя листать — её нужно смаковать. Роман Дмитрия Лиханова — удивительное литературное явление. Любое произведение о животном — это всегда о человеке.
«Бьянка» — тоже не только о собаке, но о людях, среди которых она жила. Повесть о человечности и подлости, доброте и предательстве. О Дружбе. И бескорыстной Любви».
Это книга о собаке. И, как всякая книга о собаке, она, конечно же о человеке. О жизни людей. В современной русской прозе это самая суровая книга о нас с вами. И самая пронзительная песнь о собачьих верности и любви.
Об авторе: Дмитрий Альбертович Лиханов, сын известного писателя Альберта Лиханова, начал публиковаться в 1982 году, был специальным корреспондентом журнала «Огонёк», автором ряда громких журналистских расследований, став одним из основателей этого жанра в России. В 1989 году вместе с писателем Ю. Семеновым создавал первую независимую газету «Совершенно секретно». Публиковал свои статьи и репортажи в таких популярных изданиях, как «Огонёк», Elle, Marie Claire «El Pais», “The Guardian”, «Story». В 2015 году награжден Премией Союза журналистов России «Золотая полка российской журналистики». Как автор художественной прозы дебютировал в 1991 году. Его стиль – наследование традиции благоуханной тургеневской прозы.
Цитаты из книги:
Над клетками кружили и опускались на землю яркие листья старого клёна. А над клёном уходило вверх бездонное небо, и солнечные зайчики слепили Бьянке глаза.
Скрипнула железная калитка, мимо прошла девушка в Черной телогрейке с эмалированным ведром в руке. Хлопали друг о друга широкие голенища её резиновых сапог, трепался на ветру подол байкового платьишка, и ее уже встречал нетерпеливый собачий гомон. Только Бьянка молчала, не понимая причин всеобщей радости. Через недолгое время девушка уже возвращалась обратно. И ведро её было заметно легче, и настроение, наверное, получше, потому что остановилась она возле клетки, где лежала Бьянка, и та вдруг пошла ей навстречу. Девушка присела, протянула сквозь прутья ладони с бурыми полосками под ногтями. Ладони пахли мясом, свернувшейся кровью, однако Бьянке отчего-то не было страшно. Она не отскочила, когда ладонь дотронулась до её головы.
Девушка в Черной телогрейке, быстрым движением крутнув щеколду, подхватила в приоткрывшуюсядверцу выбранного щенка. Старая лайка и вскочить не успела, как захлопнулась решётка и её щенок уже был не с ней, а по ту сторону – у Девушки в Черной телогрейке. А потом в руках чужого мужика. Пегий не плакал, не скулил, и сердце матери успокоилось — лишь на мгновение. Тут же она поняла, что видит своего сына в последний раз. И тогда, прижавшись седеющей мордой к прутьям решетки, мать завыла – как выла она всякий раз, теряя своих детей.
Человека в Белом по многу раз в жизни видел каждый обитатель питомника. Был он роста маленького, так что мятый халат, который он, кажется, не снимал никогда, доходил ему почти до самых ботинок, отчего полы его всегда имели неряшливый, грязный вид. Волосы Человека были засалены, редко и неаккуратно стрижены, возможно даже, что и стриг он их вовсе не в парикмахерской, а сам – тупыми ножницами, склонясь над раковиной. А мыл, казалось, не чаще раза в месяц. Человек в Белом курил дешевые сигареты без фильтра, неприятно отплевывая табачную крошку. Зеленый, словно недозрелый крыжовник, глаз его щурился от ядовитого дыма, истекал слезой, которую хозяин решительно отирал рукавом своего халата. По понедельникам от него несло перегаром.
Сюда же на встречу с Форстером приводили и тех, кто был слишком болен, чтобы его спасать, или слишком уж стар. И это всякий раз была последняя встреча. Собаки чувствовали это, а потому брели по двору медленно, поджав хвост и тяжело дыша. Одним лишь краешком глаза грустно взглядывали на резвящихся в вольерах щенков, на молодых сук, блаженно развалившихся на теплых досках своих клеток. Что уходящие собаки чувствовали, – неизвестно. Извечная эта тайна откроется в свой черед и другим обитателям питомника, когда и к ним придут старость и неизлечимые болезни.
