В своей работе  «Политеизм Пушкина как необходимость творческой свободы», опубликованной в книге «Пророк и Сивилла – Пушкин и Цветаева» ( Москва, 2003) я рассмотрела  несколько версий толкования прекрасного, но загадочного стихотворения Пушкина «Пророк». Поразмышляла и сама над трактовкой его, особенно его последней строки. Она-то и является главной неясностью, неопределенностью – загадочностью.

         Однако, вначале  мною   обдумывается история возникновения стихотворения «Пророк».

  Летели пушкинские лицейские годы. Он окунался в прошлое человечества, в его мифы, но бурно проживал настоящее. Как ему хотелось быть прозорливым, предугадать будущее, повлиять на него – не только ради себя, а уже и для переустройства общества. Он стал единомышленником передовых умов своего времени. Но что он мог, юноша из дворянской семьи, взращенный «во дворянстве», наследник крепостного уклада жизни  своих родителей?! И страстным порывом к действию, и ощущением бессилия дышит его «Деревня» (1819). В этой прекрасной элегии он, кажется, впервые  выразил свое, накаленное внутренним жаром, желание получить «дар витийства». И не только как дар предвидения для себя, а как обретение голоса, тревожащего косный, темный мир людей:

                                О, если б голос мой умел сердца тревожить!

                                Почто в груди моей горит бесплодный жар,

                                И не дан мне в удел витийства грозный дар?

                                Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный

                                И рабство, падшее по манию царя,

                                И над отечеством свободы просвещенной

                                Взойдет ли наконец прекрасная заря?

       Вот для каких возвышенных целей ему нужен был «витийства грозный дар»! Ну, в том, что «сердца тревожить» должен был голос поэта, не возникает сомнения. Поэтический голос имел в виду молодой Пушкин. Поэтому, когда  знакомишься с предположениями исследователей пушкинского творчества в отношении того, какого пророка в стихотворении «Пророк» явил читателям Пушкин в 1826 году – библейского или мусульманского, хочется  сказать, что уже в вышеприведенном отрывке из «Деревни» содержится порыв к преображению юноши-поэта в Поэта-Пророка. Именно эти юношеские строки – «О, если б голос мой умел сердца тревожить!» – предтеча  свершившегося преображения в Пророка в «Пророке» 1826 года. Здесь пока еще только желание. С какой великой захватывающей силой звучит исполнение этого желания в «Пророке»:

                                            И Бога глас ко мне воззвал:

                                            глаголом жги сердца людей».

 

      Чтобы стихотворение поражало могучим звучанием и верой в то, что влачащийся в пустыне, должен и способен совершить жгущим глаголом переворот в сердцах людей, надо было самому автору верить в такое предназначение и его осуществление. Значит в этот день и час, Пушкин и был полон веры в себя. Не вызывает сомнения, что он персонифицировал себя с пустынником. Да, он ощутил себя преображенным: он получил свободу после ссыльных лет, он возвращался в Петербург из Михайловского, испытывая мощь зрелости, прилив духовных сил. За спиной было декабрьское восстание 1825 года, которое он случайно миновал, в руках – «Борис Годунов» – воплощение русской истории и русского духа.

      … «Бога глас» афействующему насмешнику, автору «Гавриилиады», такой ироничной по отношению к христианским святыням, вероятно, понадобился в  «Пророке» для усиления величия и таинственности преображения.

       Фигуры пророков, этих особых представителей рода человеческого, волновали его своим титанизмом, силой духа и самоуверенностью. Стихотворение «Пророк» не могло бы появиться само по себе, без влияний извне.

