«Наташа, 16 лет. Руки сжаты в кулаки. Часто озирается по сторонам. Одного переднего зуба не хватает.

НАТАША. Ну, короче, это гониво и фуфло все, что тут говорили… Не было этого ни фига… Че? Рассказать, как было? А еще чего? А этого вот вам не завернуть? Я не матерюсь, нормальное слово…»

Ярослава Пулинович, «Наташина мечта».

 

     В книге Михаила Веллера «Легенды Невского проспекта» есть рассказ «Лаокоон», выросший из расхожей байки. На Васильевском острове стояла статуя Лаокоона, удушаемого змеями, псевдоантичная скульптура Паоло Трубецкого. А рядом располагалась школа, куда прислали нового директора. Тот очень заботился о нравственном облике учеников. И ополчился на статую… Настойчивое желание директора школы «замаскировать» на фигурах Лаокоона и его сыновей первичные половые признаки привело, во-первых, к тому, что на продолжительные ремонтные работы сбежался смотреть весь город, а во-вторых, к тому, что даже первоклассницы обратили внимание на «эпатажные», с точки зрения директора, части скульптуры. 

Несмотря на то, что этот анекдот широко известен, частенько приходится встречать новых «борцов за нравственность Лаокоона». Искренне не понимающих, что их потуги, в лучшем случае, пародийны. А в худшем – вредны. 

 

Бедная Наташа

Свеженький пример я увидела в апреле 2011 года – на премьере моноспектакля «Наташина мечта» по пьесе молодого драматурга Ярославы Пулинович в Скопинском молодежном театре «Предел» (главный режиссер – Владимир Дель). Алексей Шульпин, театровед, критик, кандидат искусствоведения называет «Предел» «известным театром из неизвестного города». (http://sias.ru/publications/books/261.html).). Напомню, что «Наташина мечта» стала лауреатом всероссийской литературной премии «Дебют» 2008 года. Поставила «Наташину мечту» Екатерина Стафурова, многообещающая актриса «Предела», в ближайшем будущем – режиссер (это дипломная работа Екатерины). Главную роль «вытащила на себе» восьмиклассница (!) Анастасия Трифонова.

К современной драматургии я, признаться, отношусь прохладно. Но всегда делаю исключение для пьес, что выбирает для своих постановок «Предел». Его режиссер и актеры открыли мне двух талантливых представителей «новой драматургии» (не могу удержаться от аналогии с одиозным «новым реализмом») — Василия Сигарева и Ярославу Пулинович. Их тексты универсальны – хоть читай, хоть экранизируй, хоть инсценируй, одинаково «проймет». Пардон за жаргонизм. 

Ох, какой силы, какой драматической мощи «Наташина мечта»! А ведь сюжет ее примитивен! Из жизни вытащен, да притом из «какого сора»… 

Главное – и единственное – действующее лицо, героиня-рассказчица — детдомовская девчонка Наташа. Прыгнув на «слабо» с третьего этажа детдома, Наташа попадает в больницу, где её опрашивает молодой журналист Валера. «“Наташа, а какая у тебя мечта?” Тут я и поняла, что это он. Потому что до этого меня никто еще не спрашивал, какая у меня мечта. …Надо было сразу про мечту рассказывать, чтобы он все понял и сказал: “Наташа — ты реально самая клевая девчонка на земле. Выходи за меня замуж”». Это и была ее мечта: красивая любовь, помпезная свадьба и Он… Наивная девушка три месяца обхаживала Валеру, а он угощал её сладостями, расспрашивал о жизни в детском учреждении и писал на этом материале статьи, — а та думала, что его интересует она сама. Но вдруг Валера уволился из редакции, влюблённая Наташа искала его – и увидела, как он гуляет с другой. Девчонке крышу снесло от ревности, густо перемешанной с классовой яростью: «У нее все есть, все, у нее родители есть, она в доме живет, у нее сережки есть, она, поди, печенье килограммами лопает…. Какое она право имела забирать у меня? Я первая его нашла, я первая в него влюбилась!». И она организовала избиение соперницы вместе с детдомовскими приятельницами. На момент финала пьесы идет следствие, формальное, потому что ничего устанавливать не приходится, Наташа сама все выкладывает – ведь за всю жизнь ее слушал только Валера да вот теперь следователь… Она так рада, что ей внимают… И хитрости житейской ей не хватает изобразить, будто раскаивается: «Она выживет, сука, че, из комы не выйдет, что ли, у родителей еёных денег много…».  

