Год только начался, а я уже открыл для себя совершенно изумительного поэта – Юлию Драбкину. Спасибо, что дожил до этого открытия. Тем более, что сама она вроде бы не осознаёт своей поэтической значимости. «Я не делаю ставки на свои стихи». А как иначе? Ставки на поэзию в мире не принимаются. У него свои игры. Поэзия, когда она не эстрадная, а истинная – не игра вовсе. Способ жить. Перелагая в слова пресловутые трещины мира, проходящие через сердце. Юлия Драбкина принимает рушащийся мир с достоинством и мужеством. Пророчески осознавая, «как последняя державшая планету черепаха потихоньку выползает из-под тяжести Земли». Её стихи надо читать медленно и вдумчиво, чтобы ощутить, как начинает трепетать душа, приобщаясь к таинству. Все её стихи – выплеск раненой души, ключ к мирозданию на «случай, если утро не начнётся».
Категоричная афористичность «о том, что рвётся не там, где тонко, а там, где этого меньше ждёшь». Нарочито небрежно завуалированные реминисценции оборачиваются совершенно непредсказуемым образом: «холодок спускается за ворот, пробивая сердца волокно». Опять, опять и снова все образы и метафоры там – на уровне сердца. Юлия не заморачивается на всяческих «поэтических» причиндалах. Не разменивается на «авангардистские» трюки легиона безликих борзописцев. В выборе слов она предельно точна и серьёзна, внешний эффект ей не интересен совершенно. Главное – войти в душу на такой глубине, «что и скальпель уже не берёт». Как сказал другой поэт и по другому поводу: «Какими средствами простыми ты надрываешь сердце мне»… Кстати, средства просты только на первый взгляд, образность и метафоричность речи чрезвычайно высоки. Просто все поэтические приёмы создают не разделяемую на волокна первородную ткань гармонического течения речи. Поверяя алгеброй гармонию, их можно выделить – ёмкие и живописно яркие – и подивиться умению автора увидеть: «облаков темнеющие вены», «взъерошенный берег» «народ анаэробный», услышать «густые голоса прокуренных насквозь восточных тёток». Только зачем это делать, когда слова её безошибочно и неотвратимо достигают цели «сквозь дырочку в районе миокарда». Рвать сердце уместно в любом возрасте. И если «кончается божья помощь», то поэзия всегда укажет путь к себе. И очень возможно – спасёт. И одинокое сердце, и мир тоже.
Встреч с читателями не ищет. Но если предлагают выступить – не отказывается. Читает так же, как пишет – без псевдопоэтических подвываний, без актёрской жестикуляции, без пафосных выделений интонацией. И тембр её голоса удивительным образом соотносится с произносимой исповедью. Ещё бы, ведь «я о звёздочках не умею, а я о бабочках не хочу».
Представляю стихи Юлии Драбкиной с радостью и завистью к тем, кто, возможно, прочитает их впервые. Предостерегая от чтения вечером. Иначе бессонная ночь вам обеспечена. На себе проверил.
Валерий Рыльцов
* * *
Послушай, как слушают шёпот придворных старух,
как доктор – болящее сердце чувствительным ухом,
а там, за грудиной, душа превращается в дух,
покружится днём и к полуночи падает духом.
Смотри, что написано вязью за красной чертой
тебе на полях пожелтевшей с годами тетради,
вдохни этот воздух и молча минуту постой,
с улыбкой, как будто моряк при последнем параде.
Попробуй на вкус: эта жизнь – удивительный яд,
должна быть мучительно сладкой и крепкой отрава.
Но там, вдалеке, маяки для чего-то горят,
и занят Харон не тобой, и пуста переправа,
пока ты на ощупь, в некнижный попав переплёт,
найдёшь то, единственно верное, нужное слово,
что вслух не сказать. И – не высказан – мир оживёт,
как азбука Брайля под видящим пальцем слепого.
* * *
В заснеженном вагоне спит пурга –
на полочке лежат её рога
ледовые, не тают до рассвета.
С молочною каёмкой на губах,
полифонично, словно юный Бах,
на нижней полке всхлипывает лето.