       Любознательность, жажда постижения различных проявлений деятельности сильных, бесстрашных и одержимых людей всегда вели Пушкина по разноязыким и разноплеменным дорогам истории, мифов, легенд, литературы. Среди письменных богатств человечества, быть может, первой из книг, он увидел в детстве Библию. Но взял он ее в руки для пытливого чтения уже в молодости, в начале двадцатых годов. В это же время он оказался увлеченным Кораном, и настолько сильнее, чем библейскими текстами, что написал целый цикл «Подражаний Корану» (1824). И это вполне объяснимо: страстному, кипучему Пушкину были близки накаленные гневом, потрясающие впечатлительное сердце строки Корана. Не суть, а накал пророческого духа занимал его. Он не мог устоять перед побуждением  переложить эти строки на русский.

       Вот здесь-то, я думаю, и произошло впервые остро-эмоциональное осмысление образа пророка, провидца, направляемого Аллахом, чтоб вести за собой толпы «дрожащих тварей» яркими, покоряющими речами. Вот что Аллах говорит Магомету в пушкинском переложении:

                                         Не я ль в день жажды напоил

                                         Тебя пустынными водами?

                                         Не я ль язык твой одарил

                                         Могучей властью над умами?

 

                                         Мужайся ж, презирай обман,

                                         Стезею правды бодро следуй,

                                         Люби сирот и мой Коран

                                         Дрожащей твари проповедуй.

 

 Полагаю, что именно с этих строк образ Богом посланного Пророка уже не оставлял Пушкина. Конечно, библейские тексты были, наверное, роднее. Но они преподносили мыслям и вдохновениям новые детали.

Вот говорит Иезекииль ( 6: 1 – 7 ) : «И было ко мне слово Господне: Сын человеческий! обрати лице твое к горам Израилевым и прореки на них, и скажи: горы Израилевы! слушайте слово Господа Бога. Так говорит Господь Бог горам и холмам, долинам и лощинам: вот Я наведу на вас меч, и разрушу высоты ваши;…И жертвенники ваши будут опустошены, столбы ваши в честь солнца будут разбиты, и повергну убитых ваших пред идолами вашими;…И положу трупы сынов Израилевых перед идолами их, и рассыплю кости ваши вокруг жертвенников ваших… И будут падать среди вас убитые, и узнаете, что Я – Господь»

  А вот речи Исайи (34: 1- 4; 6): «Приступайте, народы, слушайте и внимайте, племена! да слышит земля и все, что населяет ее, вселенная и все рождающееся в ней!… Ибо гнев Господа на все народы, и ярость Его на все воинство их. Он предал их заклятию, отдал их на заклание… И убитые их будут разбросаны, и от трупов их поднимется смрад, и горы разомкнут от крови их… И истлеет все небесное воинство; и небеса свернутся, как свиток книжный… Меч Господа наполнится кровью…»

 С отвращением или с приятием читал Пушкин все эти угрозы о трупах и крови?! Человек он был героического, воинственного характера, проявляющегося в жизни наряду с нежными чувствами любви и дружбы.

Вспоминаются его клики: «Война!.. Подъяты наконец, / Шумят знамена бранной чести! / Увижу кровь, увижу праздник мести; / Засвищет вкруг меня губительный свинец», (1821). Или написанное еще раньше, в 1820 году : « Мне бой знаком – люблю я звук мечей…». Конечно, все это писалось с известной долей романтики. Но вот его бесчисленные дуэли, на которые он, несдержанный, горячий, выходил с холодной сдержанностью (спокойствием – по воспоминаниям друзей)  действительно подтверждали его смелость и постоянную готовность к бою.

      Но то, что чтение библейских кровавых проповедей наряду с впечатлениями от Корана формировало в нем художественный образ пророка, это безусловно.

   Из ветхозаветной Библии, от пророков, повиновавшихся Высшей Силе, Пушкин взял для своего «Пророка» величавость, одинокость голоса и кровавые действа шестикрылого Серафима с вырыванием грешного языка и рассечением груди мечом, изымание сердца…: «И угль, пылающий огнем, / Во грудь отверстую водвинул…». Это частично из книги Исайи (глава шестая, стих 2-9), но и из Нового Завета (элемент преображения, — как считает В.Непомнящий – из «Деяний апостолов», главы девятой).3 Однако, у Пушкина всё событие, действие напряженнее, кровавее, чем в Библии. И  — пустынный ветер рока и предназначения.