В традициях театра «Предел» — идти «против течения», не закрывать глаза на явления, которые кажутся вопиюще антихудожественными, превращать в захватывающую игру горькую жизненную правду. При этом театр активно осваивает литературное пространство вне «чистой» драматургии – например, в нем поставлены Владимиром Делем два спектакля по стихам Веры Павловой – «Я ябет юлбюл» и «Интимный дневник отличницы». 

Открытый финал пьесы – Наташа, переодетая в тюремную робу, медленно «утопает» в темноте, с горечью смотрит себе в руку, на ладони у нее бусинки, рассыпалась в камере любимая заколочка для волос – рвет душу: разве ее на зоне перевоспитают? Разве нужно перевоспитывать девчонку, мечтающую о любви? Наташе нужна такая малость… «Всего лишь» полюбите ее черненькую… Да кто ж на это решится, со справкой об освобождении… 

Видно, потому, что поняли – не видать Наташе ни любви, ни свадьбы, все подростки в зале, ершистая самодостаточная аудитория, начали аплодировать, еще не зажегся свет, восхищенно свистеть и кричать: «Я реально в восторге!» — явив поразительное родство с героиней пьесы… На обсуждение, о котором изначально просили зрителей, остались все старшеклассники, никто не сбежал к более завлекательным делам типа футбола и пива в скверике. Сошлись на том, что Наташа заслуживает жалости, снисхождения к своему бесчеловечному поступку и в конечном итоге Любви, которой не перестает грезить…

И вдруг…

Как под дых ударили. На вопрос режиссера: «Есть ли те, кому спектакль не понравился, и почему?» — поднялась рука. Светлых чувств ни к Наташе, ни к спектаклю, ни к драматургу, ни к труппе не испытала во время скопинской премьеры только одна учительница. Это была типичная учительница из комиксов: очки, брюзгливые губы, непоколебимый педагогический снобизм. Горячий протест против «некрасивого» в искусстве. Ей, заявила она, много раз хотелось «встать и уйти», потому что пьеса полна всяких грубостей и неприличностей. А искусство должно нести «культуру в массы», это она как педагог авторитетно утверждает. 

Вот чего я не смогла понять – вроде, очки на носу, так что ж через них ничего не видно?!  Ни драмы одиночества, ни боли потери, ни мечты Наташиной, крохотной, но яркой, как светлячок, — видны только грубости, неприличность и прочее, чего учительница истово испугалась. 

Как можно за деревьями не разглядеть леса – образованному, в силу профессии, человеку?.. В случае одной постановки это проблемы не режиссера и не актрисы, которые сделали замечательный спектакль, а зрительницы с зашоренным восприятием. Но в общем, в тенденции?..

В тот момент стало понятно, почему руководители «Предела», приглашая на просмотр, как-то жались и говорили, что пьеса современная, потому жесткая, местами нецензурная, мол, будь готова… О Господи, испугали ежа голой пяткой!.. Мата мы, что ли, не слышали? В пьесе его почти и нет. Одиночное «б…дь» не поддерживается. «Я не матерюсь, нормальное слово…» — говорит Наташа – и не врет: она произносит нормальные слова для пятнадцатилетней девчонки. С точной интонацией, с сильным акцентом на нужных эмоциях. Полуграмотно, косноязычно – так детдом «рулит», что вы хотите!.. Или девушка должна была появиться в шляпке с вуалеткой, нюхать шиповник и декламировать с надрывом: «Тревога сжимает мою грудь, слезы застят мои глаза с тех пор, как лицезрела я его, шедшего с другою, и зеленоглазая змея, заползши в мое сердце, нашептывает мне грешные помыслы…»? И не драть волосы счастливой сопернице, а направляться к пруду и нырять в него, преследуя две цели – никогда не вынырнуть и не сделать ни одного неэстетичного движения. Желательно, чтобы по глади пруда не плавали дохлые кошки и пустые пластиковые посудины, чтобы ряски не было видно, а Наташа утонула, не произнеся ни единого слова, а то вдруг вырвется что-то непристойное… Вот тогда драматический финал можно будет с полным правом пригвоздить фразой: «И детдомовки любить умеют!». 