Собирались в этот короткий путь – всего-то может быть метров двести – тоже просто. Надевали несчастному на шею старый кожаный ошейник, цепляли карабином поводка за хромированное кольцо и неспешно вели до калитки. Оттуда по асфальтовой дорожке, вдоль которой весной и летом пышно разрастались зелёные веера лилейника, до административного здания с обшарпанной, много раз перекрашенной дверью на скрипучей, ржавой пружине. Там – до конца длинного коридора, устланного коричневым линолеумом – тоже старым, дырявым во многих местах.
Будущее Бьянки даже человеку, не искушенному в кинологических тонкостях, виделось совершенно блестящим. При правильном воспитании, усердном уходе, душевной взаимосвязи, Бьянка могла стать не только профессиональной охотничьей лайкой, но и призером всевозможных собачьих выставок и соревнований – впоследствии даже и международного значения. Но, самое главное, белоснежная сука при грамотном подходе заводчиков и безупречном генетическом коде такого же породистого кобеля, могла дать миру, а уж лаячьему сообществу – и подавно, прекрасное продолжение рода: умных, сноровистых, красивых щенков, в которых, словно в волшебном тигле природной алхимии, соединится всё самое лучшее, ценное, значимое, чем обладает их юная пока еще мать. А соединившись, устремится в будущее, передавая ее частицы на десятки поколений вперед. Памятники бы ставить таким собакам. Как поставили его японцы верной акита-ину по имени Хатико как национальный символ собачьей верности и любви.
Конечно, у Бьянки была и собственная удобная лежанка, сотворенная доктором Форстером из старого драпового пальто покойной матери, приобретенного ею по случаю в Марьинском Мосторге в самом конце шестидесятых. Лежанка была, из педагогических соображений, устроена в коридоре рядом с двумя мисками: для воды и для пищи. Однако, как и во всякой педагогической системе, в системе воспитания Ивана Сергеевича имелись всевозможные бреши, исключения и отступления. А потому, несмотря на определенное ей в семейной иерархии место, Бьянке ничего не стоило с виноватым видом пройти в комнату, где Иван Сергеевич в это время смотрел телевизор, и улечься у его ног. Или пробраться посреди ночи в спальню. Постоять несколько минут. Вздохнуть. И, не услышав приглашения, вновь уйти в коридор.
Форстер нарядился в свой единственный костюм и даже сподобился пришить к пиджаку нижнюю пуговицу, без которой носил его не меньше четырех лет. В комнате играла медленная музыка из французского кино, на столе оплывали свечи с запахом зеленых яблок. За окном, в кофейном свете уличного фонаря, медленно кружились снежные хлопья. Сиротка долго отряхалась от них в прихожей. Сбрасывала с тонкого платка, которым прикрывала свою выдающуюся во всех смыслах прическу, с шубки под каракульчу, с ботиков в кроличьей оторочке. Иван Сергеевич и Бьянка суетились рядом.
Утренник встретил их сахарным хрустом под ногами; тянущимися к небу столбами душистого печного дыма, кремоватыми просветами меж пластающихся по горизонту облаков. Покуда ещё не поднялось из-за них скромное, как юная девица, северное солнышко, самое время топать и топать по холодной земле, по прошлогодней жухлой траве, слышно пружинящей под ногами. С ружьишком за плечом, с котомкой зачуханной – за другим, с кожаным патронташем на пузе да с собачонкой в поводке Иван Сергеевич быстрым шагом двигался в сторону ближнего леса – чтобы успеть услышать его до рассвета.
Бьянка подошла, положила белку прямо перед резиновыми сапогами хозяина. И отвернула морду. А Иван Сергеевич вдруг присел перед нею на корточки и сказал ей в ухо самые важные для нее слова, которые она легко поняла и, кажется, помнила потом всю свою короткую собачью жизнь:
— Это твоя добыча, Бьянка! Это твоя заслуга. Ты молодец. Ты отличная, ты самая замечательная собака!
В тот день ракета из Плесецка так и не стартовала. Из-за бракованного реле, изготовленного на Кировском заводе имени Лепсе, обнаружился сбой в системе управления полётом. Ракета могла отправиться совсем иным маршрутом, не реагируя на команды с земли. И тогда её пришлось бы уничтожить. Никому, кроме коллег, не известный майор Евстигнеев обнаружил неисправность во время последней проверки – за несколько часов до запуска. Он был представлен командованием к денежной премии. Деньги майору были очень нужны. Его жена умирала от рака печени. А он хотел её спасти.