      Тексты Библии и Корана пробуждали в нем беспокойство провидческого сознания. Еще до написания «идейного» «Пророка» с концентрацией мысли о задаче пророчествующего человека, он пишет (в 1823 году)  весьма драматическое стихотворение:

                                         Свободы сеятель пустынный,

                                         Я вышел рано, до звезды;

                                          Рукою чистой и безвинной

                                          В порабощенные бразды

                                          Бросал живительное семя –

                                          Но потерял я только время,

                                          Благие мысли и труды…

     Это ведь чувство своего провидческого предназначения. Но «народы», к которым он обращался, предпочли свободе «ярмо с гремушками да бич».         Однако, он испытал радостное удовлетворение от своего невольного провидения по поводу смерти Александра I (своего гонителя), выразившегося в стихотворении «Андрей Шенье» (1825) словами: «И час придет… и он уж недалек: / Падешь, тиран! Негодованье / Воспрянет наконец. / Отечества рыданье / Разбудит утомленный рок». В стихотворении – это слова Шенье о неминуемой гибели Робеспьера – его тирана. А Пушкин в письме к П.А.Плетневу от 4-6 декабря 1825 года восклицает: «Душа! Я пророк, ей-богу пророк! Я Андрея Шенье велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына  etс ». Конечно, в этом возгласе слышится пока лишь радостное удивление своим способностям в поэтической прозорливости. Вероятно, на доверительном признании — след библейских чтений.

   Так на жизненном пути в двадцатых годах укреплялась в Пушкине уверенность в пророческом предназначении, трудно объяснимом обычными повседневными словами, но нарастало желание образно сказать, что он готов к такой судьбе, что он готов к жертве, к боли, к сверхчеловеческой задаче. Обширные знания книжных богатств, общая просвещенность были фундаментом того, что он может решить эту задачу. Тогда и возникло мощное, с нераскрываемым до конца смыслом, особенно для современников Пушкина, стихотворение «Пророк». Да и в последующем, как видно из приводимого  обзора литературы, загадочность его сохранялась.

В итоге размышлений русский философ и поэт В. Соловьев(1) пишет: «Кого же он дал нам в своем «Пророке»? Уже давно было угадано простыми читателями Пушкина и критиками, что это идеальный образ истинного поэта в его сущности и высшем призвании».

       Не сомневается и М.Гершензон(2), уже в начале ХХ века, в том, что Пушкин пережил состояние преображения поэта (ибо он уже им был) в поэта-пророка.

С.Булгаков, русский мыслитель конца ХIХ – начала ХХ веков (с 1918 года – священник)  сказал так: «В зависимости от того, как мы уразумеваем Пророка, мы понимаем и всего Пушкина. Если это есть только эстетическая выдумка, одна из тех, которых ищут литераторы, тогда нет великого Пушкина… Или же Пушкин здесь описывает то, что с ним самим было…?»(3)

Далее Булгаков говорит, что Пушкину предстала на этот раз его Муза «в страшном образе». Затем последовала мистическая смерть и высшее посвящение: «поэт призывается Богом к пророческому служению».

      Таким образом, как и С. Франк(4) в своей книге «Религиозность Пушкина»   , Булгаков полагает, что не просто пустынник, а пустынник-поэт посвящается в поэта-пророка.

