Изгой

 Роман как-то не вписался в небольшой солдатский коллектив, сложившийся в ходе боевого дежурства резервистов в горах. Ребята на посту были опытные, наторелые в военном деле. Многие из них имели по нескольку ранений на фронтах войны, которая ещё пару лет назад полыхала вовсю. Они гордились своими шрамами и часто рассказывали о собственных подвигах. Рассказывали хладнокровно, будто не придавая им особого значения. Роман же всю войну находился в России, а вернувшись месяц назад на родину, был призван вместе с другими военнообязанными на трёхмесячные сборы. И суровый солдатский быт с тысячью своих неписаных законов оказался явно не для него.

Роман совсем растерялся: ему претили вяжущая на вкус, однообразная солдатская похлёбка, сырость блиндажа и дымящая печка. Нещадно кололись грубые, сколоченные из наспех очищенных стволов молодых деревьев и ветвей нары, выстланные сухой листвой, кусали насекомые. Но главным неудобством был тяжёлый ручной пулемёт, который вместо автомата почему-то вручили именно ему. Он не только не умел с ним обращаться, но и не знал, таскать ли его всё время с собой или спрятать где-нибудь. «А вдруг потеряется…» – Романа пробирал ужас от этой мысли. То и дело натыкался он на осуждающие взгляды сослуживцев и слышал брошенные ему вслед обидные слова, лучшими из которых были «маменькин сынок».

Чтобы получить досрочное освобождение от сборов, Роман пошёл на хитрость: решил не снимать ботинок и не мыть ног до тех пор, пока они не покроются чирьями. Однако, вопреки ожиданиям, результат не произвёл впечатления на видавших виды сослуживцев и не вызвал у них жалости. Наоборот, разоблачённого Романа совсем «зачморили», загрузили всяческой работой, переложив каждый часть своих обязанностей на него. Он должен был в день три-четыре раза таскать воду из родника, находящегося глубоко в ущелье, убирать блиндаж и территорию вокруг него, вырезывать квадратиками дёрн сапёрной лопатой для укрепления земляной крыши блиндажа, вычерпывать золу из печки, убирать со стола и мыть посуду… В общем, выполнять самую непочётную, чёрную, но необходимую в солдатском быту работу. За это сослуживцы прозвали его Мамой, и это святое для каждого в отдельности слово звучало в отношении Романа кощунственно, некрасиво, с нескрываемой издёвкой. Перед отбоем Роман садился дежурить у печки. Он должен был поддерживать огонь, периодически бросая в железный зев впрок расколотые им же дрова, и рассказывать засыпающим сослуживцам анекдоты до тех пор, пока они не заснут.

Роман давно уже исчерпал запас анекдотов и, чтобы не повторяться, каждый раз выдумывал что-то от себя. Тайно надеясь возвыситься в глазах сослуживцев, рассказывал небылицы о своих похождениях в России, в которых он выступал крутым и дошлым парнем. Он кормил ребят мнимыми своими авантюрами на «гражданке» в отместку за их геройства на войне, рассказы о которых Роман всегда слушал со скрытой завистью. Бывалые вояки относились к байкам Романа, особенно к его успехам у слабого пола, весьма иронично, но слушали от нечего делать, изредка грубо прерывая, когда тот особенно зарывался в своих фантазиях.

– У тебя гарем что ли был, негодяй? Каждый раз новое имя… – уже засыпая, вяло бросил Вардан.

– Да этот новоявленный Дон Жуан наверняка в жизни к женщине не прикасался, – тоном, не допускающим сомнений, возражал Лёва. – Ты не выпендривайся, а следи за огнём. Замёрзну – не сдобровать тебе!

Если Роман засыпал невзначай и печка остывала, то на него сыпались не только брань и проклятия – летели ботинки, каска и другая нехитрая солдатская утварь. У него всегда были красные глаза и опухшие от бессонницы, а вернее, от недостатка и жажды сна веки. Он худел день ото дня, постоянно снедаемый чувством голода, хотя, давно уже переборов отвращение, ел больше всех – в обед ему оставляли чуть ли не полкотла овсяной или гороховой похлёбки. 

