В феврале сорок третьего наши подошли к городу и три дня из-за реки били по нему из пушек и минометов.
Когда в твою сторону летит снаряд — это очень страшно. Все! Конец… Но снаряд пролетает высоко и порядочно в стороне. Второй снаряд — это намного страшней первого. Невозможно остаться в живых! И ничего другого ждать нельзя было… Второй тоже летит мимо. После второго страстно молишься: «Господи! Будь милостив, спаси меня, грешного. Ты спасал меня раньше; спаси еще раз. Меня и маму. И Машу. И Митю. И Зиночку… Спаси нас, Господи!» Молитва прерывается оттого, что летит третий снаряд. Он летит точно к ним. Теперь уже все. Будь ты проклята, война ненасытная!.. Снаряд рвется где-то близко, дом их подпрыгивает и трещит, в комнатах делается темно от обвалившейся глины, которой обмазаны стены и потолок. Пока они приходят в себя, с изумлением убеждаясь, что целы и невредимы, а в доме даже окна не вылетели, потому что снаряд разорвался у глухой стены, над крышей пролетает еще несколько снарядов. Летят они теперь высоко, и каждый последующий повторяет путь предыдущего — наши пристрелялись. Значит, справедливость есть. Нашим надо было пристреляться, бить по своим кому хочется.
Слушая, как рвутся попадающие в цель снаряды, Юрка злорадно приговаривает: «Так им! Еще… еще…» Однако опять начинает рваться поблизости — в бой вступили новые калибры. Страшно. Очень страшно! Попадут. По ошибке попадут. В войну люди гибнут в основном из-за своих или чужих ошибок…
Румыны-постояльцы сделались злыми. Мать собрала в узел одежду и одеяла, чтобы с детьми бежать в котельную школы. Старший румын Адриан вырвал у нее узел, бросил назад в спальню. Под свист снарядов он кричал на своем румынском, и было понятно: «Это же ваши бьют! Чего вам бояться?»
Однажды притихло. Юрка выскочил на порог. Горел сарай в соседнем дворе, горело, кажется, много кой-где. Над городом ползли густые дымные тучи. Устоявшееся житье вновь было бесповоротно нарушено.
Обстрел скоро возобновился. И Юрка уже не молился. Он только вжимался в пол, лежа в спальне рядом со своими близкими, да гадал: попадает-не попадает, суждено-не суждено… В войну свои вынуждены бить по своим. И ничего здесь не поделаешь. А Бога нет.
Вечером, когда бомбардировка утихла, румыны приказали Юрке топить печь, а матери убирать в доме и готовить похлебку из муки и мяса. И сами, раздевшись до пояса, принялись тщательно мыться. Ужинали они как-то неторопливо, даже торжественно. Остатки еды, как всегда, достались семье. И как всегда, ели эти остатки в полной тьме. Слабый свет, пробивавшийся сквозь дырочки в мешковине, которой был занавешен вход в спальню, ничего не освещал и был лишь ориентиром, по которому можно определить себя в узкой комнатке.
И вот когда и у румын, и у семьи ужин кончился, и Юрка по обыкновению приник к дырочке, чтобы смотреть, чем занимаются румыны, в дом вошел жалкий, в очках, в отвернутой на уши пилотке немец. На дворе стоял лютый мороз с ветром, и немец был совершенно окоченевший. Под мышкой он зажимал обернутый смерзшимся полотенцем комок. Он показывал, что ходил мыться в баню, потом заблудился. Он просил обогреться…
Что вдруг сделалось с румынами! Они закричали, их командир Адриан схватил немца за шиворот, и тот загремел в коридоре. Адриан долго не мог закрыть дверь. Немец уронил свой комок, из которого вывалилось грязное белье. Адриан пинал его ногой, белье намоталось ему вокруг сапога.
Громко ругаясь, Адриан захлопнул дверь. Можно было бы порадоваться ненависти союзников друг к другу: правильно, пусть немец катится, пусть поймет… Но немец ничего понимать уже не мог. Он вновь появился в дверях. Он погибал. Он понимал только то, что беспомощен и, если никто не пожалеет, замерзнет. Слезы текли из-под очков.
Совсем дико закричали румыны. Немца выволокли в коридор, оттуда слышались ругательства, пыхтенье, удары, потом громко хлопнула наружная дверь. Рядом плакала Зинка-Зинчик. Юрке, расслабившемуся после сравнительно неплохого ужина, вновь сделалось беспросветно. Все понимали, что, если немец и найдет своих, завтра ему не подняться, вообще никогда не подняться, очень уж он обмерз. Его жизнь, как и их собственная, ничего не стоила.
А потом к постояльцам стали приходить другие румыны. В жарко натопленной небольшой комнате собралось человек двадцать. Они расселись вдоль стен, посередине на стуле остался один со скрипкой. Сначала музыкант играл. Это была музыка, не похожая на русскую. Но догадаться можно было: весна, сады, поля, всюду очень хорошо… Румыны сидели торжественно-напряженные. Лишь когда музыкант опускал руку со смычком, одобрительно шевелились, улыбались. Потом музыкант отдал одному из слушавших скрипку и запел. И еще больше стало понятно, о чем это он. О мирной жизни, которая одна только и есть настоящая жизнь.
Певец долго пел. Так долго, что Юрка уснул. Уснул совершенно успокоенный, без памяти о прошедшем дне, без тревоги о дне завтрашнем. И когда рано утром его разбудил свист снарядов, он не мог понять, куда подевались торжественные румыны?..
Снаряды и мины, пролетавшие близко, снаряды и мины, пролетающие далеко. Попадет — не попадет, судьба — не судьба. Все-таки лучше, если бы попал снаряд. Особенно крупного калибра. Снаряд не на излете легко пробьет их глинобитный домик и уж грохнет за стенами. Мина опаснее. Потому что попадет как бы с неба… Румыны воевали. Их пушка стояла в конце улицы, у обрыва над рекой.