      В.Брюсов же, как бы продолжает пушкинскую мысль из стихотворения «Пока не требует поэта…», и строит такое условное уравнение: «Поэт – простой смертный» и «поэт – не простой смертный». Каков же синтез? Он получается путем преображения. И для этого привлекаются сверхъестественная сила и колорит Библии. «Поэт» – пишет Брюсов – «частный случай пророка, vates. Все, доказанное для пророка, eo ispo (тем самым) будет доказано для поэта».(5)

      Значит ли это, что поэт не посвящается в пророки особо, а он есть «спящий» пророк, и пробуждающийся только при влиянии сверхъестественного вдохновения, которое трудно было объяснить в пушкинские времена (да и в нынешние времена психология творчества – занятие сложное и не имеет законченных и достоверных объяснений). Но пушкинский чувствительный и проникновенный ум догадывался, что вдохновение «есть расположение души к живейшему приятию впечатлений, следственно к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных. Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии…». (6). Это пушкинское толкование говорит о том, что Пушкин связывал вдохновение не с чудодейственной силой, а с большой долей работы ума, мысли: «быстрое соображение», «объяснение», соотнесение поэзии с геометрией

        Из всего сказанного явствует, что сверхъестественная сила в виде шестикрылого Серафима, гласа Бога  — введены Пушкиным в стихотворение как художественный прием в изображении «чуда» преображения.

 

Кроме обращения к толкователям «Пророка» весьма отдаленного прошлого, интересно, конечно, обратиться к высказываниям  наших современников-пушкинистов. Н.Скатов в своей книге «Пушкин» напоминает строку Кюхельбекера «Восстань, певец, пророк свободы!» и далее дает такое объяснение, соотнося эти слова с пушкинскими: «…у поэта-декабриста есть двойное сужение пророка: во-первых, только до певца, во-вторых, только до певца свободы. Не то у Пушкина:

                                    Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

                                    Исполнись волею Моей

                                    И, обходя моря и земли,

                                    Глаголом жги сердца людей.

     …В пророке завершалось самосознание и самоопределение поэта, способного воспринимать всю полноту жизни и могущего представлять все богатства мира, а значит и всемогущего» ( 7). Безусловно, речь идет о рождении в поэте пророка, то есть о поэте-пророке.

       У В.Непомнящего в его замечательной статье «Дар» есть обращение к самому себе, как к исследователю стихотворения и, конечно же, к читателю по поводу концовки стихотворения, нечто вроде дилеммы: «Восстань, пророк…» Возникает холодящий  вопрос: восстал ли? совершилось ли преображение? и если да, то с кем – с автором или только с героем стихотворения ?(8).

      То есть, с самим поэтом ли или просто с описанным человеком, посвящаемым в пророки?  Думается, что, конечно же, автор-поэт пишет о себе. Слишком личностна вся лирика Пушкина. И если речь шла о поэте, беседующем с книгопродавцем, о поэте, которого пока не требует к жертве Аполлон,  и о многих других ситуациях поэта, то речь всегда была о себе – о своем взгляде на проблему.

      Б.Бурсов в книге «Судьба Пушкина» говорит: «Поэзия Пушкина несет в себе и свою собственную историю, будучи прежде всего обусловленной личностью самого поэта, следовательно, и обусловив его судьбу».(9).

      В «Пророке» —  судьба поэта – стать пророком, для чего и вырван был «грешный язык» и обострился слух, и в рассеченную грудь был вложен «пылающий угль». А вот «восстал» ли «глаголом жечь сердца людей»? И какие смысл, цель, назначение вложены в повеление «глаголом  жги сердца людей»? Это еще одна загадка в пушкинском стихотворении. Для чего – жечь? Что этим жжением вызывать в сердцах людей? Боль? Любовь через боль? Отвагу? Добро, сострадание, милосердие? А может злую мстительность? Пушкин дал нам не растолкованную, не раскрытую до конца мысль. Значит, не счел нужным заниматься «точками в пунктире». Он представлял для себя стихотворение законченным и завещал его читателям, которым  интересно и значительно будет заниматься  этими «точками в пунктире» (крылатое выражение Пастернака относительно поэзии вообще).

       Вот читатели и спорят, и примеряют свои ответы к уже двухвековой загадке.

