В помещенных ниже материалах — статье вдовы писателя Виталия Николаевича Сёмина — Виктории Кононыхиной-Сёминой и Стенограммы обсуждения его главного произведения романа «Нагрудный знак «ОСТ» – речь идет о литературных событиях более чем 35-летней давности. Тем не менее, они и сейчас представляют значительный интерес. Роман «Нагрудный знак «ОСТ» Виталий Сёмин написал 40 лет назад. Он неоднократно переиздавался и на Родине и за рубежом (в Германии – трижды). Размышления Ю. Трифонова, С. Залыгина, И. Дедкова и других известных писателей и критиков о родовых качествах реалистической прозы на примере анализа семинского романа не утратили смысла. Интересен сам подход мастеров слова к оценке необычного произведения.
Роман «Нагрудный знак «ОСТ» не окончен. Виталий Николаевич работал над очередным эпизодом, не дописал фразу, оторвался от машинки (позвали), вышел – и не вернулся более к ней. Он упал на дорожке парка в поселке Планерское в Крыму: разрыв сердца. «Я думала, мужчина споткнулся, а он все лежит, не поднимается», – рассказывала потом женщина, видевшая его падение.
Семину было пятьдесят. Он всегда отдавался своей писательской работе истово. Но в этот приезд в весенний Крым, горячо им любимый за тишину, возможность уединения, он работал, по выражению одного его приятеля, как бешеный. Сердился, если кто-то отвлекал от занятий снизу (мы жили на втором этаже), чтобы переброситься парой фраз о погоде. Выходил на балкон с суровым выражением, молча выслушивал, не поддерживая разговор. Ему прощали. Один из таких «обходящих с утра» сказал ему смеясь: «Ты знаешь, что ты доисторический бронтозавр?!»
После вечерних прогулок по горам, во время которых он бывал молчалив и сосредоточен, возвращаясь в свою комнату, еще не сбросив рюкзачка с плеч, он подходил к машинке, стоя отстукивал несколько слов, фраз. Я торопила его, мы задерживали работников столовой. Он сердился: «Иди, иди, не мешай».
Он торопился. Наверное, было предчувствие. Но скорее всего, это было состояние, которое им овладевало все чаще в последние годы – абсолютная поглощенность работой. Он говорил, что это состояние сродни счастью.
Его трудовое напряжение не имело ничего общего со стремлением выдать на-гора как можно большее количество строк. «Производительность» была низкой: за несколько часов сидения за машинкой – полстраницы. Каждая фраза имеет множество вариантов, иногда десять-двенадцать. Если текст складывался быстрее, – настораживался, считал, что это за счет снижения качества, возвращался к началу. К пишущим, которые делают по 4-5 страниц за день, относился иронически. «Для того, чтобы сказать один раз и быть услышанным, надо сказать идеально. А что такое путь к идеалу? Прямая дорога к гипертонии. Можно при таких условиях лечиться и рассчитывать на успех?» Куда бы ни ехал, всегда брал с собой свою старенькую машинку, на клавиатуре которой буквы были почти полностью стерты. «…Все десять дней в Коктебеле я провел в упорной борьбе со своей бездарностью. За это время исписал десятки страниц, однако нисколько не продвинулся вперед. Правда, связи между словами стали как будто прочнее и осмысленнее. Но очень может быть, что после многочисленных переделок я к ним просто больше привык. Каждый день я решаю задачу, которая по условию своему не может быть решена, – и это мой главный профессиональный стресс…»
Он понимал печальную диалектику писательского успеха: чем напряженнее работа, тем быстрее укорачивается кольчужка, но и не помышлял об изменении образа жизни.
Не стилистическая изощренность заботила его, а соответствие «добытого смысла» и слова.
«Добывать смысл» можно было только из правды, которая не укладывалась ни в какие схемы, ни в какие заранее составленные представления о ней, тем более приподнятые согласно кодексу так называемого социалистического реализма. Социалистическим штампам, идеологическим банальностям Семин в своей прозе противопоставлял принцип исследования. «Самое главное – мысль. А правда – ее источник». Увидеть вещи такими, какие они есть. И.А. Дедков, которого Семин считал лучшим своим критиком, так писал об особенностях семинской прозы. Она «по своей природе близка к чему-то научному, но без научной «беспощадности»… Холодок объективности проникал в обдумывание любых фактов и лиц, в любое описание и анализ… Люди и обстоятельства как бы выпрастывались из-под опеки заведомо готовой, затвердевшей мысли и становились сами по себе, какие есть, со своим частным и общим смыслом, и было необходимо приблизиться к нему насколько удается…»
В рабочих записках Виталия Николаевича множество записей о власти «смысла» над ним. «Мысль могла противоречить моим интересам, вызывать мою досаду. Она не прислуживала мне. Ее нельзя даже было назвать моей. Мысли были лишь вспышками охватывающего весь мир смысла. Я не мог ее изменить. Она могла меня изменить. И если она этого добивалась от меня, а я не менялся, меня охватывал стыд… Зависимость от смысла, открывшегося тебе, так же сильна, как и все другие зависимости: служебные, родственные, дружеские или гораздо сильнее. Это дорога труда и опасностей. И это еще одна радость. Смысл нельзя выиграть. Он не откроется недостойным. Его добывают и оплачивают работой. Он требует самоотверженности. Поэтому корыстные от него отворачиваются».
Это его пристрастие отмечали все пишущие о нем. Критические статьи носили название «Честность мысли», «Достоинство мысли», «Цена истины»…
По природе таланта он не мог «выдумывать». Все герои Семина имели своих прототипов, все события происходили на самом деле. В повести «Семеро в одном доме», написанной о моей семье, в которой Виталий Николаевич жил в течение семи лет на правах принятого зятя, нет ни одной «придуманной» реплики или разговора. Только «отобрано» и расставлено. Но социально-психологический срез жизни рабочей окраины оказался настолько художественно значительным, что повесть была переведена в шестидесятые годы на десятки языков за рубежом. И только у нас впервые была издана книгой через тринадцать лет, после смерти автора.
Виталию Николаевичу был свойствен восторженный интерес к рядом текущей жизни, вроде бы обыденной, незначительной. В его архиве сотни записей разговоров, каждодневных событий, поступков, которые все мы видим, в которых участвуем и которые по причине их ординарности забываются нами, уходят в небытие. Он извлекал смысл из этой обыкновенной жизни, и его духовное видение становилось открытием.
Корневая связь фактов с исследовательской авторской мыслью, исполненной понимания и человечности, свойственна и роману «Нагрудный знак «ОСТ», самому значительному произведению Виталия Семина. «Материал» для романа «набирался» в трудовом лагере для русских рабов в Германии, куда Семин был угнан из Ростова-на-Дону осенью 1942 года в возрасте пятнадцати лет. Германия никогда не уходила из его памяти. У меня были знакомые, прошедшие эти лагеря, но никто из них не возвращался в воспоминаниях к этой теме так часто, как Виталий. Когда мы с ним были в Польше по туристической путевке, посещение Освенцима закончилось для него сердечным приступом. Он не мог держать в руках цветочный горшок, который мы должны были поставить у стены, где расстреливали.