Меня возмутила не убогая Наташина речь, а то, что почтенная учительница ничего больше в этой пьесе не разглядела!.. Да, по содержанию пьеса «чернушна», светлого в ней – одна мечта, и та несбыточная… Ни единого положительного героя (видно же без очков, что всем на девчонку наплевать, и «воспиткам» ее, и взрослым людям из сытого задетдомовского мира, и Валере!). Впрочем, что есть «чернуха»? Что означает модное слово, вошедшее в топ негативных оценок «радикального» искусства со времен перестройки? Правда без прикрас или «игра на мизер» художественными средствами? Или допустимость любых средств ради пробуждения со-страдания, со-переживания?

Относительно правды — боюсь, что на фоне подлинного детдомовского житья «Наташина мечта» – детский лепет на лужайке, грустная сказка, которой на роду написано литературное приукрашивание. Относительно несения «культуры в массы» лучше знает учительница. А я теряюсь в догадках. И вспоминаю «Лаокоона». 

Может ли искусство идти вровень с жизнью в ее непрезентабельных проявлениях? Имеет ли оно право на заимствования из реальности того безобразного, что ни для кого секретом не является? Может ли не чураться слов, что официально не разрешены, но и запретить их не хватает ни Божеской, ни, тем паче, людской власти — чтобы все слова слагались в «художественную правду» — и насколько откровенным оно может быть в выражении этого самого, непрезентабельного? 

 

Слова не на те буквы

Судя по всему, жупелом между «культурой» и «правдой», как верно заметил еще Юрий Олеша, служит «слово жопа, набранное типографским шрифтом» — одних оно беззаветно смешит, других искренне скандализует. Господи, как мало надо – пятую точку поименовать без эвфемизмов, чтобы поржать от души или чтобы всерьез возмутиться. 

Неужели поборники приличий не понимают, что цепляться к словам буквально мелко?

Умом понимаю, что опоздала – актуальны размышления на эту тему были века два назад, при переходе от романтизма к «суровому» критическому реализму. Или лет сто назад, при повороте от классики реализма к диссидентским фантазиям с их «излишествами нехорошими»… Сегодня, по прошествии двадцатого века, после «Венеры в мехах», после возвышенного гаерства обэриутов, после щемящей поэтики «народной души» в жалобной брани Венички Ерофеева, после Генри Миллера и даже талантливой антологии мерзостей Сорокина,  уже довольно забавно применять к литературе мерку «пристойности». Умом, да, я это понимаю. Есть неписаный литературный закон, который позволяет творцам использовать все «табуированные» слова и все «фраппирующие» приемы в произведениях — лишь бы они были художественно, психологически и эстетически оправданы, лишь бы формировали соответствующую реальность или информационно-энергетическое «поле» книги.

Но как объяснить творческий закон читателям, которые во главу угла ставят «воспитание» общественности? 

Возмущенная учительница буквально подвигает в четыреста пятьдесят восьмой китайский раз поднять эту тему.

Она своим педагогическим демаршем напомнила мне и другие эпизоды, когда за деревьями не видели леса, судили о литературных произведениях с позиции «прилично – неприлично». Такие «акции протеста» участились, конечно же, в ближайшие лет двадцать, когда искусство «раскрепостилось». 

На моей памяти театру «Предел» не раз предъявлялись обвинения в безнравственности постановок, имеющие кое-какие формальные «подпорки». Например, после подготовки и выпуска весной 2004 года на межрегиональном театральном фестивале «На пороге юности» спектакля «Я ябет юлбюл», в 2004 году (удостоенного хвалебных отзывов Санкт-Петербургского театрального жюри), на театр обрушилась волна негодования со стороны чиновников от образования и рядовых работников оной же системы. Дело в том, что Вера Павлова преуспевает в конструировании «достоверной» художественной реальности. Ее откровенные стихи вызывают нежелание причислять Веру к лику русской поэзии, а в особо тяжелых случаях — микроинфаркты. И в одном инсценированном стихотворении, прочитанном девочкой в трогательном белом фартучке, попалась кощунственная строчка: «И слово «х..» на стенке лифта перечитала восемь раз». О Боже, что тут началось!.. Какие кампании разразились в прессе, какие высокие умы несли на гордо поднятых знаменах злополучное слово и его концептуальное обрамление – современные эстрадные песни, простоту детских нравов, распахнутость девочко-мальчиковых переживаний!.. 