       В.Вересаев думал, что «глаголом жги сердца людей» — это значит : волнуй, мучай людские сердца, как своенравный чародей, обжигай душу чад праха бескрылым желанием улететь с крепко держащей их земли».(10).   Да, вероятно, никакой конкретной нравственной категории Пушкин не имел в виду.

      Для Пушкина – основная задача и сила искусства таковой и была – быть искусством, поэзией, то есть возбуждать чувство поэзии, поэтического видения.   

   Однако В.Непомнящий настаивает, что повеление «глаголом жечь сердца людей» есть призыв пробуждать в людях спящую совесть, чтоб она жгла их и грызла, не доводя до преступности, измен, обид, — зла.(11). Я много раз задумывалась над захлопывающимся перед самым носом входом в пространство последней фразы стихотворения. Но это до того, как я прочитала комментарий Вересаева к стихотворению Пушкина «Воспоминание». Там есть такие строки:                          

                          В бездействии ночном живей горят во мне

                          Змеи сердечной угрызенья.

    Вересаев размышлял  следующим образом: казалось бы, легко соотнести «угрызенья» с  совестливыми угрызениями. Но здесь стоят слова «змеи сердечной», и это все меняет. Не совесть, не совесть, он полагал — эти угрызения, и осмыслил их вот так: «это – не восстание совести, не горькое покаяние человека, стыдящегося неморальной своей жизни; это – тоска олимпийского бога, изгнанного за какую-то вину на землю, томящегося в тяжкой и темной земной жизни» (12).  (Курсив мой – И.К.). «Воспоминание» было написано двумя годами позже «Пророка». Но тоска возникала часто. Тоска о невыразимом словами (даже с его гениальной способностью выражать!) состоянии души, о жажде духа при безверии и невоможности преодолеть безверие.

    Из всего приведенного в толкованиях пушкинистов о смысле «Пророка» я могла согласиться со всем, кроме вересаевской фантазии о «тоске олимпийского бога». Но и с мнением Непомнящего, что «жечь сердца людей» для пробуждения совести их тоже было согласиться трудно: как-то слишком обыденно, повседневно. Ведь что-то величественное слышалось в этом призыве. Но своего объяснения я не имела, не нашла. Поэтому ограничилась перечислением, имеющихся в пушкинистике версий объяснения страстного, не до конца разгаданного стихотворения Пушкина, имеющего для него, безусловно, большое значение. Иначе зачем такие чувства,  превращения, муки, и торжество этих мук представлены нам?!  

   Таким образом, я в настоящее время  как бы подвергаю самокритике своё бессильное проникновение   тех лет   в таинственный смысл  стихотворения, подчиняясь версиям авторитетных пушкинистов.

    Шли годы. Периодически в размышлениях я возвращалась к Пушкину, его михайловскому периоду, к его неостывающим тревогам, связанными с декабрьским восстанием 1825 года, разгромом и наказанием декабристов. Он их подпитывал своей вольнолюбивой лирикой. 1826-й год. Он не знает, что ему еще предстоит – какое наказание?! —  а участь декабристов уже решена.  Эта историческая декабрьская русская драма — драма и личная. Но, быть может, больше, чем о своей судьбе, он думает о свершившемся, как исторически мыслящий гражданин. Кровавый факт восстания и его последствий тяготит его. Бунты и жестокости – не его умственный выбор. Беспокойные думы ищут выхода и — выливаются  в  пустынные страсти «Пророка». Так найден художественный прием для описания душевных мук! Найден с Библией в руках, потому что в эту пору  становления своей окончательной зрелости Пушкин обращается к книгам всемирного значения, усваивая их художественные и нравственные ценности – к Библии и Корану. Это не религиозное обращение. Это постижение искусства проповеди, речи, убеждения, учительства, красоты своеобразного изложения удивительной  истории человечества.