Смешалось всё, пространство, времена,
такая какофония слышна,
как будто черти прыгают по крыше.
А проводница вяжет кружева –
глухая, видно… Слышишь, ты жива?
Давай с тобой на зеркало подышим.
Но, птицею внезапно обратясь
и кружевную стягивая вязь
на шее мне – прекрасная ловушка, –
пророчит, сыплет чёрные цветы…
Зачем шуметь напрасно, если ты
не знаешь арифметики, кукушка?
Дурная птица счёт ведёт на дни,
А ты храни, пожалуйста, храни,
храни их всех, мой Бог, кого люблю я,
покуда не исписана тетрадь
и можно быль на буквы разбирать,
а на губах тепло от поцелуя,
и боль сильна, и есть, кого терять.
* * *
Не поверишь, но прошлое вовсе не стоит печали –
наша память не сжалась, а просто согнулась в дугу.
К забродившему морю взъерошенный берег причалил,
я по кромке воды от себя безвозвратно бегу,
разломав наконец частокол позолоченной клети,
но, взлетев, на свободе всегда остаёшься один,
средоточье моё – средиземье моё, средилетье,
уведи меня в сказочный край золотых середин,
где прозрачные смыслы слагаются в ясные фразы,
где умеренный климат навеки смиренных широт,
но упущен момент и расплылись метафорастазы
на такой глубине, что и скальпель уже не берёт.
А в небесном кармане – большая дыра, и похоже,
что оттуда на каждом из нас проставляют печать.
Ты прости мне хотя бы немного, всеведущий Боже,
потому что я больше не в силах себя не прощать…
Так становятся горше, становятся тише и старше;
и как будто бы лампочка в тысячу прожитых ватт
освещает внезапно меня на углу Патриарших,
где нелепую жизнь я когда-то взяла напрокат,
но, увы, тем, что взято взаймы, не натешиться вдоволь –
все попытки напрасны, не стоит ни жалоб, ни слёз.
На дороге мужской силуэт промелькнул: то ли Доуэль,
то ль – в попытке успеть на последний трамвай – Берлиоз.
Только не было здесь никогда никакого трамвая,
но поди разбери эту явь на реальность и сны…
И мерещится пьяненький Гофман и мне наливает
полусладкий венозный настой – эликсир сатаны.
* * *
Пойдём, я покажу тебе места
на самом дне житейского колодца,
где каждый вечер – с чистого листа,
на случай, если утро не начнётся,
где боль уходит на ночь только в стих,
где каждый слог поэтому неистов,
где солнце смертоносно для своих,
но воплощает радость для туристов,
где полной тишины на полчаса
навряд дождёшься, терпелив и кроток,
где режут слух густые голоса
прокуренных насквозь восточных тёток,
где, веря, что останутся в раю,
спешат занять места в воротах рая,
как те, что проживают жизнь свою,
молитвенником книги заменяя,
где, выбрав подешевле из отрав,
я, нетрезва, разнузданно-игрива,
как девка, стыд и совесть потеряв,
вползаю на колени Тель-Авива,
где умирать умеют налегке,
нарочно не зализывая раны,
где, думая на русском языке,
я так устала жить на иностранном,
где по ночам бормочет на луну
какой-то полоумный местный тесла…
Пойдём, я покажу тебе страну,
в которой, вопреки всему, воскресла.
* * *
Солнце улеглось обыкновенно
на согретый за день волнорез,
облаков темнеющие вены
вздулись на поверхности небес,
ветра венчик бьет по синей глади –
в пену превратил белок волны,
рыбьими глазами страшно глядя,
катятся на берег валуны;
разрывает плеском полногласий
мёртвой тишины незримый шёлк,
даже сам Никитин, Афанасий,
за такое море б не пошёл…
Вот и я бреду по кромке ночи
босиком, в медузистой воде,
расставляю знаки одиночий,
чередуя «никогда» с «нигде»,
обходя натянутые сети
стороной. Поодаль, сильно пьян,
на песке лежит какой-то йети
и сосёт дурманящий кальян,
видимо, в стремлении к нирване…
Призывает тех, кому невмочь,
череда гостиниц без названий:
секс по тридцать долларов за ночь,
впопыхах расхватывают роли
жертвы негасимой нелюбви.