— Мама, перебежим в школу. Они теперь не увидят, — сказал Юрка.
Мать не решалась.
— Мало ли что у них на уме. Видел, как вчера немца выбросили?
Во второй половине дня в дверях появилась мать Витьки Татоша, прокричала:
— В речпорту склады бросили, люди зерно везут.
Юрка и мать быстро оделись, взяли санки и мешок. До речного порта надо было б идти нижними кривыми улочками вдоль реки, они поспешили верхней, широкой и ровной. И скоро были остановлены.
— Хальт! — раздалось из-за каменного забора. Из ворот к ним вышел немецкий часовой. Рукой он показывал: прочь, назад!
— Пан, это мы… — жалобно сказала мать, остановившись и начиная пятиться.
И в этот момент земля дрогнула, раздался неслыханной силы взрыв. Юрка с матерью упали на землю. Они слышали, как идет ураганная волна, срывая крыши, ломая тополя и акации, как падают глыбы и комья, но все это было там, где Юрка и мать могли быть минут через пять, не останови их немецкий часовой.
— Юра, это они отступают и город хотят взорвать. Пошли домой. Погибнем хотя бы вместе.
Они вернулись домой. И опять один снаряд, другой, третий… В конце дня где-то далеко послышалось «ура». Но слабое, ничего за этим не последовало. Вечером прибежал Егорка Калабаш. Он побывал в тех складах.
— Брехня! Они все вывезли. А людей, которые пришли, загнали в пустые помещения и заперли. Сидим и вдруг слышим: «Ура!» Вверху ворот решетка железная. Мужики меня подняли на плечах. Смотрю, наших человек сто среди белого дня через реку бежит. До середины их подпустили, а потом как дали из пулеметов. Видно было, как пули в наших входят. Двое бросились к барже во льду. Полшага каких-нибудь оставалось — достали и их. Я упал на пол. Ну и, значит, ясно, что надо нам как-то выбираться. Мужики придумали. У одного ремень, у другого крепкое полотенце. Палки нашли, два прута в одном месте растянули, просвет такой получился, что я во двор вывалиться смог. Ворота без замка на засов были закрыты, мы разбежались в момент.
Зрачки у Жорки были расширены, дышал, как после долгого бега, руки дрожали, вообще все в нем дрожало.
— А взрыв ты слыхал?
— Какой взрыв?
— Ну, когда весь город затрясся. Они нас взорвать хотели.
— Наши?
— Да немцы!
— Не знаю…
Кроме того, что случилось в порту, все из Жорки вылетело.
На чердаке школы Юрка, Жорка и Витька Татош припрятали в расширительном баке отопления ружья, пулемет ручной, патроны. У них была мечта, когда враги побегут, бить им в спины. Все было не так. Наши стояли за рекой и, не двигаясь с места, разбивали город. Немцы им почти не отвечали, но и бежать как будто не собирались. Как и осенью сорок первого, когда наши отступали, а потом наступали, как и в июле сорок второго, теперь, в феврале сорок третьего, им оставалось только ждать.
С наступлением темноты бомбардировка не утихла, как это было вчера, наоборот, усилилась. Точно над их домиком, и справа, и слева свистели, завывали снаряды и мины самых разных калибров. Светопреставление! И вдруг в какой-то момент стало ясно, что в этой неразберихе есть порядок, кто-то все видит и направляет. И сжиматься от страха стало незачем. Ведь это кончится! Обязательно кончится. Бой кончится. Сама война кончится. Так долго продолжаться не может. Пусть! Пусть в их дом влетит снаряд.
После трехдневной бомбардировки завоеватели скрылись из города ночью. Утром, когда Юрка еще спал, пришли Егорка Калабаш и Витька Татош.
— Они драпанули!
У Юрки вечером была высокая температура, бросало то в жар, то в холод. Он забыл про болезнь, под протестующие крики матери выскочил из дома.
На окраине было тихо и пусто. Всюду змеились обрывки телефонных проводов, валялись пустые консервные банки и ящики из-под галет, всюду следы сапог, глубокие колеи от автомашин и танков.
Первым делом побежали к реке. Покрытая снегом река вся темнела телами красноармейцев. Две совсем молодые девушки. «Разведчицы» — так решили они — лежали недалеко от берега. Им бы еще немного — и зона пулеметного обстрела осталась бы за спиной. У одной полушубок был распахнут, гимнастерка, юбка, нижняя рубашка разорваны. Впервые они, тринадцатилетние, видели женские груди, живот. Крови на белом теле не было. Только запекшиеся, размером с пятак, следы пуль. Другая, видимо пытавшаяся помочь первой, лежала, скорчившись на боку, и смотрела туда, откуда пришла.
Скоро стало не то чтобы стыдно рассматривать разведчиц. Здесь было нечто большее. Это ведь случилось совсем недавно и стояло в воздухе. Подруга смертельно подстреленной, уже все понимая, плача, суетилась в отчаянии, горячо причитая: «Милая! Потерпи. Я сейчас…» И вдруг — опля! — сама поймала пулю…
— Ладно, — сказал Жорка, и они побежали к середине реки, где шестеро коней волокли тяжелое орудие. Лед под конем трещал. Пару передних коней вел пожилой ездовой, а перед упряжью шагал молодой командир. Увидев мальчишек, командир закричал:
— Назад!
— Мы поможем! — крикнул Жорка просительно.
— Назад! — яростно ответил командир.
Они побежали вдоль реки. Много наших лежало в снегу. Особенно напротив электростанции. Все с монгольскими лицами, откуда-то из средней Азии, все в новеньких овчинных полушубках, валенках, шапках они лежали не так, как русские, вразброд, кого где пуля застала, а кучками от пяти до пятнадцати человек.