      Пушкин безусловно написал «Пророк»  под глубочайшим впечатлением от декабрьского восстания. Многие из друзей и лично знавшие Пушкина уже тогда говорили об этом. Кто-то из них даже полагал, что стихотворение писалось  в дороге по пути в Петербург. В санях взволнованным поэтом, вызванным на встречу с Николаем. Встреча с царем беспокоила его. Состояние же духа  было таково, что  потрясенный расправой с декабристами и еще не уверенный в том, что наказание минует его, он оттолкнулся от очень подходящего для воплощения своих волнений, повествования библейского Исайи (глава шестая, стих 2-9). Он, друг и вдохновитель друзей-декабристов, уцелевший и разочарованный в содеянном, преображается, прозревает и  возвращается к юным своим призывам достижения свободы. И «рабство, падшее по манию царя», быть может, вновь кажется ему более желанным, чем то, что случилось.  Поэтому воображенный глас Бога обращается к нему – поэту, ставшему пророком после кровавого пустынного действа, вот так:

                                                    Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

                                                    Исполнись волею моей

                                                    И, обходя моря и земли,

                                                    Глаголом жги сердца людей.

 Да, да, глаголом, глаголом! Пушкин думает об ошибочности, жестокости  восстаний. Это продолжение юношеских  «Вольности» и «Деревни». Он обращается и к царю, и к обществу, и к себе: глаголом, только глаголом! «Тайная свобода» запрятала эти мысли Пушкина  в «Пророк»,  и отчаянное гражданственное, но метафорическое стихотворение стали принимать за пафос пробудившегося религиозного сознания. В первую очередь деятели Церкви, что ж поделать, такова их задача. Например, в статье Глеба Анищенко «Богоявление в пустыне» («Православная беседа»,1999, 3, стр.45-47) утверждается, что в «Пророке» имеет место лишь призыв к исполнению заповедей Бога и – больше ничего… Как это узко.

     В своей книге «Пророк и Сивилла. Политеизм Пушкина и Цветаевой», ( Москва, «Риф-Рой», 2003) я приняла предложение В. Непомнящего думать ( речь о  последней строке «Пророка»), что жечь сердца глаголом  по-пушкински– это значит  беспокоить их для  пробуждении совести людской.  Но сейчас  мне видится и представляется всё иначе ( глубже) – в сопоставлении с беспокойным временем написания страстного и страшного стиха.  Пушкин ярко, как библейские страсти Ветхого завета, пережил  и описал своё потрясение, он всем вокруг дал знак необходимости перерождения и обновления. Тайная свобода пушкинской натуры является нам в «Пророке» под художественным покровом пророчества и божественного повеления – с горячей, но трезвой мыслью необходимости мудрого решения всех человеческих проблем ! Это глубоко иносказательное стихотворение с  подтекстом и страстными советами, которые должны были   быть услышаны и в сфере власти и в мире подвластном! Пушкин-лирик всегда был Пушкиным-гражданином. Он, поэт, ставший пророком, прежде всего требует  и от себя жечь сердца глаголом – для мудрости поступков.

    Два из последующих за «Пророком» стихотворения подтверждают такое толкование «Пророка», его последних строк, его  «глагола». Это «Стансы», где Пушкин снова, как в юные годы, но уже более взвешенно и конкретно дает советы царю. И снова речь о науке, просвещении, о правде (правления, закона, добра).

    Как он свободен и верен себе! Но едва тайная свобода разомкнулась, огласилась — свобода его предпочтений  в правлении государством – с добрым, искренним обращением к царю, как его обвинили (даже друзья) в сервилизме. Воистину свобода мысли должна быть тайной в такие времена.

    А затем он пишет «В Сибирь». Прежний Пушкин шлет друзьям-декабристам свою прежнюю любовь и дружбу, и уверяет, что оковы падут и –

                                                        ……………………….    Свобода

                                                      Вас встретит радостно у входа,

                                                      И братья меч вам отдадут.