Вначале он написал три маленьких рассказа о немецком лагере. Позже долго работал над рассказом «В сопровождении отца», рассказ этот впоследствии вошел в роман как отдельная глава. В общем роману было отдано почти двадцать лет работы. Недаром он писал потом: «Настоящая мысль вызревает 25-30 лет. Жизни на нее не хватает». Мысль «вызревала» вместе с автором, включила его жизненный опыт, его судьбу.
В 1945 году, после Победы, в Германии его нашел отец, который был начфином госпиталя для советских и немецких раненых. Американцы, вступившие в Рурскую область в 1945 году, где в Фельберте и Лангенберге провел три года русский мальчишка, работая на вальцепрокатном и механическом заводах, передали тогда русских нашим властям, и Виталий Семин вместе с сотнями таких же, как он, демонтировал немецкий завод под Берлином. Там и нашел его отец. После нелегких хлопот отцу «выдали» сына, и несколько месяцев Виталий провел в госпитале, работал регистратором. Сохранилось письмо – выцветшая желтая бумажка, – письмо его к матери, написанное осенью 1945 года:
«Здравствуй дорогая мамочка! Передаю тебе это письмо через замполита нашего госпиталя Сицилию Львовну она едет в отпуск и через дней 20 вернется так что ты можеш с нейже передать мне ответ. Мамочка почему же ты непишеш мне это меня очень беспокоит прашу тебя пиши по чаще. Мамочка я бы тоже могбы приехать в ростов вместе с Сицилией львовной но это бы означало что я сейчас бы пошел в армию а здесь я могу еще несколько отдохнуть еще месяц, а может два а затем тогда я в армию мамочка узнай смогут ли быть для меня какие-нибудь приспиктивы в смысле учебы принимая во внимание мой возраст и то, что я репотриант если есть то напиши. Я сечас живу сравнительно хорошо. Сейчас у нас празники проходят хорошо чего и тебе желаю. Мамочка милая как ты там живеш на далекой родине как у вас там спитанием мамочка ты пишеш что сберегла велосипед мамочка если это тебе надо будет то пожалуйста продай его ты знаеш что это дело такое что его всегда можно нажить лижбы ты жила хорошо. Я слышал что на родине сейчас даже хуже дело с питанием чем у нас здесь. А если это так то вам там совсем плохо А особенно тебе ведь с тобою нет мужчины на которого ты бы смогла оперется. А ведь если я приеду то все равно я смогу с тобой побыть 1-2 ни дели а то и того меньше.
Ну вот это пока все
Крепко Крепко целую тебя Виталий».
Расстояние между этим письмом, в котором ни знаков препинания, ни прописных букв, – и «научно-психологическим трактатом», «философским исследованием фашизма» (С. Залыгин), написанным тридцать лет спустя, – это расстояние длиною в жизнь. Меряется оно не просто мерками времени, а работой писателя над собой, преодолением своего невежества, слабостей, «слоя бездарности, накопленного мной и родителями», ибо «страшнее всего собственная косность. Косность материала, из которого ты сделан».
На первое место Виталий Семин ставит не обстоятельства, а свою «косность» не потому, что обстоятельства эти были просты. Именно чрезмерная для человеческих сил трудность обстоятельств привела его к исполненной мужества мысли: «Человек должен стоять перед неизбежным. Тогда он обязательно будет двигаться. Выбора у него не должно быть. У меня его сейчас почти нет».
Биологически он вовсе не был человеком борцовского, геройского склада. В «Нагрудном знаке» он со свойственной ему близостью к натуре нарисовал и свой характер. Мечтательный, воспитанный на гуманистической литературе подросток. Каждая встреча с жестокостью, подлостью, шкурничеством ошеломляет его и вызывает к работе такие силы души и ума, о существовании которых люди иной душевной структуры и не подозревают. В романе (как и в жизни) к общению с этим порывистым парнем никто не стремится: это невезучий чудак. У него как бы ослаблен приспособительный инстинкт: нет ни хитрости, ни осторожности, ни умения использовать другого в своих целях. При этой житейской слабости он предъявляет смешные моральные претензии. Доходяга, размыкавший свое убогое, но необходимое каторжное имущество, променявший пальто на папиросы, ловящийся на крючок к блатным, – он набивается на дружбу с самым смелым, пытается бежать из лагеря, участвует в самых рискованных предприятиях вместе с теми, кто пытается сопротивляться в условиях самой бесчеловечной механизированной каторги. Есть настороженность в отношении к нему. Никто не называет его «сынок» – (а он так ждет этого!) и не говорит: «перейдем – ляжешь на соседнюю койку…»
И в последующей жизни – теряющийся среди самоуверенных, нахальноватых, ловких, – он казался многим высокомерным, но слабым интеллигентом. «Бушевавший во мне огонь праведности…», «В спорах я нетерпим. Возбуждаюсь, перехожу на личности. Ведь все так понятно! И только корысть или нечестность мешают моему оппоненту согласиться со мной… Шуточки, преувеличения, преуменьшения – не в моем духе. Ищу истину, припоминаю…»
Жизнь выявляет потом, что за внешней слабостью – большая сила, что все его моральные претензии обеспечены самой устойчивой духовной валютой. В эпоху тотального приспособленчества он не сломался, не позволил себе ни слова лжи ни в жизни, ни в литературе в то время, как «крепкие парни» теряли лица.
Писатель А. Каштанов в письме-воспоминании писал, что книга «Нагрудный знак «ОСТ» избавила его от одного из самых тяжелых предрассудков времени: «Духовные люди, оказывается, более жизнестойки и защищены, чем бездуховные. Интеллигентность, оказывается, это сила, а не слабость. Для кого-то это, может, очевидно, но сколько лет подряд мы слышали противоположное!»
И еще – острая впечатлительность! Когда я рассказала В.Д. Фоменко, как Виталий однажды, совсем еще молодым, зарыдал на фильме «Дон Кихот», Владимир Дмитриевич, прекрасно знавший Виталия, сказал взволнованно: «Так ведь художник! Художник до мозга костей!»
С таким «устройством» человек быстро сгорает. Что касается обстоятельств, он сам образно сказал о них в одной из критических работ: «От одного исторического события человеческие судьбы расходятся как будто веером. И на каждый луч что-то выпадает, какое-то испытание. Но бывают биографии как стержень, на который нанизывается все, как сомкнутый веер, в котором сошлись все цвета спектра. И тогда, собственно, возникает ощущение судьбы… Мысль о судьбе приходит, когда человек становится ее любимой наковальней».