Цитирую дословно:

«Пишет вам заслуженная учительница… Это распущенность и разврат!.. Как можно ТАКОЕ выносить на сцену!.. Я потрясена»; «… Хотелось бы напомнить руководителю, что коллектив выступает не на танцплощадке, а в Храме искусств и включать музыку «Тату» на сцене театра — это кощунство!.. Театр создан для отдыха души и красоты глаз, а не для того, чтобы выносить грязь и пошлость на сцену…»; и даже «Что должен понять народ, прочитав название «Я ябет юлбюл»?..». 

Что и задумывалось: «Я тебя люблю», прочитанное с конца. Кто этого не чувствует, пусть  понимает в меру своей испорченности!

У меня есть такой смачный пример интеллектуального ханжества, что я прибегаю к нему всякий раз, как завожу речь о косности и «за-деревьями-леса-не-видимости»: личный опыт общения с ревнительницей нравственности (в анамнезе истфак рязанского педагогического института, каковым она гордилась) в прозе. Прочитав мою повесть, она почему-то решила, что слово «пердимонокль» переводится так, как слышится, и тесно связано с «туалетной» стороной жизни, а значит, достойно осуждения. Возражение по существу, что это «обрусевшее» старинное французское выражение, означающее дословно «потерял монокль», а на языке идиом по-нашему «сел в лужу», бытовавшее в России в XIX – начале XX веков, привело даму, несмотря на ее историческую подготовку, в культурный шок, и она заявила, что не обязана знать устаревших и нерусских выражений. Открытым остается вопрос, почему иметь богатый словарный запас культурный человек не обязан, а делать замечания нравственного свойства, чуть ему померещится неприличность, обязан. 

Но этот «пердимонокль» — семечки лузганные рядом с тем, о чем пишет Наталья Попова, суммирующая ряд выпадов против немногих педагогов, рискнувших познакомить детей с современной (априори неприличной и чудовищной!) литературой! («Знамя», № 5 – 2011, «Александр Грибоедов против Марии Ватутиной…», http://magazines.russ.ru/znamia/2011/5/po13.html). 

И реакция некоторых ученическо-учительских сообществ на знакомство со стихами Марии Ватутиной и Инны Кабыш, и предложение предпочесть Улицкой Донцову великолепно характеризуют усеченную культуру социума. И показывают, на мой взгляд, что «учительский синдром» порой прискорбно берет верх и диктует снобистски-ханжеское отношение к «нестандартной» литературе. 

«Учительский синдром», «учительский характер», «учительское сознание» — это не фигуры речи, а устойчивые психологические явления. В мире они более изучены, из них сделаны выводы – слышала, что в Англии после 20 лет работы учителя отправляют на пенсию и к школе на пушечный выстрел больше не подпускают. А в США педагогов с 10-летним стажем не допускают к свидетельским показаниям в суде. В России же до того, чтобы принимать во внимание ментальность аудитории, оценивающей произведение искусства, не дошли еще. Разумеется, я не хочу сказать, что учителя не могут выражать собственное мнение – но и восприниматься оно должно как частное мнение, весьма вероятно, ошибочное или некомпетентное, а не как «менторский» постулат. Проще говоря, не понял сам пьесы «Наташина мечта» — не мешай понимать другим, не отвлекай от главного стенаниями о «неприличностях». 

Не лучше ли вдуматься, куда уходят корни у «неприличностей»? 

Попытки такого рода предпринимались несчетное количество раз. Аккуратно напомню, что в любом филологическом образовании (даже на филфаках пединститутов!) есть этап активного изучения табуированной лексики как древней составной части русской речи. И все якобы запретные слова в ходе него предстают ничем иным, как морфемами, предметом изысканий. На основе изысканий написаны тома диссертаций. Да и в публичных обсуждениях мата мнения, как правило, разделяются: «Восторгу не было предела, в завершение разговора убеленный сединами ученый — лингвист в порыве откровения сказал такие проникновенные слова: «Как доказано наукой, русский мат лишен сакрального смысла, а потому вполне легитимен»» — пишет возмущенно один из зрителей программы «Культурная революция», посвященной «этому». (http://wrldlib.ru/b/benderskij_j_m/rodimyepjatna.shtml ). А может, ученому виднее?..