Наплевать. На всё. Остаться, что ли?
Господи, меня не протрезви…
Это просто город, дикий город,
спятивший от старости давно,
холодок спускается за ворот,
пробивая сердца волокно.
Заполняет воздух чем-то едким
полусонный нищий на углу.
Дедушка в оранжевой жилетке,
дворник, одолжи-ка мне метлу…
Но луны не видно, и лечу я
в чёрное вместилище небес.
Солнце спит без задних ног, не чуя
под собой остывший волнорез.
* * *
…и снова будет сегодня сниться: кошмарный ливень, собачий вой,
допрос с пристрастием на границе; упрямый въедливый постовой
посмотрит в паспорт и ставит просто отказы-штампики на судьбе;
и, замыкаясь, ряды форпоста не пропускают меня к себе.
Так и останусь на распродаже по низким ценам скупать грехи…
А кто-то мудрый прочтёт и скажет, мол, не стихи это, не стихи.
И кто-то умный начнёт глумиться, знакомый вновь заведя куплет,
что сердце рвать неприлично в тридцать, что опоздала на десять лет.
Мол, напиши, как луны камея собою красит небес парчу,
а я о звёздочках не умею, а я о бабочках не хочу.
Я напишу о глазах ребёнка, распознающих любую ложь,
о том, что рвётся не там, где тонко, а там, где этого меньше ждёшь;
о том, как в доме напротив прячут мужской, срывающий крышу плач;
о том, как времени ушлый мячик безостановочно мчится вскачь,
живых людей превращая в маски на зависть куклам мадам Тюссо;
что мёртвым грузом в его запаске – фортуны пятое колесо;
что, несмотря на чины и масти, одна на всех у него печать.
Я напишу (как усталый мастер о самом страшном всегда молчать)
о том отчаянном женском пьянстве, что незаметно в тени кулис,
о заоконном ночном пространстве, к утру сильнее зовущем вниз;
я напишу себе послесловье на грязном зеркале, словно тать,
такой горячечной бурой кровью, что ты не сможешь меня читать…
Прохладно. Слышится звук негромкий (полощет ноги в воде луна).
Стою у суток на самой кромке, всепримиряющей с гладью дна,
там, где кончается божья помощь и начинается путь домой.
И чей-то смех разрезает полночь, знакомый, нервный. Похоже, мой.
* * *
Крупицу кислорода зачерпнуть
в закат из ниоткуда тихо выйдешь.
Земля, приём, ответьте кто-нибудь,
на хинди, эсперанто или идиш.
Молчат. Остаток солнечной зимы
с шипеньем умирает в Иордане.
Смотри туда, однажды так и мы,
но не сейчас,
когда-нибудь,
когда-ни…
Когда скривит земное время рот,
по-блядски напомаженный и яркий,
нас будут ждать у адовых ворот
(«Жидам собраться в 9 возле арки»).
Угрюмый город – сер, осиротел –
задержит вдох, приспустятся знамёна,
и все придут, и мы с тобой в хвосте,
и нас по списку сверят поимённо.
И бог, отставив в сторону стакан,
наполненный бессилием до края,
как есть – сентиментальный старикан,
всплакнёт, по-детски сопли вытирая.
Прислушайся, как бьётся о карниз
мелодия скрипично-дождевая:
то капли божьих слёз спадают вниз.
Лишь на такую скрипку уповая,
старательно учу её азы,
и ей не в такт, затягивая действо,
всё льется, льётся русский мой язык
сквозь призрачное сито иудейства.
* * *
Избегая поворота от ворот земного рая,
с сардонической ухмылкою чеширского кота
над седой равниной моря некто тучи собирает,
чтоб над этой над равниной воцарилась темнота.
Гордо реет храбрый некто, не поймёшь, кому подобный,
и любому сразу видно – этот некто без греха:
с высоты бросает камни на народ анаэробный,
сей процесс сопровождая невротическим «ха-ха»;
топит честный люд под градом исторических развалин,
будто злобная хозяйка несмышлёнышей-котят.