— Чего это они так? — гадали мальчишки. — Это у них вера такая, чтоб всем вместе?..
На реке все было кончено, и они бросились в город и вышли на Театральную площадь. Здесь уже немцев лежало без счета. Немцы взорвали театр (тот самый страшный взрыв, когда юрка с матерью шли в речной порт), и их трупы на обширном пространстве, покрытом пылью, копотью и обломками взорванного здания, казались жертвами взрыва. Но нет, лица мертвых были достаточно чистые, легли они здесь уже после.
— Шмон мы им разве не имеем прав устроить? — сказал Жорка.
Документы, фотографии отбрасывали, сигареты, марки, галеты, сахар брали себе. На противоположной стороне площади показался наш танк, за ним поспешали автоматчики. И хоть мальчишки были уверены, что с немцами, живыми или мертвыми, имеют право сделать что угодно, затаились.
Танк и автоматчики прошли по Первой Советской, в ту сторону, где мальчишки жили.
— Айда следом!
Вооружились «шмайссерами» немецких солдат. Но побежали не за автоматчиками. Правее, ниже по реке, может быть за городом, стреляли. И они бросились туда.
И ведь им пришлось участвовать в освобождении города!
У Александровской рощи по шпалам железнодорожного полотна бежал немецкий офицер.
— Держи! А-а-а-а…- закричали мальчишки. Каждый пустил очередь в сторону немца, но не в него, а повыше — стрелять они умели из любого оружия.
Офицер вообще-то не бежал, а тащился из последних сил, хватая ртом морозный воздух, как выброшенная на берег рыба. Немолодой, грузный, он был без шинели и шапки, с пистолетом в руке. Увидев бегущих к нему с автоматами ребят, немец выронил пистолет, рухнул из колеи, вытащил из нагрудного кармана пачку фотографий, пополз навстречу, как икону показывая своих детей.
— Подымайся!
Никто еще не знал, что будет делать с немцем. Только радовались возможность кричать на него: подымайся, гад, такой-то, такой-то и такой-то … — немцы знали русские ругательства, с удовольствием их повторяли.
Однако немец с колен не подымался, молил.
— Мы тебя в плен на руках нести должны? — засмеялся Жорка. И вдруг рассвирепел: — Чего показываешь? Они у тебя живы. Все живы! А где наши? … Пацаны! Расстрелять его надо. Кто хочет?
Совсем недавно немцы казались всесильными. Прошедшим летом в этом же примерно месте два немецких автоматчика, стоя в полный рост на бугре, расстреляли взвод убегавших вдоль железной дороги наших солдат. О, какие казни придумывали тогда немцам! Любой казалось мало. А вот теперь кожа у Юрки под скудной одеждой покрылась мурашками при мысли, что сейчас он прервет чью-то жизнь.
А Жорка завелся не на шутку.
— Суки! Они нас за что в котельной держали? Думали — подохнем. А мы живые! … Давай, строимся. Юрка рядом со мной. Витька, рядом с Юркой. В сердце ему! Считаю до трех …
Не сводя с немца глаз, они неловко построились, начиная понимать, что до сих пор были только жертвами, а теперь сделаются … мстителями. О, мечталось, отмстят и вроде как вознесутся. Вместо этого внутри все сжималось. Особенно в низу живота что-то сжалось и вверх, к горлу. «Скорей!» — подумал Юрка…
И здесь за спиной у них раздалась автоматная очередь. Как и немец, с востока, шел к ним по шпалам наш автоматчик.
Он был ранен в кисть правой руки; не перевязанную, держал ее на груди под стеганкой. Он тоже задыхался и усталости и боли. Однако, нагнувшись, зачерпнув здоровой рукой и пожевав снега, заговорил бодро:
— Пацаны! Вон там завод какой-то. Нас, значит, трое. Входим на двор и слышим песню. Из подвала. Спускаемся. А там этот и еще двое с нашими курвами гуляют, сбежать забыли. Мы в дверях, деваться им некуда. «Гитлер капут!» — кричим. А не взяли в расчет, что они пьяные, море по колено. Да еще ж перед бабами выхваляться надо. Одни в нас гранату. Друзей потерял, сам ранен. Ну, пришел в себя и тоже в них гранату. Этот уцелел и сбежал. Нет, думаю, обязан догнать и убить. Он мой, ребята. Спасибо вам…
Немец скатился с полотна, попытался зарыться в глубоком снегу водостока. Автоматчик с левой руки прошил его очередью, подобрал пистолет.
— Остальное ваше. Обыщите. Можете раздеть, сказал автоматчик и пошел назад.
Все-таки они были еще дети. Понадобился взрослый, чтобы укрепить их в ненависти, чтобы взять на себя главное, Раздеть своего немца тоже оказалось непросто. Он был невероятно тяжелый, набитый какой-то первосортной жратвой. С великим трудом стащили с него китель, рубашку, майку. Юрке досталась белая шерстяная арка. Впереди дырочки от пуль были совсем чистые, лишь со спины немного в крови. Был очень сильный мороз, кровь из раненых и убитых не лилась, застывала. Вторую военную зиму Юрка мерз в стеганке без рукавов. Сняв кацавейку, он надел майку, и стало как будто теплей. Жорка и Витька тоже надели китель и рубашку. После этого попробовали стащить сапоги. Сил не хватало. Добротные штаны немца через сапоги тоже не снимались.
И вот когда они пыхтели и ругались над немцем, прибежал Белый. Белый был здоровенным молодым псом, приблудившимся к ребятам во время прошлогоднего отступления наших. Кличку он получил за удивительно белую шерсть, лишь кончик носа да глаза были него черные. Жил он в комнатах то у Жорки, то у Витьки, то у Юрки. Его зимой и в постель брали, чтобы теплей было. А есть давали редко. Когда собирались есть, выгоняли на улицу. Слишком жуткий огонь загорался в глазах голодного животного, стоило людям сесть за стол. Изгнанный, несколько раз взвыв у порога, пес исчезал, случалось, на целую неделю.