«Новая газета – Рязань» в 2004 г., откликнулась на скандал, инспирированный педагогами (со стажем явно больше 10 лет!), статьей Д. Проскурина «Те же буквы, но другие слова». Статья та была журналистским откликом по «горячему» поводу. Однако позиция Проскурина мне близка — он возражал гонениям на постановку по признаку содержания в ней мата, ибо: «В обществе, где нецензурщина давно перестала быть руганью, где матерные слова служат лишь связующими междометиями или синонимами цензурных определений, мат давно уже легализован. Как марихуана в Нидерландах или как проституция в Европе». Журналист нашел поддержку у Ярослава Гашека: «Осуждать то, что естественно, могут лишь люди духовно бесстыдные, изощренные похабники, которые, придерживаясь гнусной лжеморали, не смотрят на содержание, а с гневом набрасываются на отдельные слова». Эти слова – из пояснения Гашека к первой части «Швейка», где, видимо, для таких же интеллектуальных ханжей он развивает свою мысль: «Жизнь — не школа для обучения светским манерам. Каждый говорит как умеет. Церемониймейстер доктор Гут говорит иначе, чем хозяин трактира «У чаши» Паливец. А наш роман не пособие о том, как держать себя в свете, и не научная книга о том, какие выражения допустимы в благородном обществе. Это — историческая картина определенной эпохи.

Если необходимо употребить сильное выражение, которое действительно было произнесено, я без всякого колебания привожу его здесь. Смягчать выражения или применять многоточие я считаю глупейшим лицемерием. Ведь эти слова употребляют и в

Парламенте».

Собственно, этим высказыванием одного из известнейших писателей ХХ века можно было бы подвести черту под темой… 

Но есть и обратная сторона медали – социально-историческая. 

Собственно говоря, из будничности, распространенности вульгаризмов и мата и вытекает мой частный анекдот про «пердимонокль», который показался неподготовленной читательнице вычурным ругательством. Тысячу раз прав журналист, отметивший, что в российском обществе мат давно легализовал сам себя. Но считать это порождением текущей эпохи, еще более неграмотно, чем связывать пердимонокль с метеоризмом. 

Есть большой соблазн обвинить в повальном распространении крепкого словца советскую эпоху, тотально понизившую интеллектуальный ценз и нравственные запросы «простого советского человека». Но ведь распространение – это отнюдь не зарождение. Русский бытовой язык был оснащен матом во все известные времена. Не буду погружаться в историю лингвистики до родо-племенного строя. Меня больше интересует художественная рефлексия над матом. А это, во-первых, многоликий фольклор, начиная с былин – естественно, они изобиловали этими словами, нормальными для языческих сказаний, и, естественно, лишились их в ходе позднейших литературных обработок. А частушки «с перчиком», который сыплется легко и непринужденно?! 

«Что там Псков – больша деревня! –

   Посреди его река!

   За рекою жил Емеля –

   Х… в четыре кулака!». 

Знаменитый собиратель народного творчества Александр Афанасьев, как известно, один из пяти томов своего богатого улова назвал «Русские заветные сказки» — там представлены сказки с этим и про это.  А «фривольные» стихи Пушкина – сказ о царе Никите, «К кастрату раз пришел скрипач…» и так далее – забыли?! В изданиях Пушкина и Афанасьева некоторые слова стыдливо заменены точками. Довольно смешно – ведь все понимают, о чем речь! Ситуация — как в том интернациональном анекдоте, когда девушку спрашивают, за что она отвергла жениха. «Он ужасно пошлый, знает очень много непристойных песенок! – Да что ты?! И он тебе их пел? – Нет, насвистывал!».

Давая отточие на месте запретного слова, стыдливый издатель фактически подразумевает, что читатель прекрасно понимает, какое слово сокрыто под ним и сам «переведет» «свист» в конкретные термины. Не похоже ли на фарисейство?.. Не стоит ли перестать выкидывать слово из песни?  

 

Матерщинник граф Толстой 

Спору нет, восемьдесят без малого лет Советской власти свою лепту внесли в уничтожение гуманитарной культуры россиянина. Ибо уничтожена-то была культура образованных слоев, детища «раскола двух российских этносов», обнаруженного Львом Гумилевым при Петре Великом! Европеизированный, окультуренный высший класс был носителем далеко не той культуры, что дремала в народных массах. Напротив, революционно-демократические критики середины XIX века требовали от писателей обратиться к реализму, к «поэзии действительности», отринуть наносные культурные слои литературных экзерсисов и воспевать русский народ таким, какой он есть. Но в народе-то за словом не на ту букву никогда в карман не лезли!..