Так обычно и бывает на всеобщем карнавале,
где низы уже не могут, а верхи ещё хотят.
Освещают вспышки молний чёрный ход в земные кущи,
где не то что человеку – негде яблоку упасть:
слышны радостные стоны возбуждённых власть имущих,
под шумок вовсю имущих не имущих эту власть.
Мчится Царства-Государства золотая колесница,
города и даже страны по пути роняя ниц;
хорошо, что это где-то, хорошо, что за границей,
только ведь в интимном деле нет особенных границ…
В чёрном небе воет некто тонким гласом Робертино
песню «то ли ещё будет» о грядущем «впереди»,
и такая очевидная рисуется картина,
что яснее не бывает – и к гадалке не ходи.
На луны белёсом лике аллергические пятна,
значит, чуть побольше часа остаётся до зари.
Ты стоишь, в окошко куришь, и немного непонятно,
ты у этого снаружи или всё-таки внутри,
то ли в прах уходишь, то ли поднимаешься из праха…
Но вглядись и вдруг увидишь – только свечку запали –
как последняя державшая планету черепаха
потихоньку выползает из-под тяжести Земли.
* * *
Это старая сказка о главном, о том,
как вползает на крышу светило,
как над густо исписанным за ночь листом
мне под утро грехи отпустило,
как, сменив на реальность свои миражи,
отойдёт ото сна мостовая,
и на шпильках по ней, словно тень, пробежит,
как морзянкою, «SOS» выбивая,
призрак маленькой женщины в чёрном пальто –
одинокое странное некто;
как оранжевый свет сквозь небес решето
изольётся на тело проспекта,
как привычным путем новый день поплывёт,
не сбиваясь на бег иноходца,
как ребёнок с утра в материнский живот
неумытой мордашкой уткнётся,
как очнется подрёберный космополит,
отдавая в районе ключицы,
но пока оно там хоть немного болит,
всё нормально, и смерть – не случится.
Это новая правда о главном, без слов
подводящая лишь к многоточью,
это правда о том, как силки времялов
расставляет по-снайперски ночью,
как однажды, не в силах себя превозмочь,
подчиняясь зовущим валторнам,
исчезает с радаров ушедшая в ночь
безвозвратная женщина в чёрном,
чтобы где-то себя раздавать за гроши,
не смотря в незнакомые лица;
как ясней не бывает: пиши – не пиши,
все равно ничего не простится,
как, свернувшись калачиком в звездном ковше,
в молчаливой глядит укоризне
неподвижная ночь. И легко на душе,
как навряд ли бывает при жизни.
* * *
Порезанный на грубые куски,
туман, как черепица, лёг на крышу.
В далекую швамбранию тоски
уже который год никто не пишет.
Смеркалось, облачившись в кровь и плоть,
под звонкое стаккато дождевое,
не в силах эту жизнь перебороть,
туда пришли неправедные двое.
Поспешно, не включая в доме свет,
не замечая бедного убранства,
исчезли в средоточии тенет
ничейно-паутинного пространства.
Не говорить. Не думать. Ни о чём.
Срывая на ходу пальто и иже,
она склонялась над его плечом,
губами, волосами, ниже, ниже…
Пытаясь удержаться как-нибудь,
не умереть в безвременье простынном,
он целовал ей маленькую грудь,
и где-то там, в подрёберной пустыне,
забытый неухоженный божок
взобрался на большую табуретку,
вольфрамовую ниточку зажёг,
ударил в заколоченную клетку.
Потери, сожаленья, миражи
тихонько примостились где-то с краю,
всё то, что называлось раньше «жизнь»,
с небытием смешалось, умирая.
Откинулась, зажмурившись, судьба –
фонарный свет картину мира застит,
и крапинками пот по кромке лба,
больного, не остывшего от страсти.
А мир лежит, распластанный на ней,
с глазами слабослышащего барда
и кажется печальней и родней
сквозь дырочку в районе миокарда.
_______________________
© Драбкина Юлия Эдуардовна