Белый, как раз после долгого отсутствия, нашел друзей у железной дороги, принялся бурно ласкаться. И вдруг увидел, вернее, почуял кровь полуголого мертвеца, бросился к нему, лизнул живот, потом во что-то вгрызся, зачавкал.
Изумленные, ребята некоторое время смотрели и слушали неподвижно.
— Пацаны! Ему не в первый раз! Его убить надо, — прошептал Витька Татош.
— Белый, ко мне! — громко позвал Жорка.
Пес лишь вильнул хвостом, не отрываясь от мертвеца.
— Белый, гад, пошел вон! — отчаянно закричали они, колотя пса автоматами.
И тогда Белый обернулся. Глаза его горели, шерсть на загривке вздыбилась, он люто рычал, показывая страшные клыки.
— Пусть, — сказал Жорка. — Там видно будет. Пошли отсюда.
Мимо Александровской рощи шли два наших танка. Жорка и Витька подцепились на первый, им помогли взобраться на броню сидевшие там пехотинцы. Юрка припустил, было за товарищами, но один из пехотинцев сделал ему знак: сюда не лезь, нас и так достаточно. И показал на следующий танк. Однако следующий танк, на котором тоже сидели пехотинцы, резко взял в сторону и, весь в снежной пыли, помчался на обгон первого.
Юрка остался один на опушке рощи. Было обидно. Не взяли из-за его малого роста, за ребенка посчитали. Он огляделся. Летом он здесь бывал часто, зимой никогда. Прямо перед ним, за железной дорогой, были котлованы, из которых для кирпичного завода брали глину, дальше родной Кочеванчик — дома и домишки, деревья, четко различалась одна трехэтажная школа. Юрка вдруг почувствовал себя очень неуверенно и понял в чем дело «Шмайссер». Ходить с оружием не приходилось.
Чтобы не видеть убитого немца, он взял влево, спустился на железную дорогу и пошел на восток, к переезду. По пути под приметным кустом шиповника зарыл в снег автомат. На переезде подцепился на грузовик и в кузове, наполненном ящиками со снарядами, доехал до центра города. В центре куда больше, чем на окраине, было гари и дыма. Перед полуразрушенным домом областной газеты шел митинг. Выступали освобожденные, выступали освободители. Юрка смотрел на наших солдат и офицеров, одетых в полушубки, шинели, стеганки, сапоги, валенки, вооруженных автоматами, ружьями, пистолетами. Темные воспаленные их лица все были незнакомые. И невольно вспомнились другие вояки, хорошо знакомые, — немцы, румыны. Где теперь Адриан и люди его расчета? Где немцы-разведчики, стоявшие у Жорки? Ненавидящие своих фюреров, ненавидящие друг друга, тащатся они где-то по степным дорогам, и впереди у них скорей всего смерть, а кто-то ведь уже мертв…
Крупная безудержная дрожь вдруг стала бить Юрку… Надо как можно быстрее домой. Юрке не везло. Знакомые улицы стали неузнаваемы. Он то в непроходимые развалины попадал, то перед глубокими ямами оказывался. «Что это такое?» — жалобно шептал Юрка. В голове вертелось о птицах, замерзающих на лету. Никто никогда не видел птиц, замерзающих на лету, но вот он на бегу замерзнуть может.
Ему было очень плохо, и все же Юрка, как и весь этот день, не забывал смотреть по сторонам. Темнело. Морозный туман смешивался с дымом. Город стоял пустой, руины, казалось, спрашивали: что же дальше?
Уже перед своим домом Юрка споткнулся и, падая, попал рукой в желтые дырки в снегу, проделанные мочившимися с порога румынами.
— Гад, зараза! — взвыл он, пытаясь оттереть рукав пиджака чистым снегом.
Потом случилась еще одна неприятность. Поднявшись на порог, он потянул ручку двери на себя, и она оторвалась.
— А-а-а-а… — взвыл Юрка.
Больной, обозленный, вошел он наконец в дом. Печь, к счастью, топилась. Румыны только вчера приволокли своим тягачом деревянный столб и распилили на дрова. Юрка припал к печи. Он весь был ледяной. Даже язык во рту ледяной. Губы нагрелись первыми, и, когда он их лизнул, язык был ледяной.
Едва он начал не то чтобы согреваться, но успокаиваться, как заметил, что мать странно себя ведет. Быстро ходит перед ним, глянет и тут же опустит глаза, глянет и опустит. Наконец она остановилась и как-то очень уж решительно сказала:
— Юра, вот бурак вареный, вот чай (бурачный отвар). Больше нечего. Ешь, а после я тебе что-то скажу.
— Что ты скажешь?
— Страшное. Сначала тебе надо поесть.
— Это было до того необычно, что Юрка вновь обозлился.
— Ничего я давным-давно не боюсь. Говори!
И мать сказала:
— С Жорой и Витей плохо… Жора и Витя погибли!
В который раз за этот день волосы на голове дыбом встали, кожа покрылась мурашками. Он сразу поверил матери. В то же время невозможно было понять, как это, после бесчисленных опасностей дожить до Дня Освобождения, уехать на броне танка и погибнуть?.. Этого не должно было быть.
— Витя подорвался на мине около машиностроительного. Случайно нашелся человек, который его узнал и сообщил домой. Жорка пришел днем, один. Поел и в немецком кителе направился в школу. Мать ему еще сказала: «Жора, где ты взял немецкое? Сними, мало ли что». — «Он теплый», — ответил Жора, ушел, и через десять минут его не стало. В школе, на третьем этаже, наш боец в темном коридоре принял Жору за немца и убил очередью из автомата.