– Да у него совсем нет аппетита! – иронизировали ребята, наблюдая, как Роман с жадностью поглощает то, что другие едва осиливали с полмиски.

Когда все засыпали, Роман тихо колупал корочку от чёрствых батонов, выдаваемых блиндажу вперёд на целую неделю, клал в рот и перед тем как проглотить долго смаковал эти крошки. Он старался не чмокать, прекрасно зная, что товарищи не простят ему тайного его чревоугодия. 

К утру Роману разрешалось уснуть на пару часов. Свернувшись калачиком, он засыпал в углу блиндажа, который, несмотря на крайнюю тесноту, никто не занимал – кто-то брезговал, а кто-то считал ниже своего достоинства ложиться там, где спит изгой. Роман тотчас проваливался в сон, и ему не снилось ничего: ни дом, ни мать, ни девушка, которая, быть может, была у него. А если нечаянно и приснится что-нибудь, то всё тот же повседневный кошмар: натыкающиеся друг на друга в темноте тесного блиндажа солдаты, их злые лица и ругань, дымящая печка и вечно не хватающий хлеб. Сон и явь у него слились в одно… 

Едва брезжил рассвет, Романа будил часовой, и он, полусонный, привязывал к себе на спину и грудь фляги и термосы, брал в руки два больших бидона и спускался в ущелье к роднику. Шёл босой – ребята запретили ему надевать ботинки, уверяя, что утренняя роса лечит от грибков. Возвращался весь в царапинах и ушибах от колючих кустарников и острых камней. Он наполнял котлы водой для приготовления завтрака и чая, разжигал огонь и, если время позволяло, дремал прямо у костра. 

Но однажды Роман опоздал. В горах уже рассвело. Обещая жаркий день, летнее солнце всё выше поднималось над убогими блиндажами, из которых уже вышел последний солдат. А его всё не было…

Ребята молча курили, но чувствовалось, что терпению их приходит конец. Напряжённую тишину наконец нарушил Гагик, зло процедив сквозь зубы: 

– Дрыхнет, наверное, где-нибудь под кустом. Вернётся – тут же отправлю без завтрака обратно. 

И снова зловещее молчание… 

– А может, в заложники взяли? – пошутил Самвел, желая как-то разрядить обстановку. 

– От такого всего можно ожидать: глядишь, сам добровольно к врагу переметнётся, – мрачно произнёс всегда весёлый Левон, и никто не понял, шутит он или говорит серьёзно.

Наконец Джон – самый старший в группе – бросил сигарету и, окинув всех быстрым взглядом, сказал: 

– Надо сходить за ним…

Давид и Гагик молча взяли автоматы – перемирие перемирием, а возможность диверсионных вылазок из вражеского стана не исключалась. Старательно переставляя ноги, чтобы не поскользнуться в росистой траве, они медленно спускались по крутому склону к роднику, осматривая каждый куст.

– Куда он мог запропаститься, не испарился же?! – не выдержал Давид.

– Сквозь землю что ли провалился?! – в лад ему произнёс Гагик. 

Наконец в кустах что-то заблестело.

– Дурак, бросил флягу и дал дёру, – в невольном восклицании Гагика сквозило удивление.

– А может, сорвался?.. Он должен быть где-нибудь поблизости, – возразил Давид.
      Ребята всё больше углублялись в ущелье. Под кустом шиповника они нашли вторую флягу и термос. А откуда-то из ближайшей поросли послышался тяжёлый храп.
      Ребята приблизились. Роман лежал, распластавшись на росистой траве и широко раскинув руки, словно хотел обнять ясное, без единого облачка небо. Печать какого-то неземного блаженства лежала на его чёрном от гари лице.