Это ведь не умозрительное ощущение рецензента Семина по поводу. Это родилось и из ощущения собственной судьбы. В 1953 году его исключили с последнего курса пединститута за участие в «антисоветском» кружке. Выяснилось к тому же, что он скрыл свое пребывание в Германии – страшный грех по тем временам. Потом – неотступное внимание «органов». «Приглашения», «предложения». Он уехал на строительство Куйбышевской ГЭС, учительствовал в далеком хуторе Ростовской области. Учителем он был прекрасным. Одно из первых впечатлений от него: на сцене глинобитного сельского клуба очень высокий, худой, в очках, с вьющимися рыжими волосами и выбеленными под солнцем бровями парень читает монолог Полония: «Уж ветер выгнул плечи парусов…» Зал слушает самым внимательным образом. Интересен не столько Шекспир, сколько необычный этот парень, «городской», в коротковатых «сиротских» брюках. Так выглядел тогда этот «враг народа». В ответ на мою насмешку по поводу монолога Полония: «А что! Прекрасные советы дает старик: «Всего превыше верен будь себе».
В «оттепель» окончил пединститут, работал в газете «Вечерний Ростов», на телевидении. Стал печататься в конце пятидесятых, сначала в Ростове, потом в «Юности», в «Москве», «Советском писателе». И снова «политический» скандал. В 1965 году «Новый мир» Твардовского опубликовал семинскую повесть «Семеро в одном доме». Исполнилась мечта – напечататься у Твардовского. По повести развернулась дискуссия в «Литературной газете». Она была приостановлена статьей – на целый подвал – Ю. Лукина в «Правде». Обвинение было в духе времени: очернительское изображение рабочего класса. После этого семь лет почти полного отстранения от литературы. «Я делаю вещи на уровне мировых стандартов, – печально говорил он тогда. – Неужели это никому не нужно?»
Бедствовал. Порой не на что было отправить почтой в Москву рукописи, рецензированием которых он тогда занимался – так материально поддерживали его старые сотрудники «Нового мира». Из письма этого времени: «Мать опять облагодетельствовала меня. От нее я принес сумку с баночками. Я еще день перебился без займов… Пришла Муля, дала взаймы 10 рэ, собирается что-то готовить. Приходил Длинный, принес собакам кусок колбасы. И они у нас отобедамши…» Дома счет шел не на рубли – на копейки.
При всей этой «чернухе» в семье, при наших непростых у всех характерах мы все равно были счастливы тогда. Было что-то главнее этой бытовой безысходности. Помню, когда мы однажды в совершенно «пустой» день обнаружили (счастье!) под ножками аквариума подложенные для выравнивания белые монетки, то не плакали от сознания нашей бедности, а ужасно хохотали, понимая выразительность ситуации.
Хотя Виталий Николаевич знал цену профессиональным клеймителям и запретителям типа Ю. Лукина, М. Колесникова, состояние отторжения было все же тяжким. Из записи его в те годы: «Потеря социального лица, потеря качества. Сам себя как будто ни в чем не можешь обвинить, но чувство вины испытываешь… Особенность его в том (для интеллигента, привыкшего к рефлексии), что, не чувствуя себя виноватым в том, в чем его обвиняют, он винит себя за что-то другое. Ведь всегда в чем-то виноват перед судьбой, совестью, ближними, перед идеалом, наконец… И на этот крючок меня всегда было легко поймать. И ловили! И кто только не ловил!»
Было и одиночество. Время разводило людей, рождало подозрительность. Семин приходит к неплохим людям потолковать, больше всего о литературе. Эти люди тоже профессионально занимаются литературой, но они имеют должности. «В комнате, куда я прихожу, нас трое, а кажется, что пятнадцать. Стараюсь сосредоточиться на одном лице, а вижу несколько, есть в комнате еще кто-то, кроме троих, и все это чувствуют. И множатся значения простых слов, говорят «да», слышится «нет». И уже нет слов, которые не отбрасывали бы страшную тень».
Он был непритязательным человеком: были бы сносные условия для работы. В 1971 году редакция «Нового мира» предложила ему командировку на КамАЗ. Письма его оттуда полны самого живого интереса к работе. Он живет в холодной гостиничной комнате, спит одетым, рядом сменяющие друг друга соседи. Ни одной жалобной ноты в его письмах нет. Это, может, самые счастливые его письма. Пишет, какой интересный сосед-химик попался, какие замечательные были ночные разговоры: «Не спали до двух ночи – он рассказывал, право, ты удивишься, но из-за этих вечеров… стоило лететь на КамАЗ… Остальные были не так интересны, но и у них было что-то свое». Удивляется поступку соседей, возвратившихся в Москву из-за трудностей быта: «Того нет, этого. Плохо принимают, не обеспечивают». Поверите ли, я их не очень понимал».
«Нагрудный знак» Виталий Семин называл книгой, о которой он точно знал, что должен ее написать. Многократные подходы к ней на протяжении всей творческой жизни, как я уже отмечала, обрывались. Вот рабочая запись начала семидесятых. «Написать все как было. Как было давно. В детстве. Чудовищно трудная задача. Я сотни раз пытался написать о детстве, о Германии, но писал, хотя и не уклонялся от фактической правды, только то, что я сейчас думаю об этом. А ночью этой проснулся от ночного беспокойства, страха и почувствовал, что «оковы тяжкие» пали и все существо мое беззащитно, как в детстве, для впечатлений, для воспоминаний. Вот этой беззащитности мне все время и не хватало. И я вспомнил самое главное – себя маленького в том страшном и огромном мире. И вспомнил запахи так, как они тогда настигали меня, и страхи мои, и надежды, и мою потребность в защите, любви, которая голодом, страшным неудовлетворенным голодом терзала меня все эти три лагерных года.
Нет, конечно, если бы вскочил с кровати, схватил ручку и стал бы записывать свои ощущения, я бы не много записал. Между моим ночным видением и словом расстояние огромное. Но все же это ощущение и не совсем пропало».
Л.И. Лавлинский вспоминал, что он как-то пожаловался Виталию на отсутствие памяти на детали, на ее слабость. «Ты просто не пытался насиловать свою память», – ответил тогда Семин. От этого «насилия» шла и активная работа воображения.
С начала семидесятых Семин работает в основном над «Нагрудным знаком». Первая редакция романа (он назывался тогда «Право на жизнь») была отправлена в «Новый мир» в 1973 году. Вопрос о печатании решался долго, а работа над романом продолжалась. Досылались страницы. В редакции журнала давно не было А.Т. Твардовского, поменялись сотрудники. Сгущался идеологический туман. Роман о немецком лагере, о растленном фашисткой идеологией народе вызывал, как тогда говорили, нежелательные аллюзии. Готовилось выдворение Солженицына. Дважды набор романа рассыпали. По счастливой случайности рукопись романа попала в руки человека, который имел не только влияние в литературном мире, но и мужество. В 1976 году в 4-5 номерах журнала «Дружба народов» роман был опубликован. Собственно, это была первая часть романа. Оканчивая ее, Виталий Николаевич еще не понял, что окончательный расчет не состоялся, что он через некоторое время снова вернется к Германии, уже разгромленной. Откуда все отчетливее станет звучать тема судьбы, «жизни молодого человека нашей эпохи».