Тут, в холодке, ей предстояло пройти мимо бочки с комбикормом, мимо бродней, поблескивающих в углу черной резиной, мимо старого велосипеда, что отдыхал тут до весны, мимо полуистлевших рыбацких сетей, свисавших из такого же ветхого рюкзака; мимо нескольких пластиковых бутылей из-под пива (их по весне развесит дядя Николай в огороде для распугивания воронья, сорок и иной воровской птицы), мимо древней, от отца доставшейся Рябинину меленки с каменными ноздреватыми жерновцами. Тут, рядом, и находился лаз для собак да кошек, чтобы те в любое время могли схорониться в домике от непогоды и внешних врагов.
Она стояла посреди незнакомого леса одна, не понимая, куда идти. Никто ещё не объяснил ей, что зайцы, спасаясь от преследования, делают замысловатые петли и далёкие прыжки. Пройди широким радиусом вокруг потерянного следа и обязательно причуешь, поймешь, куда умчалась добыча. Но Бьянка известных всем охотникам заячьих хитростей не знала, а потому беспомощно топталась возле оборвавшегося следа. А мудрый, мужиками стрелянный, лисой да волчарой голодным травленный заяц, совершив несколько длинных прыжков да накрутив кругов, теперь уходил всё дальше в глухие, непролазные топи северной тайги. И очень может быть, незлобиво посмеивался над молодой, неопытной лаечкой, что вознамерилась взять его в родном, с пушистого детства знакомом лесу.
– Прости меня, Бьянка, – промолвил виновато, – прости, что приходится тебя предавать. Не по своей воле, поверь. Не жить нам всем вместе в этой Москве проклятущей. Был бы я один, другое дело. А тут эта. Понимаешь? Жизни нам с тобою не даст. Я бы выгнал её. Честное слово, выгнал, да мужику одному никак нельзя. Понимаешь? Плохо это. Тоскливо… А ты не бойся. Дядя Николай мужик хороший. И Ольга – добрая женщина. Они тебя не обидят. В сытости будешь, в тепле. И лес рядом. Ты его хорошо узнала. А в Москве – какой лес? Нету там леса. Уезжаю я – до сентября. Всего- то! Осенью вернусь. Пойдём с тобой на охоту. Не обижайся на меня, Бьянка. Всё будет у нас хорошо с тобою. Просто отлично будет.
Белая лайка давно научилась открывать лапой школьную дверь на хлипкой пружине. По темному коридору с печкой, в которой кипела на горящих поленьях от жара пахучая сосновая смола, она теперь бежала в дальнюю комнату, где за рассохшимся от времени столом, под настольной лампой с громоздким абажуром зеленого стекла, склонился над детскими тетрадками старик с лысой головой и взлохмаченной седой бородою, точь-в-точь, как у его великого тезки. В кабинете Льва Николаевича тоже жарко дышала старинная изразцовая печка. С пожелтевших фотографий на стенах смотрели в пустоту чьи-то незнакомые лица. Букет сухих роз, с памятного, далекого уже выпускного, пылился в алюминиевом кубке за первенство района по городкам. Молчал черный телефон. Светящиеся стрелки советских еще часов «Чайка» отсчитывали совсем другое время. В кабинете пахло злым табаком. Бурлил электрический чайник. Радиоприемник мурлыкал негромкую музыку.
Колючий ветер ледяной крошкой сек глаза. Бьянка щурилась, но терпеливо брела вслед за Любашей по скользкой глине, обходила мутные лужи обочиной, на которой ещё топорщилась жухлая трава, мятые пластиковые бутылки, гнутая ржавая проволока и окурки – обычный придорожный хлам. Любаша одною рукой куталась в зелёный солдатский дождевик, доставшийся ей от воинских трофеев мужа, а другой – прижимала к животу полиэтиленовый пакет, в котором тащила домой нехитрый деревенский провиант: кило серых макарон в развес, банку толстолобика в томатном соусе, две буханки хлеба, что выпекли сей ночью в местной пекарне на том берегу реки, да кулёк карамелек к чаю. Где-то в верховьях Паденьги сверкнула разлапистым обжигом серебристая молния. И через несколько мгновений пророкотал громовой раскат. Ветер окреп, зачастил мерзлой крошкой сильнее, гуще, мешаясь с дождем, с тленом умирающей осени, шумно наполняя собою глубокие лужи, колдобины дорожной колеи и саму Паденьгу, что клокотала рядом, за высоким частоколом серых дудок борщевика да мятых лохмотьев репья и полыни.