– Сволочь, дрыхнет тут, а там ребята от жажды умирают, – Гагик собирался пнуть спящего Романа, но Давид неожиданно удержал его.

– Пусть поспит, а мы пока покурим… 

Гагик нехотя подчинился.

Они сели поодаль и закурили, стараясь не смотреть в сторону Романа, будто там происходило нечто неприличное…

Солнце медленно спускалось в ущелье, наполняя его светом и теплом. Ласковый луч на миг остановился на прокопчённом лице Романа, и тот улыбнулся. Что-то необычное снилось ему… 

 

Мать 

 Кругом всё полыхало. Жадное трескучее пламя, пожирая густые сумерки, безудержно стремилось ввысь. Кровавое зарево царственно нависло над мёртвым городом… Да, город казался необитаемым: люди не выходили из подвалов и укрытий, опасаясь возобновления чудовищного артобстрела. В пучину войны невольно оказалось вовлечённым и мирное население. Но, несмотря на прямую угрозу своей жизни, люди ещё больше переживали за тех, кто в это время находился на передовой… 

В одном из полуразрушенных домов на окраине города не спала пожилая женщина, думая о единственном теперь уже сыне. Мужа и дочь, когда ещё только-только обозначались симптомы войны, вражеские солдаты подожгли в машине на просёлке – они ехали в деревню на сорокадневку одного из родственников. А спустя два года, когда война уже полыхала вовсю, в бою погиб старший сын, и мать осталась одна с Андреем.

Бои за высокогорный перевал не стихали вторую неделю. Победа имела стратегическое значение для обеих сторон… Целыми сутками мать не смыкала глаз.

Она, кажется, давно должна была привыкнуть к редким приездам сына – два раза в месяц, где-то в середине и в конце. И всё же, словно надеясь на чудо, мать непрестанно прислушивалась к шагам на лестничной площадке. Андрей заметил, что нередко картошка, которую она обычно подавала на стол, была ещё вчерашнего дня. Он догадывался, что, словно надеясь ускорить приезд сына, мать заранее готовила ужин и не притрагивалась к нему в одиночку… А он так часто опаздывал, а когда приезжал наконец, усталый и грязный, то тщательно мылся, чтобы, наспех поужинав, зарыться с головой в постель. Мать, которая в воображении своём часами беседовала с ним, не решалась заговорить – в такие минуты от сына трудно было добиться слова. «Ничего, в следующий раз буду внимательнее», – обещал себе Андрей, уходя ни свет ни заря.

Наутро Андрею предстоял очередной бой. Однако ближе к вечеру, когда на позициях вовсю шли приготовления к отражению атаки противника, что-то вдруг больно шевельнулось в груди. «Перед боем надо обязательно повидать мать!..» – эта мысль пришла как-то сама собой.

Всю дорогу Андрей думал о ней. С гибелью мужа и дочери надломилась она, осунулась, похудела, стала мало говорить, шамкая беззубым ртом. Смерть старшего сына добила её – одна тень осталась. Сядет в углу у печки, уставится невидящим взором перед собой, думая о чём-то, и не сразу очнётся, когда окликнешь. Только сейчас Андрей по-настоящему осознал и прочувствовал её положение и сильно, по-сыновьи, пожалел. Ведь единственное, что теперь связывало мать с миром, был он…

Мать была на седьмом небе от счастья, но этого по ней видно не было – казалось, у неё не осталось и сил, чтобы выказывать радость. Сутулясь, она накрывала на стол. Ужинали, как обычно, молча. Мать почти не ела – всё потчевала сына…

Едва забрезжил рассвет, Андрей встал, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить мать. Но та уже была на ногах. Согнувшись над печкой, она раздувала огонь. Знакомое чувство болезненной жалости кольнуло грудь, когда в зыбком свете керосиновой лампы он увидел распущенные редкие волосы матери, исхудалую, словно надломленную шею…

С неожиданной настойчивостью она стала просить сына повременить с отъездом. Андрей прекрасно понимал, как ждут его на передовой. Но внутренний голос подсказывал, что нельзя ослушаться матери, которая давно ни о чём не просила. Уже совсем рассвело, а они всё ещё сидели за столом. Никогда раньше сын не был так откровенен и нежен с матерью. «Посиди ещё, не уходи…» – шептала она сыну.