Отдадут, отнятый символически (по Пушкину) в наказание для унижение чести.

Пушкин прежний. Его дыхание – свобода и боль за друзей. Как он хочет взаимопонимания власти и тех, кто поднял на нее меч с его словами: «Пока свободою  горим, пока сердца для чести живы/ Мой друг, отчизне посвятим, души прекрасные порывы»

     Все приведенные три стихотворения – одного времени: конца 1826 и начала 1827 года, связаны одной темой – переживанием и обдумыванием декабрьской трагедии. В «Пророке»: как много он испытал и пережил, чтобы прозреть и стать пророком, и завещать мудрость. В «Стансах» конкретизированы мудрые советы. «В Сибирь» — стихотворение верности трагическим друзьям и надежда на их, быть может, прощение, возвращение. Эти стихи в одной сцепке.

      Но трагическая тема его не покидает. Далее появляется «Арион». Всё те же думы: «Нас было много на челне…» …Налетает «вихорь», гибнут все. «Лишь я, таинственный певец, /На берег выброшен грозою…». Затем появляется «Поэт» со склонившимся над ним Аполлоном и своим «божественным глаголом». Пророческий глагол, божественный глагол – глагол! – главные пушкинские слова этого времени.

       Работа, в которой изложены все  мои вышеприведенные размышления, возвышенные, но конкретные и тщательно взвешенные мной выводы, относящиеcя к последней строчке «Пророка»  — «Глаголом жги сердца людей», носит названием «Пушкин, Лермонтов и «тайная свобода». Она  опубликована  в научно-культурологическом  интернет-журнале «Релга» в № 9 за 2011 год. Так я заявила об обретении мной собственного взгляда, собственной версии объяснения  загадочной строки.

       Я думаю, что мой вывод мотивирован и не подлежит сомнению. Поэтому я в последовавшей позже работе, имеющей название «Четыре пророка» и посвященной исследованию четырех стихотворений с названием «Пророк», а именно Пушкина, Лермонтова, Некрасова и современного поэта Каминского («Литературная учеба», № 2, 2012)  в главе о пушкинском «Пророке» вновь привела свою версию объяснения последней строки пушкинского «Пророка» «Глаголом жги сердца людей». Не только простых людей, но и царей. Только глаголом! Глаголом выстраивать отношения между собой. Не кровавыми  распрями, не мятежами, не казнями!

    Глаголом!…

                                                          Литература:

1. В.Соловьёв. Судьба Пушкина. В кн. Пушкин в русской философской критике (конец XIX — I половина ХХ веков). Москва, Книга, 1990. — C. 62-64

2.  М.Гершензон. Мудрость Пушкина. Там же, с.219

3.С.Булгаков. Жребий Пушкина. Там же, с. 282-283

4. С.Франк. Религиозность Пушкина. Там же, с. 389

5. В.Брюсов. Пророк. Анализ стихотворения. Собр. соч. – М., «Художественная литература», 1973. – Т. 7. — С. 178

6. А.С.Пушкин. Возражение на  статью Кюхельбекера. — Собр. соч. – М., «Художественная литература». — 1948. — Т. 6. – С.51.

7. Н.Скатов. Пушкин. «Детская литература». Л.. 1990. –С. 165

8. В.Непомнящий. Пророк. Новый мир, 1987, № 1, стр. 144

9. Б.Бурсов. Судьба Пушкина. = Ленинград. «Советский писатель». 1989, стр. 368.

10. В.Вересаев. Пушкин и польза искусства. В кн. В двух планах. – Москва, 1929. – С. 110, 124-125

11. В.Непомнящий.  Поэзия и судьба..Москва, «Советский писатель, 1983. –С.362 

12. В.Вересаев. Пушкин и польза искусства. В кн.: В двух планах. Москва,1929. — С.124-125

______________________ 

 © Кресикова Иза Адамовна