Как иллюстрирует народную привычку к мату и бессилие «облагораживания» знаменитая история о графе Льве Толстом! Когда Лев Толстой служил во второй легкой батарее 13-й артиллерийской бригады, он хотел извести в батарее матерную ругань и увещевал солдат: «Ну к чему такие слова говорить, ведь ты этого не делал, что говоришь, просто, значит, бессмыслицу говоришь, ну и скажи, например, «елки тебе палки», «эх, ты, едондер пуп», «эх, ты, ерфиндер» и т.п. Солдаты поняли это по-своему: «Вот был у нас офицер, его сиятельство граф Толстой, вот уже матерщинник был, слова просто не скажет, так загибает, что и не выговоришь!..» (анекдот известен по воспоминаниям генерала Алексея Крылова, со слов его отца, сослуживца писателя). 

Традиции солдатского крепкого словца достойно продолжились и развились в «несокрушимой и легендарной». Я была знакома со священником из Харбина, отцом Симеоном Теплоуховым (1916 – 2008), малолетним участником «первой волны» русской эмиграции. В Харбине он получил целых три образования – «полуподпольное» офицерское в военном училище имени великого князя Кирилла Владимировича, официальное юридическое в Бенцзянском университете и богословское на курсах. Был фактически вынужден переехать в СССР с советскими военнослужащими в 1945 году, работал переводчиком в спецслужбах на Дальнем Востоке, живя во Владивостоке, откуда был «попрошен» в связи с открывшейся «новостью» про его сан… Биография его тянула на целую эпопею, в ней нашлись бы страницы для исторического, авантюрного и психологического романа. Он был в моих глазах олицетворением духовного, нравственного и интеллектуального генотипа русского «дореволюционного» человека, ибо цельность натуры сохранил до глубокой старости. Одно время я записывала его воспоминания, потом мы не смогли договориться о сроках и графике работы, я бросила это дело, о чем очень пожалела, когда отца Симеона не стало. Но в записанной мною части воспоминаний под условным названием «50 лет в Советском Союзе» был характерный эпизод: как раз во время работы на контрразведку офицера Семена Николаевича Теплоухова (естественно, при погонах он звался мирским именем) обматерил старший по званию. «Упомянул мою мать по классической формуле» — охарактеризовал реплику полковника рассказчик. Не со зла, не во время разноса, а «просто» — хотел стимулировать, подбодрить «по-нашему, по рабоче-крестьянски». Напутствовал, можно сказать. Принародно. Он был неимоверно изумлен, когда подчиненный встал перед ним «во фрунт», щелкнул каблуками и потребовал сатисфакции за оскорбление, нанесенное ему. Полковник долго допытывался, чем оскорблен Теплоухов. И далеко не сразу понял, что дело в привычных для него, утративших собственную суть и значение, словах, употребленных для связки частей речи и придания высказыванию эмоциональной окраски. Когда понял, то взбеленился. Устроил уже настоящий разнос строптивому подчиненному. Но Теплоухов стойко переносил рев и брань и лишь повторял требование извиниться. Извинение высший чин процедил сквозь зубы и не забыл неловкого положения, в которое Теплоухов его поставил – спустя несколько месяцев «закатал» в психиатрическую лечебницу… Но это уже совсем другая история. Хотя показательно, что защита собственного достоинства заслуживала в глазах представителя высшего командного состава «психушки»… Можно представить себе, куда девальвировалась «офицерская честь». 

По-моему, этот эпизод показывает, какова была пропасть между человеком дореволюционной культуры и воспитания и «простым советским человеком» в 1950-е годы. Также – каково было место мата в общественной, политической и культурной жизни СССР. Советская «аристократия» им пользовалась свободно, без стеснения. Да еще и подавляла всеми способами противников такого обращения…

Наивно было бы думать, что сын царского офицера, погибшего на фронтах первой мировой, возмутился только из-за фигуры речи. Он возмутился унижением человеческого достоинства, сквозящим в панибратстве и вольности речи начальника, а заодно – и словесной формой, в которую тот облек свое превосходство. 