Андрей жал до отказа педаль акселератора своего грузовичка – каждая минута на передовой была на счету. Доехав же наконец, не сразу понял слов старшины, который как-то виновато-исподлобья сказал, что загружаться не надо – ребята сами как-нибудь управятся…

Андрей долго не мог прийти в себя, когда наконец дошло до него, что пока он мчался по ухабистым просёлкам к позициям, там, дома, не стало его матери… 

 

 

Ожидание

 С тех пор, как родная деревня была захвачена противником, Владимир жил одной мечтой – вернуться на старое пепелище, возродить домашний очаг.

Он оставил единственного сына в райцентре у родственников, а сам вернулся в отряд самообороны, который, отступив в лес, готовился к освобождению деревни. 

Владимир периодически навещал сына, приезжая вместе с товарищами  на старом грузовичке за провизией. Худой как щепка светловолосый мальчишка лет десяти с трудом расставался с отцом, заменявшим ему и мать, которую мальчик не видел и знал лишь неосознанно, изнутри, находясь у неё в утробе, – она умерла, произведя его на свет. Однако он провожал папу на передовую с неизменной улыбкой на губах, хотя грусть в глазах выдавала внутреннее состояние. Словно чувствуя, когда грузовичок вернётся, мальчик непременно встречал отца с боевыми товарищами у въезда в город с той же приветливой улыбкой. Бойцы, обросшие и грязные, выпрыгивали из кузова машины и спешили погладить грубыми, заскорузлыми ладонями золотые кудри мальчика. Отец клал видавший виды автомат с выцветшим исцарапанным прикладом на землю и, несмотря на чудовищную усталость, поднимал сына на руки, сжимал его в крепких объятиях и держал с минуту так, словно давал послушать биенье родительского сердца… 

Владимиру уже перевалило за 45 лет. Возраст непризывной, и неслучайно боевые товарищи назвали его Дедом. Образ «деда» дополняла густая с проседью борода, которую он обещал не брить до тех пор, пока не будет освобождена родная деревня. 

Тем временем с переменным успехом продолжались тяжёлые бои; всё реже и только с наступлением сумерек приезжала полуторка. Но мальчик непременно находился на своем «посту» у мшистого валуна. Он неизменно встречал с ангельской улыбкой отца и его товарищей, теперь всё более усталых и грязных.

Накануне долгожданного освобождения деревни Владимиру приснился странный сон: вместе с сыном оказывается в глухом незнакомом лесу и, пробираясь сквозь густые заросли, пытается найти дорогу домой. Колючие кустарники, словно злые псы, цепляются за одежду, сгущающиеся сумерки вот-вот проглотят лес и все сущее в нём. Владимир идёт впереди, с трудом пробивая дорогу, а сынишка, выбившись из сил, плетётся сзади, пыхтит. Но вдруг Владимир перестаёт чувствовать дыхание за спиной,  оборачивается и не находит мальчика. Он зовёт сынишку, кричит что есть мочи. Но в ответ лишь ветер завывает в кронах деревьев. И вдруг из зарослей неуверенно, пошатываясь, выходит ягнёнок и произносит человеческим голосом: «Папа, это я. Не оставляй меня здесь одного…»  Владимир берёт его на руки, прижимает к груди и… даёт волю слезам…

Боец проснулся  в холодном поту и попытался отогнать нелепый сон: нельзя было расслабляться – через пару часов предстоял долгожданный штурм родной деревни… 

Вскоре весть об освобождении села разлетелась по всей округе. Мальчик вышел на свой «пост» у валуна и в ожидании отца с товарищами нарвал полевых цветов, сложив их в пучок. Получился пёстрый праздничный букетик. Он был уверен, что отец непременно приедет сегодня, чтобы обнять его, прижать к сердцу, в котором пульсировало счастье. На этот раз его глаза светились радостью. Он представлял сияющее родительское лицо, обрамлённое густой бородой, и невольно улыбался. Но шли часы, а машины всё не было. 