Еще, сказала мать, погиб пес Белый. Он затеял драку со служебными собаками. От реки поднимался конный обоз, и за санями шли на привязи две овчарки. Белый набросился на овчарок. Чтобы коней из-за грызущихся собак не понесло обратно к реке, Белого пристрелили.
Когда мать рассказала еще и про Белого — и до Юрки это не сразу дошло, — он сорвал с себя майку немца, принялся рвать, топтать ее.
— Гад ядовитый! Надо было изрешетить его, чтоб как кисель развалился. Это из-за него… Все они гады ядовитые, их как тараканов надо давить, давить, давить…
— Юра, не кричи. Криком не поможешь.
— Да, да! И когда Николая разнесло на все четыре стороны, ты тоже так говорила. А я буду кричать. Буду! Буду! — еще громче завопил Юрка.
Потом мать повела его к Калабашевым.
Жорка и Витька лежали на столе в длинном холодном коридоре. Горела коптилка. Витька был закрыт с ног до головы. Жоркино лицо открыто, но узнать в нем друга при свете коптилки было невозможно. Юрка окаменел. За время войны он насмотрелся мертвецов. Где-то под Киевом лежал убитый отец. Бомбой разорвало брата Николая. Возможно, погиб угнанный в Германию старший брат Миша. Погибли еще многие знакомые и незнакомые. И теперь Жорка и Витька сделались как все те, уже никогда ничего из них не выйдет, никем они не будут — их больше нет!
Что за день был День Освобождения!
Уже когда укладывались спать, на постой к ним пришли лейтенант с ординарцем. Лейтенант с порога глянул на Зинку и закричал:
— Зиночка!!! Доченька!.. Ты жива?
У лейтенанта в Киеве погибла семья. Отступая, он побывал на развалинах своего дома, разговаривал с соседями. Сомнений, что жена и дочка погибли, быть не могло. И вдруг Зинка-Зинчик, как две капли воды похожая на его дочку, и имя и возраст те же.
Мать показала лейтенанту документы, фотографии, убедила, что Зинка не его дочка. Но все равно лейтенант то плакал, то смеялся, радость и горе переполняли его.
— Если б вы знали, какая она была!.. Да вот точно такая она и была! Зина, Зиночка… Я с ума временами сходил. А может быть, думаю, ничего не было, это я все выдумал. Теперь знаю, что Зина была, и эта, ваша, у меня теперь есть. Подумать только, минуту назад ничего у меня не было. А теперь есть. Есть!
В феврале сорок третьего Красная Армия была бедна. Молодые изголодавшиеся солдаты меняли портянки не хлеб. В ночную глухомань лейтенант ушел и вернулся с порядочной едой, и все сели за стол.
Юрка ел со всеми. За столом при свете коптилки что-то родилось. Но не для Юрки. Он ел — не чувствуя вкуса, смотрел — не слыша. Страх и ледяной холод вкрались между лопаток. Нет счастья, везения, удачи! Те несколько десятков случаев, когда Юрка и его друзья могли погибнуть и тем не менее оставались невредимы. Не были счастьем, везением, удачей, а были чистым издевательством, поскольку кончилось смертью.
…Снилось беспросветное: ему конец, и этот конец — тьма, тьма, бесконечная тьма…
Посреди ночи он проснулся оттого, что мать трясла за плечи:
— Юра! Как ты сейчас три раза сказал: «Все… Все… Все!..» В последний раз так протяжно, будто умираешь. Юра, не пугай меня. Полежи без сна.
Жорку и Витьку хоронили на следующий день. Тела их были завернуты в один брезент, поместившийся на широких самодельных санках. Могила — неглубокая яма, тоже, конечно, была одна. После вчерашнего мороза вдруг пришел густой туман, оттепель. Сквозь этот туман на кладбище там и здесь виднелись скорбные темные группы людей — город хоронил убитых. Звуки глохли в густом неподвижном тумане, с кустов и крестов с шелестом осыпался подтаявший снег. Похоронная погода!.. Юрка глядел перед собой в землю. Их больше нет! Старые могилы, новые могилы… Тех, которые лежат в старых могилах, давно нет, и тех, которые ложатся в новые, тоже нет. Вот где ясно, как это глупо — убивать друг друга. Смерть и так неизбежная штука. И нет в ней ничего страшного. Смерть — вовсе не вечная тьма, как кажется, когда ждешь казни. Смерть — это обыкновенная тишина, неподвижность, полное бесчувствие…
На поминках была вареная картошка, вареный бурак, котлеты из конины, компот и пышки из темной муки. Юрка много ел, и три матери со слезами на глазах его поощряли:
— Ешь, Юрочка, ешь… Добытчики вы наши. Дождались своих и напоролись. Привели пятилетнюю Жоркину сестренку. Она сутки жила у соседей. Сначала сестренка тоже много ела, а потом пошла в уголок играть с куклой. Ей сказали, что Жорку проводили в город Ташкент учиться в фэ-зэ-о на слесаря. И теперь сестренка говорила кукле:
— Жора, когда выучится, два раза в месяц получку получать будет, нам с тобой конфет и печенья купит.
Так она разговаривала с куклой и вдруг оставила ее, вздохнула.
— Когда же от него будет письмо? Думает он писать?.. Мы ведь ждем.
— А-а-а… И-и-и… — выскочили во двор матери Жоркина, Витькина, Юркина, завыли в полный голос.
А день был уже обыкновенный. В конце улицы, где стояла румынская пушка, наши маскировали зенитку. Солдат с катушкой за плечами тянул к ней телефонный кабель.