 

Унизительное — рядом

Общество вертикальной власти имеет богатые традиции унижения человека человеком, и они чаще всего особенно остро чувствуются самыми незащищенными социальными слоями. Унижение экономическое – когда представители «образованных» профессий получали намного меньше рабочего класса («Ты со своим высшим образованием сколько получаешь? Сто двадцать? А я двести. Будем спорить?» — говорит в фильме «Большая перемена», снятом в 1972 году А. Кореневым, слесарь Петрыкин учителю истории Нестору Петровичу). Унижение «внешнеполитическое», когда лучшие образцы советских товаров народного потребления шли на экспорт, а гражданам Страны Советов доставалось все то же самое, только хуже; и когда обслуживание иностранцев осуществлялось намного лучше, чем советских людей; и когда определенный ряд товаров продавался только на валюту, и валюта, получается, была мерилом ценности прожитой жизни. Унижение социальное – тотальное равнодушие работников службы быта к своим клиентам, их священный лозунг «Вас много, а я одна (один)», художественно интерпретированное в знаменитой комедии Г. Данелия «Афоня» (1975 г.). Унижение дефицитом и «отпочкованное» от него унижение «пайками» и «заказами», символами привилегий некоторых каст общества. Унижение, известное всем жителям провинции в 70-80-е: пустота магазинов, ежемесячные выезды за продуктами в Москву, очереди в столичных гастрономах, где чего только ни наслушаешься про «голодную деревенщину», с матом и без него (духовная предтеча нынешнего «Понаехали тут!»). Унижение моральное и интеллектуальное – расплата за инакомыслие, пресекаемое на всех уровнях – от двоек за сочинение, написанное не по стандарту, детям, до помещения в «желтый дом» за нелегитимные творения взрослых. И я уж молчу об унижении страхом и бессилием перед государством, перед его карательной юстицией, сквозной определяющей длинной советской эпохи «охоты на ведьм», то есть на «врагов народа» и «вредителей». 

Этот развесистый опыт тотального унижения не мог не дать плодов. Тем более, что его яркие бытовые черты сохранились и приумножились. С работниками коммунальных служб спорить, защищая свое достоинство, по-прежнему бесполезно. Унижение дефицитом и торговлей с заднего крыльца магазина трансформировалось в унижение безденежьем. А унижение равнодушием государственных чиновников никуда не делось, но «обогатилось» унижением наемных работников работодателями, слабо обеспеченных граждан – хорошо обеспеченными. А унижение бессильных – сильными: то безоружных – организованными преступными группировками, то бесправных – коррумпированными «оборотнями в погонах»?.. А унижение детей – детьми? Благодаря любительским видео с мобильников и непритязательным интернет-сайтам широко известна «мода» детей избивать и иначе всячески изгаляться над своими ровесниками, а потом записи издевательств обнародовать. То, что творят школьники со сверстниками, варварски попирает само понятие человеческого достоинства. Но… на «взрослом» уровне об этой жуткой моде «кричат» только неоднозначные ток-шоу, вроде «Пусть говорят».

В общем-то, нет смысла поименовывать здесь все то, что элементарно увидеть, только вокруг оглянись. На фоне всеобщего взаимного унижения в искусстве закономерно много несовместимого с понятием человеческого достоинства. А то, что искусство должно просвещать и подавать благие примеры, теоретически справедливо, но практика показывает обратное. 

В Советском Союзе была официально признана в основном литература в жанре «социалистического реализма», где отражалась действительность «не такой, какая есть, а такой, какой она должна быть». Грандиозный массив разумной, доброй литературы, несущей «культуру в массы», где преображались под натиском светлых примеров всякие «Мишки Квакины», в реальности не перевоспитал ни одного Квакина. Как ни крути, но все «герои» девяностых, и циничные умники, строившие финансовые пирамиды за счет погребальных грошей своих наивных вкладчиков, и туповатые бандиты, и бессердечные рэкетиры-садисты, — учились в советских школах и читали «воспитательные» книги. А результат?.. Единственный: давно уже от искусства «благого примера», «руководства к действию» не ждут. 