Через час мы вошли в Дубровку. И вот тогда я увидел впервые трупы наших врагов. Они лежали на мерзлой земле совсем ещё теплые. С оторванными руками, с разбитыми головами, в лужах крови, сочащейся из их растерзанных тел. Это были ребята вроде меня. Ничем не лучше и не хуже. Быть может, они тоже учились в университете, возможно, изучали то же самое римское право, что и я, возможно, что, как и у меня, у них ещё не было девушки и они ещё не любили никого всерьёз. Так же, как и я.
Здесь меня начало мутить. Я зашёл в первый же дом с раскарёженной крышей и долго блевал в брошенную детскую колыбель. Сверху шёл снег.
Вот и директор школы Лев Николаевич Толстой показался на повороте в мареве сизого дыма и жёлтой пыли, поднятой каким-то пацаненком на трескучем, вонявом мопеде. Светлая полотняная куртка директора, чуть не до колен, перепоясанная узким пояском из «крокодиловой» кожи; разношенная кирза, в которую заправлены темно-синие ментовские портки да парусиновая фуражка с широким околышем, из-под которого глядело грубо вылепленное лицо с кустистыми седыми бровями, взлохмаченной пегой бородой и мясистым носом, похожим на индюшачий пындык, что и делало его неотличимым от классика русской литературы. Поговаривали, что на это поразительное сходство Льву Николаевичу не раз пеняли в районном центре народного образования, предлагали поменять фамилию или хотя бы имя с отчеством, на худой конец, побриться что ли, дабы не компрометировать доброе имя автора «Крейцеровой сонаты». А то ведь как получалось? На каждом совещании по поводу ли худой успеваемости среди деревенской детворы, или несостоявшегося конкурса патриотических сочинений, а то и малой зарплаты учителям всякий раз мусолилось родное русскому человеку имя. На эти упреки Лев Николаевич отвечал всякий раз с убежденностью народовольца: «Сменю я, положим, фамилию или даже побреюсь вам всем на потеху. Но с мыслями-то что делать»?
Трава, после затяжной дождливой весны да вёдрого, жаркого мая, уродилась высокой, сочной. Кустились высокие клевера с пожухлыми шапочками соцветий, колыхались в душном мареве метелки луговой овсяницы, густо зелёная душица источала над полянами аромат. И, словно райские острова, посреди колышущихся на ветру зелёных волн – васильки, ромашки да полыни. Время сенокоса столетний опыт сельского жителя определял безошибочно: зацветут махонькие кружева богулы, значит, остальная трава поспела, сбросила в ветер и почву семя. Тут-то, сразу после Петрова дня, и наступает жаркая, каторжная пора сенокоса.
Что моя жизнь? – спрашивала теперь себя Ольга и с горечью сознавала, что всего-то три дня была на свете этом грешном счастлива: когда ловила солнечных зайчиков на бревенчатой стене родительской бани, когда выходила замуж за Николая и, конечно, когда родила (прямо в хлеву) Марусю. Всего-то три дня. Из пятидесяти лет сознательной, вполне зрелой жизни. Не мало ли счастья?
Вдруг вспомнилась мама, озорной щенячий выводок, запахи свежего сена и увядших васильков. Вспомнился добрый Иван Сергеевич Форстер со своею Сироткой, сапожник Алим, скрежет вагонных сцеп. Вспомнилась добрая девушка Люба, учитель Толстой, семейство Едомских, Костя-космонавт, и последние её хозяева – дядя Николай и Ольга. И ещё, конечно, вспомнились её собственные дети – безвременно канувшие и лишившие её дальнейшую жизнь цели и смысла. Вспомнилась, как-то разом и быстро, вся её прошедшая жизнь, самые главные её мгновения, которых на поверку оказалось не так и много.
[dmc cmp=DMFigure mediaId=»10653″ width=»150″ align=«left»]
___________________________
© Надя Делаланд, издательство «Эксмо»