Но пока он пожинал успех. Публикацию хвалили во множестве печатных органов. Шли письма от литераторов. «Роман, – писал Ст. Рассадин, – в некотором смысле шаг из литературы.
…Роман не хочется оценивать с точки зрения эстетических критериев. Это не значит, разумеется, что он ниже их, – напротив, он выдержит строжайший суд; просто он тут как бы ни при чем… В общем, «здесь кончается искусство»… Читать твою книгу было очень трудно… слишком в ней сконцентрированы боль и судьба… Можно вспомнить полуостроту Шкловского, который говорил, что в беллетристике, как на лестнице, нужны площадки, чтобы отдышаться. У тебя площадок нет (я не заметил), и рад, что нет. Потому что это не проза, а что-то иное. Что – не знаю, никакими терминами («человеческий документ» и т.п.) тут не отделаешься. Мне не нужны площадки в книгах о геноциде… Такие книги существуют для другого, не для того, чтобы, отдышавшись, скорее добраться до верха лестницы. В общем спасибо тебе за книгу, – если только можно благодарить за то, что я, читая ее, нередко чувствовал себя несчастным, а мысли мои о людях и человечестве трещали под напором жесточайшей правды…»
Книга вышла и за рубежом: в Польше, Чехословакии, ГДР, ФРГ… Издательство «Бертелеманн» (Мюнхен) пригласило автора на встречу. Он поехал в Германию за три месяца до смерти, в 1978 году. Принимали его прекрасно, спросили, есть ли у него какие-либо особые желания. Желания были: поехать в Фельберт и Лангенберг. В Лангенберге он сам повел встретивших его отцов города по улицам к фабрике, где он когда-то работал, и они удивлялись памятливости бывшего номера 763. Он шел по тротуарам, по которым ему не разрешали ходить в 42-м, а гоняли по мостовой в деревянных поломанных, загребающих снег сабо. С ним были любезны, и он был вежлив и даже пожал на прощанье руку фабриканту – сыну того фабриканта, на которого он работал. Он жадно всматривался в «прекрасное лицо Германии», поражался товарному изобилию, комфорту квартир сотрудников издательства, которые его пригласили, а однажды ночью проснулся от рыданий во сне, оттого, что нахлынули на него давние воспоминания и нынешние мучительные вопросы, ответы на которые он искал, делая свое литературное дело.
Сердце все чаще давало о себе знать. Во время интенсивной работы над «ОСТом» заболела мать Виталия Николаевича: инсульт, распад личности. Он был единственным сыном, и все заботы пали на него. Отрывок из письма, живо рисующий обстановку, в которой Семин писал роман: «30% мощности организма, по утверждению специалистов, тратится на нейтрализацию городского шума. Остальные идут на преодоление жары. А что остается на жизнь? Образ жизни мой таков: я сижу на осевой линии улицы Энгельса (окна из-за жары открыты, и весь транспортный грохот у нас), термометр показывает 36 градусов по Цельсию, мама ежеминутно требует, чтобы я посадил ее на унитаз, а я стучу на машинке. По-моему, все исторические примеры трудовой и гражданской доблести меркнут перед этим… Но где все-таки взять на это силы? Однажды ночью я с этим вопросом обратился к маме, которая разбудила меня в пятый раз. Мама ответила: «Но ведь тебе Виталий Николаевич помогает».
Вся 16-я страница не придумает такого ответа. Вот, милый, современный сюжет. Как только его ухватить?»
В продолжении «Нагрудного знака» (публикаторы назвали его «Плотина») происходит «прорыв и выброс главных мыслей из раскаленной толщи страданий, спрессованных в I части «Нагрудного знака», как реликтовые растения в каменном угле» (И. Золотусский).
Лагерь узников после освобождения. Ожидание счастья. Возможность мести. Свобода, которой все распоряжаются по-разному.
Блатные – русские, которые живут по законам фашизма. Колька Блатыга подбивает Сергея (главный герой), заполучившего оружие, выстрелить в коменданта, который вместе с женой и сыном идет мимо бараков, где живут узники. За игрой следит весь барак. Выстрелит Сергей или не выстрелит? Женщина и мальчик кричат, поняв, что происходит. Сергей не спускает курок. «Не можешь – не берись», – презрительно говорит ему Блатыга. «Не крики спасли меня от выстрела, – я затеял игру блатных… Через много лет история эта вдруг обессилит меня воспоминанием. И облегчение будет, как при нечаянном избавлении. Уже было оступился, но вдруг услышал в темноте то, что и услышать нельзя, – дыхание глубины… Утешаясь мыслью о мести, я совсем недавно думал, что убить и быть убитым – самое противоположное. Противоположнее не бывает. А вот теперь почувствовал, что это чем-то похоже».
Одним из первых на роман откликнулся А. Адамович, сказав, что это роман о главной проблеме нашего времени, хотя и на материале минувшей войны, когда над всем, «все себе подчиняя, встал главный из существующих запретов: «Не убий человечество!» В человеке резерв имеется, который включается в обстоятельствах исключительно важных – для всех важных: вдруг вспыхивает в ком-то, как острый лазер, луч нравственного прозрения, далеко вперед проникающий… С этим чудом мы встречаемся в произведениях одного из удивительных романистов последних десятилетий – Виталия Семина».
Однажды И. Дедков сказал, что Семин был счастлив, несмотря ни на что. Прожить такую насыщенную духовно и творчески жизнь, так честно и смело мыслить, так твердо работать, так отчетливо видеть смысл – «зачем тебе жизнь дана», – это счастье. Наверное, прав И. Дедков. Но снимается ли горечь?
Записи Семина на одном из последних черновиков: «Обидно, неужели кто-то, кто управляет нашими судьбами, так равнодушен к нам самим, что, использовав нас функционально, тут же устраняет нас или устраняется сам, – и мы гибнем. И чувствуем, что здесь какое-то издевательство, насмешка. Мы шли, шли, добивались, старались, стремились – ведь и пожить хотели. В добре, спокойно. А вот – нет. Какой-то выстрел судьбы – все! Какой-то новый красноречивый и в чем-то трагически привлекательный прием удачи – неудачи, гибели за талант, за ум, за подвижничество… Самосовершенствование! А как? Как найти силы стать против среды… Силен ли в тебе моральный запрет? Сильнее ли он кипения жизни? Ведь именно оно, это кипение соблазняет. Там импульсы, там соревнование, а твой запрет – одинок. Как быть?»
Сейчас мне странно читать в статьях некоторых молодых критиков снисходительную квалификацию «шестидесятников». Я, знающая жизнь «типичного шестидесятника» не по рассказам, воспринимаю это как нравственную аберрацию. Теоретизировать в меру сил никто не запретит, но вот интонация… Семин настаивал на том, что писатель должен знать «азы нравственной гимнастики. И критики, конечно, тоже».