«Наверное, папа приводит в порядок усадьбу, чтобы забрать меня домой», – успокаивал себя мальчик. 

И он представил, как отец, доставив из сарая охапку дров, топит печку, чтобы комната согрелась к его приходу. А вечером они закопают в горячую золу картофелины и луковицы, как часто делали это в былое время, и вскоре те будут лопаться от жара с треском, напоминающим выстрелы, распространяя вокруг аппетитный аромат. От этого мальчик, успевший уже проголодаться, вкусно причмокнул…

Наконец издалека послышался родной шум мотора грузовичка, и  вскоре сумерки прорезали фары. Мальчик, прихватив пучок полевых цветов, побежал навстречу тормозящей машины с распростёртыми, словно крылья, руками… Но что за заминка? Никто не спешил прыгать из кузова. Никто не торопился приветствовать мальчика, как это бывало раньше. Стояла какая-то странная тишина.

Наконец кто-то, словно нехотя, выпрыгнул из машины, затем второй, третий… Отца среди них не было. А ведь мальчик каждый раз первым замечал его, даже если было темно, даже если отец находился где-то посерёдке, между товарищами, всё равно сынишка видел, вернее, чувствовал его ещё издалека…

Сейчас мальчик не верил своим глазам – кузов был уже пуст. Словно на замедленных кадрах фильма последний прыгавший из машины боец повис в воздухе. Слёзы заволакивали огромные глаза мальчика. Всё поплыло перед затуманившимся взором, букетик выпал из рук…

Взрослые, грубые, заросшие мужчины стояли, потупив взгляды. Они не могли ответить на приветствие мальчика. Никто не спешил  погладить его по головке.

Но вскоре  один из бойцов подошёл, положил видавший виды автомат на землю, и, как это делал отец, поднял мальчика на руки, сжал его в крепких объятьях. И мальчик почувствовал, как неровно, тревожно бьётся солдатское сердце. По шершавым щекам бойца катились слёзы, и он не скоро выдавил из себя слова, которые никто не решался говорить мальчику. Но тот, конечно же,  сам догадался, что,  осуществляя заветную мечту – освобождая родную землю, отец пал смертью героя…

 Владимира похоронили на старом погосте, рядом с родителями и женой, и это было единственным утешением…

Однажды, когда бойцы приехали за провизией, увидели… мальчика. Он стоял у обросшего мохом валуна и пытался улыбнуться так, как раньше улыбался  отцу…

Мальчик встречал и провожал бойцов до тех пор, пока не кончилась проклятая война.

 

 

Прощание 

 Обнявшись, они стояли на лестничной площадке между вторым и третьим этажами детской больницы – мужчина в летах, одетый в робу синего цвета, и молодой человек лет 25-ти в афганке и с автоматом на плече. Мужчина плакал, не стесняясь своих слёз. Проходившие же мимо медработники реагировали на происходящее по-разному: кто-то сам смахивал слезу или сочувственно улыбался, кто-то, наоборот, бросал немой осуждающий взгляд на военного или же  проклинал его, не стесняясь в выражениях… 

Это были пленный и его охранник – азербайджанец и армянин. Мужчину звали Аваз. Ему было за 50. В плен попал как-то глупо. Ездил на свадьбу в далёкое прифронтовое село. Погуляли на славу. Тосты и вино лились рекой до поздней ночи. Хозяин настойчиво просил Аваза остаться переночевать. Он решительно отказался: «Дел невпроворот. Надо успеть». На обратном пути машину остановили военные, спросили что-то… на армянском языке. Поначалу Аваз подумал, что разыгрывают.

– А где наши? – наивно спросил он, поняв, что это не шутка.