Ночью Юрка пошел в пустую школу. В сырой холодной мгле поднялся на третий этаж. При немцах на третьем этаже в классах хранились музейные вещи: картины, ковры, старинные ружья, пистолеты, кинжалы. В декабре минувшего года, шастая по этажам, они решили, что музейное барахло им ни к чему, а раз немцы им дорожат, тем более ничего трогать нельзя. Но Юрка видел, как Жорка-хитрец, любитель всяких неожиданных штучек, слишком долго вертел в руках старинный кинжал с красивой рукояткой и шишаком, предохраняющим руку от встречного укола.
Теперь, поднявшись в свой бывший 4-й «А» на третьем этаже, за батареей центрального отопления Юрка и нашел тот самый кинжал.
Вот оно, последнее Жоркино «письмо из Ташкента»!
И сейчас же начала бить дрожь. Юрка прибежал в свой двор, спрятал кинжал под порог. Дома он сначала сам навалил на себя какую возможно одежду, потом разбудил мать и попросил укрывать и укрывать себя. Часа через два он был уже в бреду.
Сначала в бреду была война.
Какой-то бой. Он ничего не слышит. Лишь видит, как тянутся навстречу друг другу рои светящихся пуль, как летят и рвутся снаряды. Бой идет на всем обозримом пространстве. Среди бела дня почти темно, поэтому так хорошо и виден полет пуль и снарядов.
Когда видишь и не слышишь, почти не страшно. Юрка лежит перед небольшим бугорком, неподалеку немецкий расчет суетится вокруг пушки. Вздрагивает земля, вздрагивает пушка, взрывается огнем гаситель пламени, летит снаряд, и далеко впереди возникает яростный красный огонь, мгновенно окутывающийся клубами белого дыма, — все это Юрка видит и ничего не слышит. Но как из орудия вылетает гильза, и заряжающий пинает ее ногой, и она катится и укладывается среди других гильз — это он слышит. И еще вот-вот в гулкой тишине он услышит слова, приказывающие совершить предательство. Юрка слушает, как падают пустые гильзы, ждет слов приказа, и естество его сжимается, сжимается… И он молит бога, чтобы в момент, когда прозвучат страшные слова, снаряд от наших угодил в немецкую пушку, и будет хаос, в котором возможно спасение. …
Потом он прятался в кустах на мусорной свалке. Его ищет эсэсовец, чтобы тут же и пристрелить. Кусты редкие, голые. Эсэсовец не может его не обнаружить. И никак защититься нельзя. Рядом тайник с оружием. Но эсэсовец Юрку убить может, а Юрка эсэсовца нет. Потому что, если он убьет эсэсовца, другие эсэсовцы выгонят на улицу мать, сестер, брата, соседей — и расстреляют…
Юрка таял не по дням, а по часам. Война скоро отодвинулась куда-то. Вместо нее отвратительная глумливая рожа с вывернутыми красными губами повисла над Юркой и то надвигалась, грозя проглотить, то маячила на расстоянии.
Очнувшись от бреда, Юрка видел над собой лица родных. Скорбные лица.
— Юра, хочешь хлеба?
— Юра, хочешь компотику?
Однажды:
— Манной кашки хочешь?
Если уж тебе предлагают манной каши, вкус которой давно забыли и малые дети, дело твое плохо. Юрка отрицательно мотал головой и просил воды.
Вновь погружаясь в беспамятство, он уже не видел над собой рожи, потому что сразу попадал в ее красную парную пасть и варился, задыхался там.
Однажды Юрка проснулся ночью и понял, что скоро умрет. Юрка удивился, что ему совсем не страшно. Всегда это было самое страшное, а теперь не страшно. Потому что решилось: он умрет. Решилось в нем самом. И чего ж бояться, если решилось?..
Никто над ним не сидел, в доме слышалось ровное сопение, светилось замороженное окно, Значит, на дворе снова мороз… Слезы потекли из Юркиных глаз. Не бегать ему больше по морозу. И под солнцем. И под дождем… Ничего больше не будет.
Сознание близкого конца вознесло Юрку над собственной жизнью. Вся она явилась перед ним.
Царством его детства была городская свалка, и добытчиком он стал до войны. Бывало, вместе со всякой дрянью на свалку выбрасывали очень хорошие вещи. Однажды он нашел штангенциркуль, который забрал отец. У циркуля имелось какое- то «расхождение», но для грубых дел он годился. Отец работал кузнецом, и, бывая у него в кузне, Юрка следил, пользуются ли циркулем. Убедившись, что циркуль приносит пользу, облегченно вздыхал. Сваливали на свалку и продукты. Слипшиеся, однако вполне хорошие конфеты. И халву. И только чуть начавшие желтеть жиры. Дома пили чай с этими конфетами и халвой, на заново перетопленном сале жарили картошку. Мать звала соседей.
— Попробуйте! Совсем хорошее.
Соседи жевали конфеты, жевали картошку и соглашались:
— Нормально…
И уходили с банками сала и кульками конфет — так много съестного приносил Юрка.
Ах, что за жизнь была до войны! Летом во дворах дымили печки, соседи угощали друг друга пышками…
Жили они на окраине, и Юрка считал это большой удачей. Школа стояла — через дорогу перебежать. Ниже школы, на спуске к реке, действовало три завода — кирпичный, с котлованами позади, из которых брали глину, фольгопрокатный и изготовляющий сенокосилки. Много людей зарабатывало там себе на жизнь. Жить рядом с заводами было почетно и интересно. В закопченные окна можно было увидеть, как изготовляют кирпич, собирают сенокосилки. Правда, и беспокойство. Дымно, когда ветер дул с юга. Еще на выходе из заводов работников поджидало с десяток пивных, разные ларечки, магазинчики. Особенно в дни зарплаты здесь бывало шумно. Случалось немало драк. Белоголовый, всегда слишком маленький для своих лет Юрка часто попадал под прицельные взгляды любителей повеселиться, дураков разных.
— Ты, перец, где соску забыл? Можешь сказать по слогам: ра-ке-та…
Юрка знал, какая присказка последует за словом «ракета». Он мог схватиться за что попало — кирпич, палку, железяку.