Я часто прибегала к цитатам, желая сделать свой рассказ убедительным. И завершу его тоже цитатой из воспоминаний о Виталии Николаевиче человека, который знал его близко и известен как понимающий меру ответственности за слово: «В жизни не встречал человека, от которого исходило бы такое физическое ощущение ума – не как знания, эрудиции, остроумия, талантливости (а все это у него было представлено щедро и органично), а как чего-то высшего и абсолютно очевидного и бесспорного: достаточно было хоть раз поговорить с ним. Ум в соединении с общей духовной одаренностью и какой-то нравственной точностью мысли и слова… нет, бесполезно искать «формулу» для живого духа, которым веяло от всего его облика».
__________________________________
© Кононыхина-Семина Виктория Николаевна
СТЕНОГРАММА заседания Совета по российской прозе СП РСФСР
Москва, 28 марта 1977 г.
(в сокращении)
Повестка дня: Обсуждение творчества В.Н. Семина (г. Ростов-на-Дону)
Председательствует Н.П. Воронов
Н.П. Воронов:
– Товарищи! Разрешите начать заседание Совета по российской прозе.
По-моему, мы такого значительного, необычного писателя еще на Совете не обсуждали. Обсуждаем мы творчество Виталия Николаевича Семина по предложению Ю.В. Трифонова. Я думаю, что люди из этой плеяды писателей симпатичны друг другу. Трифонов внес предложение возвысить деятельность совета, так как мы часто обсуждали опыт писателей интересных, но не достигших значительного уровня в художественном и социальном смыслах… Что касается В.Н. Семина, мне кажется, что этот художник безукоризнен. Он верен действительности в философском и нравственном выражении. К сожалению, писатели в наше время часто отходят от правды. К Семину это не имеет отношения. Я предоставляю слово В. Семину.
В.Н. Семин:
– Я не знаю, что я должен рассказать. Я родился в 1927 году в Ростове-на-Дону. Я часто и пишу о Ростове, о том, что связано с детством. Учился я в том же городе. Из этого же города меня в войну угнали в Германию. Это тоже отражено в написанном мною. Я был в Западной Германии в арбайтс-лагерях. Мне было пятнадцать с половиной лет, и там были такие ребята, как я. Затем я вернулся на Родину, учился, работал на Куйбышевской ГЭС, преподавал на хуторе в школе-семилетке два года. Затем работал в газете и на телевидении.
Первый мой рассказ был напечатан в 1957 году в журнале «Юность» – «Новичок». Затем в сборнике рассказов повесть «Шторм на Цимле», повесть «Ласточка-звездочка» опубликована в журнале «Дон» в 1963 году, книжкой вышла в 1965 году. В 1964 году вышла повесть «120 километров до железной дороги» в журнале «Москва». В журнале «Новый мир» в 1965 году опубликована повесть «Семеро в одном доме», 1972 г. – роман «Женя и Валентина». Вообще моя судьба связана с журналом «Новый мир». В журнале «Дружба народов» был напечатан роман «Нагрудный знак «ОСТ» – в 1976 году.
В.А. Гейдеко:
– Что меня привлекает в книгах Виталия Семина? Прежде всего, связь его творчества со школой русской реалистической литературы XIX века.
В 4 номере журнала «Дружба народов» был опубликован его рассказ «Эй!» Это рассказ о том, как несколько человек, связанных общей целью, пробирались по реке в шлюпке, с ними происходили разные приключения. Один из героев рассказа думает, что у каждого человека должна быть своя, пусть маленькая родина, свой кусок земли, за который он может зацепиться памятью. Виталий Николаевич рассказал нам сейчас, как его жизнь связана с Ростовом-на-Дону, и мы действительно восстанавливаем по его рассказам жизнь города, духовный и нравственный облик географического, этнического пласта нашей Родины, какой-то определенной категории людей.
Можно вспомнить его повесть «Семеро в одном доме». Там главный герой, корреспондент, оказывается свидетелем события – убийства из ружья по пьянке. И он милиционеру говорит: «Я – корреспондент, я мог бы в редакции помочь», и т.д. И ремарка: «Я почувствовал, что это прозвучало кисло и претенциозно». По-моему, эта ремарка не сколько героя, сколько автора: стремление героя возвыситься над окружающими людьми хоть на микрон, что он работает в газете, что он корреспондент… Мне кажется, что здесь мироощущение Виталия Семина проявляется очень рельефно. Это демократическое мироощущение, родственная черта русской прозы, черта русского реализма. Мне хочется указать на это прежде всего.
Меня также очень подкупает и демократизм формы, понимаемый как простота, естественность письма. Простота не от бедности изобразительных средств, не как недостаток психологического мастерства, а как высшее проявление всех художественных возможностей автора.
Так написан и роман «Нагрудный знак «ОСТ». Я слышал разные суждения об этом романе. Многих ставит в тупик то, что, с одной стороны, речь идет о нечеловеческих условиях, в которых существуют герои романа, с другой – эмоциональный диапазон заведомо загнут в очень жесткие рамки, нет пафоса, нет знака сострадания к людям. Это приковывает внимание читателя.
В «Жене и Валентине» удивительная верность автора изображаемой эпохе. Ведь в литературе часто происходит модернизация ушедшей действительности. У Семина – точное соответствие как в мелочах, так и в целом. Причем показано, как это целое составляется из мелочей и различных подробностей. Поднят исторический пласт. Эвакуация завода описана блестяще при всей сдержанности в выразительных средствах.
Я думаю, сила произведений Виталия Семина в том, что они воссоздают представление об объеме жизни эпохи во всей ее полноте.
Н.П. Воронов:
– Я приветствую замечание Валерия Алексеевича о тонкой художественной форме произведений Семина. Сейчас выступит Иосиф Абрамович Герасимов.
И.А. Герасимов:
– То, что здесь было сказано, мне близко. Я хочу остановиться еще на трех моментах.
Если выстроить в хронологическом порядке прозу Семина – не как он ее писал, а по содержанию, – то я поставил бы его вещи в таком порядке: «Женя и Валентина», «Ласточка-звездочка», «Семеро в одном доме».
Я для себя обнаружил, что, по сути дела, это одна многоплановая книга, и написана она об одном. Если говорить конкретно – о поколении рождения двадцатых годов. Там не только люди рождения 1927 года, как автор, но и 1922 и 1923 годов, то есть поколение, которое прошло через молотилку войны. Об этом написано много книг, но дело в том, что у Семина появился свой писательский взгляд на это поколение, свое осмысление. Я – 1922 года рождения, тоже прошел через войну. Казалось бы, очень многое знаешь о войне, тем не менее все, что я узнал, читая эти книги, каждый раз открывало мне новое, очень точное, очень узнаваемое, удивительно по-своему написанное.
Мне кажется, эту линию он и продолжает. Под каким углом? У него есть слова, он называет это «страданием памяти». Более точных слов, чем найденные Семиным, чтобы определить книгу, я найти не могу. Все книги, которые я назвал, есть страдание памяти, то есть страдание человеческой совести, когда нельзя отступить от правды, то есть это сама правда.