– Ты что с луны свалился? – рассмеялся крупный бородач в камуфляже. – Ваши там, за горой, а здесь наши… И как это ты минное поле проскочил?

 Теперь всё было ясно – перебравший на свадьбе Аваз вёл машину не в том направлении…
      Пленных содержали в городской детской больнице. Как человека опытного и выдержанного, Аваза поставили старшим над другими пленниками – в основном желторотыми юнцами, взятыми на поле боя. С Авазом все считались, он улаживал споры, давал советы, следил за порядком и чистотой в комнатах. Сам Аваз брился каждый день, всегда был свеж и опрятен. Единственный из группы он хорошо изъяснялся на русском и являлся своеобразным переводчиком между пленными и охраной.

Однажды у Аваза приболела нога. Он долго колебался, прежде чем решился попросить нового охранника, Левона, освободить его от дневного построения. Тот молча кивнул и повернулся идти, но пленник заковылял за ним, словно не надеясь, что его просьбу удовлетворят.

– Иди отдыхать, сегодня тебя никто не тронет, – сказал Левон. 

– Спасибо, гардаш*! Век не забуду твоего великодушия. 

После построения Левон, который был беженцем из Сумгаита, разговорился с пленным на его родном языке. Тот охотно рассказывал о своей жизни. Аваз был водителем-дальнобойщиком, много ездил и общался с людьми.

– Война не спрашивает фамилий и национальностей, разводя людей по разные стороны баррикады. Зачем нам Карабах? Зачем лить кровь и убивать друг друга из-за клочка земли? – говорил он.

Левон чувствовал искренность в словах пленника и всё больше проникался к нему симпатий и уважением. 

«Такие как он прятали у себя армян во время погромов в Сумгаите», – невольно подумал охранник.

В очередное дежурство Левон принёс Авазу огромный гранат со своего приусадебного участка. С минуту пленник задумчиво держал в руках потрескавшийся перезрелый плод, видимо, вспоминая что-то своё.

– Извини, я унёсся мыслями домой. У меня там роскошный сад, выращивал хурму и гранаты. Они такие же породистые, как этот… – умиротворенно говорил он.

По окончании смены Левон позвал Аваза и протянул ему свёрток.

– Переодевайся. Дело есть… 

Вышли из здания больницы. 

– Иди рядом, по сторонам не оглядывайся. Если патрульные остановят, молчи, я буду говорить за тебя.

Долго шли по полупустынному вечернему военному городу, пока не дошли до непритязательного домика на окраине.

– Вот здесь и живу, – Левон открыл калитку. – Проходи, не стесняйся.

Аваз неловко, боком вошёл во двор. 

– Жена, принимай гостя! – весело крикнул Левон в прихожую.
       Зарезали курицу, принесли с огорода свежие помидоры, огурцы. Хозяйка быстро накрыла на стол. Поначалу Аваз не решался подойти к яствам – думал, что ему накроют отдельно, где-то в уголочке.

 – Гардаш, не стесняйся, устраивайся поудобнее и, вообще, чувствуй себя как дома, – произнесла жена Левона на азербайджанском.

За ужином разговорились. Аваз быстро освоился, смеялся, шутил. Так он веселился впервые за время после злополучной свадьбы.

В один прекрасный день, а вернее, прекрасное утро во двор больницы въехала машина Красного Креста. 

– Собирайся, – сухо сказал высокий подтянутый мужчина в штатском, сопровождавший сотрудника Красного Креста. – Домой едешь.

Лицо Аваза не выражало каких-либо эмоций.

– Вызовите Левона, я хочу попрощаться с ним, – попросил он дежурившего охранника.

– Где мы его тебе найдем? Он только завтра заступает на смену, – равнодушно ответил тот. 

Аваз настаивал:

– Не пойду, пока с Левоном не попрощаюсь.

 Ждали уже полчаса. Высокий мужчина начал сердиться.