— Что ты, тварь, воображаешь? Как начну месить… С землей смешаю!
От неожиданности насмешник отступал, а то и бежал. Но и Юрке радости было мало. Он про себя храбрился: «Быдло проклятое, я же тебя не трогаю, и ты меня не тронь». Однако дня три на всякий случай отсиживался дома, играл с младшими братьями и сестрами. Потом отправлялся на свалку в один из выработанных котлованов. Там его врасплох захватить было невозможно.
Колючий, готовый до крови сражаться за свое достоинство, — таким Юрка был лет с шести.
Зато по вечерам окраина принадлежала только своим. Со скамеечками, стульями выходили на улицу люди. Взрослые лузгали семечки, разговаривали. Несколько детских компаний — самые маленькие у ног взрослых, и чем старше, тем дальше от них — затевали игры. Перед солнечным закатом налетали от реки тучи комаров. Люди отмахивались зелеными ветками, разводили костры, бросая в пламя свежую траву, чтоб сильней дымило. Юрка оставлял товарищей, подсаживался к матери под теплый бок. Улица уходила на запад, и Юрка смотрел, как свет, исчезнувший на земле, медленно исчезает на небе. А на востоке тем временем показывалась одна звездочка, другая, третья… Вдруг начинал раздражать непрерывный, о делах прошедшего дня, разговор взрослых. Как они не замечают, что день кончался, а значит, и все те дела, о которых они говорят, кончились. Хотелось сказать: «Да помолчите же! Послушайте, какая тишина, как хорошо».
Сердясь на взрослых (однако желая быть справедливым и прислушиваясь к их разговору), Юрка забывал о небе. И вновь подняв лицо к небу («А я буду смотреть!»), видел, что за короткий миг высыпало еще множество звезд. Небо сделалось светлым: пришла полноправно ночь… На стульях и скамеечках, заражая друг друга, начинали зевать. И здесь кто-нибудь, похлопывая ладошкой по рту, случайно глянув вверх, поражался:
— А звезд! Посмотрите, сколько звезд…
— Да, — говорил кто-нибудь. — Пора спать. День впереди, вставать завтра рано.
И, вновь позевывая, с некоторой поспешностью люди начинали расходиться.
До войны каждый вечер Юрка терял очень мало — один прожитый день. Стоял же перед неизмеримо большим — Днем завтрашним, за которым простиралось Будущее. Будущее, в котором исчезнет Плохое, а Хорошее осуществится не как-нибудь частично, а полностью.
Во время войны, ложась спать, он терял все и Прошлое, и Будущее. Днем Прошлое и Будущее, то есть Надежда, что в Будущем еще будет что-то, похожее на Прошлое, присутствовали в его сознании. Иначе бы он не рыскал по городу в поисках еды, топлива. Вечером он оставался с одним Настоящим. Сегодня Настоящее, завтра Настоящее — голод, холод, опасность… Вечером, прежде чем он засыпал, ему представлялись — лезли, накатывались! — лишь новые и новые варианты собственной гибели.
Их было у матери шестеро. Старшему, Мише, четырнадцать, Николаю двенадцать, Юрке одиннадцать, потом Маша и Митя девяти и семи лет, Зинке-Зинчику два с половиной. Отца на третий день войны призвали в армию.
Первые месяцы — это был сплошной плач по мирному времени. По ночам снились белые булки и сахар-рафинад. Юрка без конца бегал на свалку, разрывал кучи. Все куда-то исчезло. Измучается, ничего не найдет, однако через некоторое время начинает казаться, что просто не хватило упрямства, недостаточно глубоко копал, кроме того, надо попробовать в новом месте. Вновь копал и, ничего не найдя, приходил в ярость: «Зараза!» А ведь в первые месяцы они были сыты. Чувства сытости не было, но жевали непрерывно. Фрукты, овощи, клей на деревьях выковыривали. Сухарей целых два мешка на чердаке лежало. Предчувствуя войну, мать еще зимой начала сушить остатки хлеба и складывать в мешки. Она из-за этого еще с отцом спорила. Отец, читавший газеты и веривший печатному слову, запрещал сушить сухари, разводить таким образом панику. Мать не слушалась и оказалась права. Сухари очень пригодились.
Однако и фрукты, и сухари кончились. Мать, домохозяйка, подрабатывавшая тем, что обшивала соседей, по всему городу искала работы и редко находила. В военные времена каждый сам себя мог обшивать. Старший, Миша, еще перед войной поступил на фольгопрокатный, он был устроен, получал рабочие карточки, деньги. Устроен неплохо был и Николай, прямая противоположность Юрке — рослый, сильный.. Николая всегда тянуло к реке, к рыбакам. Когда там, в артели, призвали в армию мужиков, он уже как бы числился по штату. Зарплату ему не платили, карточек не давали, зато рыбы он носил домой порядочно. Юрку мать в начале войны устроила на фольгопрокатный. Как и Николай, Юрка считался помощником. То есть работал, не получая ни денег, ни карточек, — помогал. Но если с Николаем расплачивались рыбой, то Юрка, в горячем цехе, размешивая краски для фольги, тратил силенки «за так». Его, правда, жалели, давали передохнуть, в перерыв люди подзывали и подкармливали. Старый седой мастер все время успокаивал, обещая добиться для Юрки и денег, и карточек. Но единственное, чем попользовался Юрка за более чем двухмесячную работу, были несколько банок сухой краски, которые он притащил домой и с которыми не знал что делать. Есть сухую краску, во всяком случае, было нельзя.
За два месяца войны немцы прошли огромные расстояния и были остановлены километрах в ста от города. Их самолеты каждый день прилетали бомбить. Скоро стало ясно, что у немцев есть карты — бомбили они методично, разбив город на квадраты. Юркины товарищи день и ночь бегали по городу. Где разбомбило дом или упал самолет — они спешат в это место. Сначала из любопытства. Потом поняли: на месте катастрофы всегда можно хоть чем-то поживиться.