Гейдеко здесь говорил о классических традициях. Они очень многообразны. Я не всегда это понимаю. Видимо, это не мое дело. Но для себя я это определяю иначе, потому что проза Семина – это проза нынешняя.
В наше время проза пришла по своей форме к чрезвычайному многообразию. Я не литературовед и не критик, попытаюсь выразить это так, как я понимаю. На театре существует понятие «постановочные средства». Для усиления эмоционального воздействия вводится необычное освещение, ракурсы, шумы, музыка, декорации, – все это создает спектакль. Но очень большим актерам, как правило, это мешает – и излишни свет, и излишни вычурные декорации. Большой актер хочет быть один на один со зрителем, он все доносит сам.
Мы имеем множество прозы, которая так украшает чрезвычайно необычной композицией или словообразованием необычным, чтобы удивить читателя, или особым построением фразы… Я не хочу это осуждать. Может быть, это кому-нибудь нравится. Я хочу подчеркнуть другое, что семинский путь, когда берется фраза удивительно простая, иногда находящаяся на грани газетной документальности, – этот путь кажется мне наиболее сложным. Он ничего не украшает, он ничего не требует, не заигрывает с читателем, он во всем откровенен.
Но что удивительного в его прозе? Он повествует просто, документально, иногда задерживаясь на каких-то подробностях, описывает один цех, другой, мы вместе с его героями как бы входим туда, видим те события, которые описываются, иногда очень драматичные. Язык повествования, очень спокойный, входит в контраст с тем, что описывает автор. И этот контраст вызывает у читателя сильную эмоциональную искру, читатель не может оставаться равнодушным к событиям. Это замечательно сильная особенность художественной прозы Семина.
Три дня назад я взял с полки несколько номеров «Нового мира» и прочитал «Семерых в одном доме». Я иногда перечитываю книги шестидесятых. Годы эти, как вы понимаете, бурные, но многое из того, что описано в этих книгах, сейчас потускнело. Я пытался разобраться в причинах этого потускнения. Мне кажется, что дело в том, что мы авторов этих очень любили в свое время, но дело и в том, что мы что-то домысливали за этих авторов. Это и время диктовало, мы видели в них свой задор и переживания. Я очень боялся, что это произойдет и с повестью Семина. Но я читал эту повесть как бы заново, я чувствовал, что ничего там для меня не потускнело, такой характер, как Муля, – это характер особый. Вы знаете, что среди городской жизни, полной бурных событий и переживаний, мы видим новые характеры, – и такой характер, как Муля в повести Семина, представляет для нас большой интерес.
Если наш Совет по прозе имеет какую-то силу, то нам надо поставить вопрос об издании семинской повести отдельным изданием. Мы не имеем права на такие потери, мы не так уж богаты, чтобы не сделать этого…
И.А. Дедков:
– Я прочитал книги Семина перед тем, как ехать сюда. Книги, которые есть и которых вроде бы нет, настолько мало и давно критика о них писала.
Наряду с лучшими произведениями деревенской прозы живет в людях истинная память, народная художественная память, столь необходимая нам всем. Почему Муля так любит рассказывать свои страшные, ужасные истории? Потому что ей хочется, чтобы об этом знали другие. Ей трудно представить себе, что все, что она пережила, что было с ней, с ее подругами, родными, больше никто не знает. Все это пройдет, и потому она рассказывает об этом с наслаждением и страстью, и ее любят слушать. Без историй такого рода, которые составляют основу драматического повествования Семина, картина нашей жизни была бы неполной. В «Жене и Валентине» Ефим говорил, что есть развитие, а есть знание. Тут тоже люди, у которых есть не развитие, а знание. Нет смысла в разделении ценностей знания городского ли, деревенского. И в городе, и в селе никогда ничего легко не доставалось. Поэтому правомочен взгляд, угол зрения Мули, угол зрения Сергея, Женьки и угол зрения астафьевского Витьки, угол зрения распутинских старух.
Проза Семина автобиографична и смыкается в единое повествование на едином материале. Прослеживаются внутри нее связи давние, широкие. Когда-то А. Макаров говорил, что этот автобиографизм нужно преодолевать. Мне кажется, что современная литература показывает, что этот автобиографический барьер невозможно и незачем преодолевать, что личный опыт вмещает опыт сотен тысяч людей. Интересно было бы сравнить повесть Семина и повесть Астафьева: мир, увиденный глазами мальчиков. При всем несходстве материала и характеров и разнице этических принципов мы могли бы обнаружить большую родственность.
Семин писал в «Новом мире» о Горьком: «Интересность «простых» людей – вот что у Горького меня всегда поражало больше всего. Самостоятельность в суждениях горьковских «неинтересных» людей поразительна. Как будто каждую свою жизненную теорию они доказывали сами, не пользовались ничьим жизненным опытом, ничьей подсказки не брали на веру…»
Это может дико раздражать, как это раздражало Валентину. Легче иметь дело с одинаковыми людьми, как если бы они вышли из инкубатора.
И Семин все это пишет без особой радости: как человек предоставлен порой сам себе. Ему трудно и больно писать об этих людях, но он стремится понять, откуда все это берется. И даже когда речь идет о детях, мы видим в его описании, насколько это разные дети.
У Семина всегда мир мазанок; это порой бестолковый мир, очень тесно прилегающий к земле пригородов. Но читать все это очень интересно: там течет та же человеческая жизнь, там горе и радости человеческие в полной мере. Это есть в повести «Семеро в одном доме». «Нагрудный знак «ОСТ» показывает, что писатель и здесь сохранил свой взгляд на жизнь и человека. Нет никакого благодушия. Людям даже не до природы. Там нары, стены, полы, душный воздух. Очень суровый мир, которому в данный момент ни до чего, кроме человека. Все сосредоточено на человеке.
Эта книга очень полезна для чтения, потому что она учит мужеству. Учит повседневному мужеству. В книге большая вера в человеческое достоинство. Человек выстаивает, выдерживает при нечеловеческих условиях. Жизнь Мули тоже проявление постоянного, повседневного мужества.
Интересно отношение Семина к фашизму как к бытовому явлению, интересен подход с точки зрения этической природы фашизма. Тут очень интересны мысли, реплики автора.
В некоторых местах есть чрезмерное перенасыщение бытом, но это ничего не умаляет.
Очень ценно в семинских вещах, в отличие от других, даже весьма популярных в критике, что есть не только описание, но понимание жизни. Автор пытается в жизни разобраться, есть постоянное удивление автора: как пёстр человек и как необходимо его понять.
Мне особенно интересно одно место у Семина, где говорится о том, что отец Слатина «умел думать против себя». Очень честный человек, аскетического склада, активно работающий человек «умел думать против себя». Это очень интересная мысль. Она присутствует в семинских текстах. Это глубокая мысль автора, который ничего не фетишизирует, а упорно стремится доискаться до истины.