– Смотри, другого возьмём, нам всё равно, – пригрозил он. 

– Без Левона никуда не пойду, – пленник был непоколебим…

Левона он узнал по шагам и побежал вниз навстречу…

Обнявшись, они стояли на лестничной площадке между вторым и третьим этажами детской больницы – мужчина в летах, одетый в робу синего цвета, и молодой человек лет 25-ти в афганке и с автоматом на плече. Мужчина плакал, не стесняясь своих слёз. Проходившие же мимо медработники реагировали на происходящее по-разному: кто-то плакал сам или сочувственно улыбался, кто-то, наоборот, бросал немой осуждающий взгляд на военного или же  проклинал его, не стесняясь в выражениях… 

______________________________

Гардаш* в переводе с азербайджанского означает брат

 

 

Затравленная птица

 

При воспоминании об этом эпизоде у Арена слёзы наворачиваются на глаза…

Дело было на позициях. Стояла необычная для прифронтовой зоны тишина. На засыпающие холмистые окрестности опускались сумерки. Выставив дозор, ребята легли отдохнуть.

Сквозь неглубокий сон Арен услышал странное дребезжание, доносившееся откуда-то сверху. Он открыл глаза и вскинул голову. Со скудной кроны дикой яблони что-то капнуло на лицо. Вцепившись когтями в ветку, истекающая кровью птица пыталась удержаться на дереве, отчаянно хлопая крыльями. Бронзовый колокольчик звенел на её лапе.

Арен потянулся к птице. Непокорный беркутёнок насквозь пронзил острым когтем его ладонь. Боец молча снёс «обиду», перевязав себе и птице раны. Беркут покорился новому хозяину.

Загадочное появление птицы Арен объяснял так: по всей видимости, прежние хозяева выдрессированной, но своенравной и гордой боевой птицы чем-то не угодили ей, и в отместку она переметнулась в противоположный стан. Раненная догнавшей её пулей птица-перебежчик всё-таки долетела, предупредив своим появлением о близости противника. Через полчаса вражеская техника и многочисленная пехота попытались ворваться в село. Благодаря неожиданному гостю ребята избежали лишних жертв.

С тех пор человек и беркут стали неразлучными друзьями, вместе пробирались по суровым тропам войны, деля скромный солдатский пай и беспокойный отдых, пока однажды Арен не забрал его с собой домой в город в краткосрочный отпуск.

Воспользовавшись недолгой отлучкой хозяина, птица, видимо, пожелавшая разведать незнакомую ей местность, выбралась через форточку во двор и была затравлена местной пацанвой собаками. Отчаянно сопротивлялся беркутёнок, но силы были неравны… Опьянённых от первой крови собак всё больше охватывала жажда разорвать птицу…

Арен едва сдерживал себя, чтобы не разрыдаться, собирая по всему двору окровавленные перья. Он похоронил их вместе с растерзанным тельцем…

Впоследствии Арен, человек склонный к рефлексии, часто вспоминал птицу-друга: его воображение живо рисовало неравную жёстокую схватку, без правил и намёка на честь и благородство, с остервенелым противником. От этого щемило под ложечкой, заглушая боль от трёх ран, полученных на войне.

Бывали моменты, когда он чувствовал самого себя затравленным жизнью и обстоятельствами, и чувство безысходности без видимой конкретной причины охватывало его. Война и неопределённость будущего истерзали его нервы, исподволь опустошили изнутри. В душе образовался некий всезасасывающий свищ – в нём бесследно исчезали нормальные человеческие чувства, побуждения, надежды…

Война кончилась, однако боль души и растерзанной памяти у многих осталась навсегда. Это боль памяти тех, кто пережил своих друзей, кто под шквалом огня волочил их – и раненых и, увы, мёртвых. Эта боль мучает долго, до конца жизни. Не скрашивает воспоминаний и то, что война закончилась победой. 

Ведь война – явление, противоречащее человеческой сути… 

 

______________________

© Бегларян Ашот Эрнестович