— Нашим и ихним летчикам шоколад дают. Они его не едят. Он у них на крайний случай.
— Шоколад! — поражался Юрка. — А почему не едят? Я бы съел.
— От него пить хочется,
— Ну и пусть… А вы ели?
— Нет пока. Надо прибежать первыми.
Юрка кое-что узнал на фольгопрокатном. В мирное время было б чем похвастаться. Но товарищи, шляясь но городу, узнали гораздо больше. Они, например, раскрутили не взорвавшуюся авиационную бомбу и показывали Юрке шелковые мешочки с кругляшками взрывчатки — начинку бомбы. Юрка был задет. Юрка роптал:
— Не пойду больше на тот завод. У меня все болит, кровь из носа идет.
— А если расстреляют как саботажника? Юра, в старину так и было, что по пять лет у сапожника или портного ученик бесплатно работал, — возражала мать.
— Неправда! Тогда кормили. Пусть и меня кормят. Я помогать тебе хочу. Вот Зинка и Митька целыми днями ревут. А с ребятами буду ходить, если склад или магазин разбитый найдем, знаешь, сколько еды принесу?!
-Нельзя, Юрка. Терпи. Совесть у всех есть. Да ты у них нож в сердце!
Однажды стало ясно: завтра прилетят бомбить фольгопрокатный, кирпичный и изготовляющий сенокосилки. Мать сама сказала:
— Завтра на работу не ходи.
А брат Миша пошел. И все, кто был обязан, пошли. Немцы прилетели как по расписанию. Убило старого мастера, убило еще несколько человек. Брата Мишу ранило осколком в плечо. Фольгопрокатный перестал работать.
На другой день немцы бомбили берег реки. Тяжелая бомба угодила в контору рыбартели. Всех, кто в это время в ней находился, разнесло в клочья. Был в это время там и Николай. Когда с вестью о Николае прибежала девчонка, Юрка и мать подумали одинаково: «Это и отец наш погиб под Киевом!»
Потом Юрка видел на небе облака, складывающиеся в лица отца или брата. И купы начавших желтеть деревьев были похожи на них. И многие прохожие фигурой, походкой, одеждой напоминали погибших.
— Их больше нет, — говорила мать.
«Их больше нет», — повторял про себя Юрка и продолжал всюду, в живом и неживом, видеть отца и брата. И все-таки великое горе семейное должно было отступить перед горем всеобщим.
По улицам к переправе через реку шли войска, беженцы. Растерянность, усталость, безнадежность. Невыносимо было видеть беженок с малыми детьми. А вдруг разомкнутся сухие, запекшиеся губы и что-нибудь попросят? Как таким отказать и чем помочь? «Кричит и кричит». — «А мой уже не кричит», — услышал однажды Юрка, Особенно невыносимо было видеть мечущихся в бреду тяжелораненых. Этим совсем нельзя помочь. Просят пить, стонут, скрипят зубами от боли и в то же время рвут на себе бинты, отталкивают руки с кружками воды. И все двигались к реке, переправе, которую целыми днями бомбили с самолетов, по которой били уже из дальнобойных орудий. На набережной, такой красивой, всегда нарядной в мирное время, было столпотворение, ужас, масса исковерканной техники, горы брошенного оружия и… сотни трупов. Их сносили подальше от воды, к остаткам старой крепостной стены. Распухающие темные лица с тускло поблескивающими сквозь ресницы глазами — эти были не страшны. Надо только не смотреть на них и ходить так, чтобы ветер дул сначала на тебя, а потом на них. Хуже были те, что в воде — ужасная, шевелящаяся в волнах масса у перегородивших реку понтонов. Их топили пожарными баграми, чтобы выплывали по другую сторону понтонов и уходили по течению. Но освободившееся пространство сейчас же занимал новый утопленник — очередь…
Юрка с друзьями до поздней ночи носился по городу.
Кто-то, решив уцелеть во что бы то ни стало, пользуясь неразберихой, тащил к себе в дом мешки зерна, спирт, консервы — солдат из эвакуируемых обозов зазывали в дома, везущих спирт соблазняли колбасой и консервами, везущих консервы — спиртом… Мальчишки про еду забыли. В одиннадцать лет дорваться до настоящего оружия. До войны они бредили войной. Она была их любимой игрой. Отправиться на войну в Испанию, попасть на Халхин-Гол или к границам с Финляндией мечтал каждый. В полусгнившие сараи за кирпичным несли винтовки, гранаты, патроны. Первым подговорили стрельнуть самого молодого и безалаберного восьмилетнего Генку Бога. Расшатали и вытащили из винтовочного патрона пулю, высыпали порох и зарядили трехлинейку пустой гильзой с капсюлем. После такой предосторожности дали щелкнуть Генке. Оказалось не страшно. С поспешностью принялись расшатывать пули в патронах, высыпать порох и щелкать. И вдруг посреди этой работы грохнул настоящий выстрел. Это Жорка Калабаш пустил в небо пулю. Они от страха к земле пригнулись, а Егорка, вытаращив глаза, победно хохотал.
Как сумасшедшие принялись они палить в небо боевыми патронами. Скоро тот же Жорка бросил с обрыва — и она взорвалась! — гранату.
Необыкновенно легким,- легче любого ученья,- показалось им военное дело. Уже мерещилась какая-то собственная война.
— Нет, ну если б каждый убил одного немца! Чего, трудно? Затаился — бабах! Война бы кончилась. Даже если на одного немца будет один убитый русский, все равно мы победим, потому что нас больше. А они драпают, оружие бросают… — страстно говорили они друг другу…
(Продолжение следует)
______________________________
© Афанасьев Олег Львович