Я не знаю, в чем смысл наших обсуждений. Семин – сложившийся, упорный в своих представлениях о литературе и жизни писатель. Надо шире представлять его современному читателю.
Н.П. Воронов:
– Дело в том, что имя Семина надолго было изъято из литературно-критического обихода. Вы прекрасно это знаете. Наше обсуждение – попытка ввести Семина в обойму, в которой есть имена Астафьева, Распутина.
Слово предоставляется Ю.В. Трифонову.
Ю.В. Трифонов:
– У писателя Семина есть резко индивидуальные черты. Он отличается хотя бы тем, что избрал для описания слободки, рабочие районы и людей, живущих там, то есть людей полугородских, полуинтеллигентных, которые составляют большой массив в нашей стране. Люди эти живут скудно. О них еще мало пишут. Семин пишет об этих людях, причем делает это на большом отрезке времени. Он пишет очень правдиво. Это действительно «роман без вранья». Иногда он бывает даже скучноват. Иногда даже хочется, чтобы автор немного соврал, но он не врет. И в этом его качество. В этом его большое достоинство.
Литература – дело штучное. Семин – писатель вот такой штучный, и я его сразу могу узнать и отличить, пишет ли он о каких-то мальчишках или о страшных событиях войны.
Есть еще одно качество у этого писателя: он очень человечен. В нем есть внутреннее благородство. Этический заряд писателя обязательно должен чувствоваться. Если этот заряд дурной, некачественный или посредственный, он может фразу написать прекрасно, может быть прекрасным стилистом и прочее, но некачественность его внутреннего заряда все равно даст себя знать. Мне кажется, Семину повезло – у него хороший внутренний человеческий заряд, и это чувствуется в его вещах. У него есть совестливость в его описаниях. Это не просто картины, их оценка всегда очень точна. Это благородное внутреннее побуждение. Хотя бы то, как он пишет о себе. Многие себя украшают, даже невольно, рука тянется, чтобы сказать о себе покрасивее. Семин пишет о себе беспощадно. В «Нагрудном знаке» он пишет, что проявил слабость, уступил. Его размышления о себе, борение совести в нем, как он о себе думает – это придает его книгам большую внутреннюю красоту.
У него, конечно, замечательная память. Тут нет никаких записных книжек – это память. В его последней книге какое количество мельчайших фактов, подробностей, как он описывает эти камеры, цеха, дворы, улицы! Он запоминает выражение лиц, разговоры. Количество людей в этой книге очень большое. Для каждого он находит свое. Это особое свойство.
В предисловии он говорит о том, что он долго собирался и не мог к этой книге подойти. Она его мучила. Это можно понять, потому что в этой книге самое страшное, что может быть для человеческой личности – это картина унижения. Это роман о страшном унижении почти ребенка, поэтому еще более страшно. То, что человека переворачивает, что нельзя выговорить. Я знаю многих людей, которые прошли лагеря, и они не хотят об этом вспоминать, они хотят выбросить это из памяти, потому что это ужасное унижение человека.
Я понимаю, что с тех пор прошло 30 лет, автор за это время набрался мастерства, брал какие-то иные темы. Его «Ласточка-звездочка» – это хорошая книга. Она тоже очень достоверна. Но по качеству прозы «Нагрудный знак» – выше. Автору надо было преодолеть все нападки, которые он вынес, вынес потому, что усиленно работал.
«Нагрудный знак» интересен еще тем, что в нем подлинная достоверность при описании разных пластов. Например, описание немцев разных периодов войны. Это тема, где многие хорошие писатели спотыкались, рисовали ходульные фигуры в первых романах. У Семина – это особые немцы, которые служат в арбайтс-лагерях. Они страшны своей бесчеловечностью, хотя, казалось бы, это обыкновенные люди, обыватели. Но фашизм влезает в человека и делает из них страшных людей. Это очень убедительно художественно показано в описаниях этих надзирателей, простых рабочих, штурмовиков. Я думаю, Семину удалось показать Германию тех лет так, как многим другим этого не удалось. Книгу надо сейчас переводить в Германии. Для немцев это будет не аппетитно. Но они поймут, что это правда, с этим трудно спорить. Семин не показывает зверей, это люди, но способные на все. Быт в немецком городе хорошо показан.
Короче говоря, Семин – это хороший писатель. Мужество и искренность в его литературе есть.
Мои критические замечания: иногда в последней книге такое хорошее течение прозы начинает замедляться, вязкость возникает. Она вызывается, мне кажется, чрезмерной описательностью. Иногда не нужно так подробно описывать. Например, Семин описывает литейных цех на двух-трех страницах. Это скучно. Вы уже доказали, что все это правда. Я верю вам. Поэтому в некоторых местах нужно сокращать.
Мне неясно, почему до сих пор не изданы «Семеро в одном доме», столько лет прошло.
В.Д. Оскоцкий:
– Когда я читал «Нагрудный знак», я понял, почему эта книга не могла появиться раньше. Я видел, как Семин настойчиво пробивался, набирался мастерства в описании своего опыта и своего знания войны. По существу книга – прорыв к описанию лично наболевшего. И когда он описывает героев в «Жене и Валентине», или встречу отца с сыном, или Мулю – это все тоже прорыв к знанию жизни. Следующее за нами поколение войны уже не помнит. Для них это телевизионное знание. И мне страшно: вдруг уйдет знание войны и будут только приключенческие детективы. Преградой на пути такого телевизионного знания войны и являются книги Семина «Ласточка-звездочка» и «Нагрудный знак». Меня «Ласточка-звездочка» когда-то потрясла. Читая ее, я все время вспоминал свои собственные впечатления от первых дней войны. Соотнесение твоего личного опыта и опыта в книге – это достоинство писателя, пробуждающего твою память.
И еще одна параллель: в фильме Ромма «Обыкновенный фашизм» – те же будничные, с обыкновенными манерами и характерами и потому жуткие полицейские. У Гроссмана в дневниках запись: «читал фронтовые газеты, в одной из газет фраза «сильно потрепанный противник продолжал трусливо наступать». Было и такое восприятие войны. И ценность семинской прозы в том, что она представляет разнообразие первого восприятия войны. В «Нагрудном знаке» есть ключевая попытка понять психологию людей, создававших лагеря смерти, трудовые лагеря. Есть ощущение, что мир дает трещину.
И главное – это нравственная сила преодоления страдания в романе, в котором память о войне получила такое неотразимое впечатляющее воздействие.
А.Б. Пумпянский:
– Здесь были сказаны справедливые вещи. У меня несколько частных замечаний.
Я думал: чем эта вещь так меня захватывает? Для себя я сформулировал это так. Захватил странный реализм семинской прозы. На что обращаешь при чтении свое внимание прежде всего? Очень точные детали, умение нарисовать картину, характер. Всему веришь. Это все так и происходило, все люди настоящие.
Второе – меня поразило то (я журналист-международник), что я брал вне художественной ткани. Чувствуется великолепная эрудиция автора, знакомство с современными концепциями, исследованиями. Это две струи разные: одна и другая? Нет. Публицистику можно вырвать, но и сама публицистика очень личная. Удивительный натурализм, очень точный, и философия очень современная, сегодняшняя, чего нельзя было написать в 1945-50 годах, а только в 70-х.
Эти два угла сошлись, и их нельзя разделить.
Мне вспомнилась такая ситуация. Жители села Дахау издали такую листовку, где написано, что Дахау сейчас символ издевательств, а мы-то ни в чем не участвовали. Виновато ли место, где совершались преступления? Мы, жители, ведь ничего не знали и не видели, что творится за забором концлагеря.
Мне кажется, что «Нагрудный знак» – это роман о вине человека, его ответственности за содеянные преступления. Это вопрос о том, виноват ли человек, если он в зле не участвовал, как он должен вести себя по отношению к злу, хотя не он лично его породил, а породили его злые силы, фашизм. И этот пласт в романе Семина есть.
Роман не только точно воспроизводит действительность того времени. Он удивительно философичный, удивительно глубоко ставит общественные проблемы, общечеловеческие проблемы, многие из которых ставили в литературе во все времена и не только русские классики.
Человек в невозможных обстоятельствах. Этот сплав реализма и философии делает эту вещь такой большой.
И дело не в памяти автора, а в удивительном мастерстве художественного воссоздания и в философии, что поднимает книгу на высокий уровень. Вот почему он не мог написать эту книгу двадцать лет назад. «Ласточка-звездочка» – хорошая вещь, но разница сразу видна. Это тот же художник, но дело не в мастерстве, а в философии. Человек стал мудрым, он понял свой нравственный идеал, он его сформулировал, и социальный свой идеал он сформулировал.
Я вижу в этой вещи притчу. Правда, притча должна предполагать условность, но присмотритесь: в каждый характер веришь, потому что он истинный и он не лишний, он прямо перед тобой заданно, жестко. Но читатель этого не видит, потому что это талантливо. Каждый характер – это маленькая грань твоего же отношения к непривычному миру. Бургомистр, старик, у которого племянник пухнет от голода. Соколик, который не работает на немцев. Студент, который отключается и не видит ничего. Это разные повороты отношений, как на часах. И все в рамках принятия мира. И положительные герои все разные. Художник все это перерабатывает в свою главную глубокую мысль, которая подтянула это произведение на такую высоту, так резко оторвала его.
С.П. Залыгин:
– Я пришел сюда сегодня даже больше для себя, потому что мне самому это нужно, мне самому это интересно.
Здесь говорили, что проза Семина отличается своей простотой. А на мой взгляд, я за последнее время редко читал более сложные вещи. Посмотрите, как развиваются события: выстраивают во дворе этих подростков, и автор описывает это очень достоверно. Будет обыск, вначале они стоят не понимая, потом ждут. И тут перед ними проходит первый, второй, третий эпизод, какие-то рассуждения, и только в конце наступают события, ради которых это происходит.
Так построить сюжет очень трудно, здесь надо все очень точно учесть, чтобы не было никакого перебора, и в то же время воспользоваться этой возможностью ожидания.
Я мало знаю других писателей, которые могли бы так скомпоновать ситуацию в своем произведении. Сознательно или эмпирически пришел к этому автор – это другой вопрос. Но вы видите: так он ощущает, так думает и так ему удалось сделать. А в результате, когда вы читаете, вы чувствуете, как достоверно описан этот побег. То есть я хочу сказать, что сделать это структурно – это очень сложная вещь.
Здесь также говорили, что пафоса нет. Я не могу с этим согласиться! Это вещь с ярким, очевидным, никак не скрываемым пафосом.
Действительно, вы говорили, что очень любопытно сочетание с одной стороны натурализма, с другой – философии. И это соединяется, сошлось на третью составляющую – на психологию. Я воспринимаю это произведение как научно-психологический трактат. Это психология человечества. Мы изучаем общество, изучаем личность, группы людей в разных условиях, и в каких-то крайних условиях психология особенно обнажается. Я читал и все время думал, что психологи должны изучать эту книгу. Посмотрите, какая галерея образов, причем автор сумел соблюсти абсолютную непринужденность в этом психологическом следовании одного за другим. Он совершенно свободен, что редко дается художнику. Он ничего не скрыл, не спрятал. Он может 10-15 строчками сказать о кровельщике-немце, с которым он кровлю красит. Грушу он мальчику взять не дает. Пусть пропадет, но нельзя. Это образ, это психология, мы чувствуем, что это не какой-то чудак, а это психология группы человеческой. Я физически вижу тип Ванюши. Я не читал нигде об этом человеке. Я его узнаю у Семина. Я читаю и познаю новый тип человеческий, новую психологическую группу, которая раньше была мне неизвестна. И может, до конца жизни нигде больше не прочитаю, никто этого не открыл, не заметил и так об этом не скажет.
У него тонко сделана одна вещь, которая мне показалась удивительной с точки зрения профессиональной. Вот начало «Нагрудного знака», и уже в самом начале Семин ставит меня в недоумение, потому что создается такое впечатление, как будто этот герой сегодня живет и сегодня действует. А в то же время такое ощущение – это фон, как будто падает освещение из будущего. Значит, смещается время. Сиюминутное существование, и вдруг происходит авторское освещение будущего, потому что для этого парнишки – это его будущее.
Когда я начал это читать, я думал, что автор сломает себе шею, а оказалось, что это освещение будущего набирает все большую и большую силу, а потом мы видим этого героя с позиции сегодняшнего дня.
В этом большая сила Семина, потому что если это описать только как воспоминание или только как сегодняшний день, это было бы менее интересно. Когда я прочитал эту вещь, я увидел умение автора сочетать временные координаты.
Много интересных вещей, рассыпанных по роману. Парнишка говорит: «Вот какая политика!», и мы вдруг видим, как за политикой стоит живая жизнь, судьба конкретного человека.
Вот еще частное замечание, которое приходит в голову: я нигде не скучал. Меня не раздражала описательность.
По сравнению с тем, что я у вас читал, конечно, «Нагрудный знак» – это очень большая, интересная книга. Книгу надо изучать с пользой для нашего сегодняшнего существования – и частного, личного, и общественного, международного, какого угодно.
Н.П. Воронов:
– У нас состоялось хорошее обсуждение. Мы должны пожелать Виталию Николаевичу новых успехов, он в блестящей литературной форме.
В.Н. Семин:
– Мне остается только поблагодарить за это обсуждение. Многое из того, о чем здесь говорилось, мною было очень тщательно продумано, и, конечно, я очень много наблюдал, сопоставлял, думал.
______________________________________________________________________
Текст перепубликуется без изменений с издания: За строкой «Нагрудного знака «ОСТ». 32 полосы. Ознакомительная литературно-художественная книжная серия. — «Нюанс». Таганрог, 2010 г. ISBN 978-5-98517-099-3