Немаловажно, что грубость выражений уже не играет в механизме унижения основной роли. Ведь унизить можно без единого матерного слова!.. Даже без грубого слова. Едва ли не больнее всего унижает признание твоей несостоятельности (особенно публичное) – а тут, между прочим, преуспели формально образованные сословия. Начиная с учителей, которым элементарно брякнуть ребенку перед всем классом или перед его родителями что-то вроде «У тебя руки не тем концом вставлены». На это им достает ума, такта и культуры. Памятуя о своих злоязычных педагогах, не удивляюсь, что многие «заслуженные» учителя не способны проникнуться чужой болью, как бы художественно и тонко эта боль ни была подана. 

Упомянутую Натальей Поповой масштабную полемику «Ульяна Гамаюн vs Эргали Гер», на мой взгляд, перевела в плоскость нелитературную фраза Светланы Василенко: «Господа! А из этой девочки выйдет толк, вы не находите?!» (после отказа У. Гамаюн от премии) — унизительно покровительственным тоном. По литературному рунету разошлась как эта реплика, так и отклик на нее В. Левенталя: «По поводу этого пассажа исчерпывающе высказался Вадим Левенталь…: «Кричать про меня, что я графоман, — да кричи сколько влезет. А вот по плечу меня похлопывать — руки помой сначала». (http://www.openspace.ru/literature/events/details/16198/?view_comments=all)

А ведь, казалось бы, писатели, мало того, что натуры обостренно чувствующие, так еще и в большинстве своем претендующие на духовное мессианство, не должны бы допускать даже невольных публичных унижений своих оппонентов… Боже, впадаю в утопию!.. 

На фоне сознательных и цензурно сформулированных унижений кажутся уже почти невинными сколько-то этажные конструкции «в бога душу мать». И правда, вымер генотип священника и офицера Симеона Теплоухова… 

 

Молитва или оберег?

Мне кажется, двойная советская мораль создала солидный базис для того, что они называют «бескультурьем» и «распущенностью» 90-х – 2000-х годов. В лучшем случае, называть вещи своими именами было естественной реакцией деятелей искусства на долгие годы изображения действительности не такой, как она есть, а такой, как она должна быть. Но сила действия равна силе противодействия. Закономерно возникла и реакция отрицания такого искусства «без тормозов». Иногда – это просто неприятие застенчивым человеком публичной демонстрации исподнего, срывания флеров и попирания табу. Такая реакция, вероятно, наиболее безобидна, ибо чаще всего личностна и никому особо не навязывается. 

Другое дело, когда под «отрицание отрицания» подводится идеологическая подоплека, а борьбе за чистоту речи и нравов придается сакральный смысл. Такая агитация зачастую оправдана заботой о будущем нации. Например, православный писатель Юрий Воробьев называет мат «бесомолитвенным языком», опираясь на исследования, проведенные Российской Академией Наук, о том, что ДНК способна воспринимать человеческую речь и читаемый текст по электромагнитным каналам. «Добрые» тексты, якобы, оздоравливают гены, а проклятия и матерщина вызывают мутации, ведущие к вырождению человека. Юрий Воробьевский логически связывает язык и народ: мол, в церковнославянском языке слова язык и народ суть одно и то же: каков язык, таков и народ. «Грешники, для которых родным является ругательный псевдоязык, становятся псевдонародом.  И именно эта общность первой поклонится псевдоспасителю».

Идеологическая «подложка» всегда коварна. На каждую теорию сыщется контртеория, а все теории, утверждал классик, стоят одна другой. Православному писателю Юрию Воробьевскому возражает исследователь дохристианского язычества Константин Липских: так называемые матерные слова связаны с процессом творения (а с чем еще, если вдуматься?) и сакральны по сути своей – если считать Богом природу. В глазах К. Липских все энергичные глаголы об отношениях полов, напротив, служат оберегами для произносящих. «Тем же, кто утверждает, что мат – это сквернословие, можно указать на то, что скверны не сами слова, а уста, их произносящие. В скверных устах даже самые обычные слова будут сквернословием. Русские же, как заметил Задорнов, могут материться не только в критических ситуациях (в брани), но и от избытка чувств, при виде неописуемой красоты природы» — пишет Константин Липских в статье «Почему запретен русский мат?» (http://www.radosvet.net/bilina/2692-pochemu-zapreten-russkij-mat.html ). Касается он и истории: мат объявили запретным в связи с переходом от политеизма к монотеизму, ибо он своим существом противоречил христианству…

Но я не собираюсь заново отслеживать исторические реалии. Просто необходимо отдавать себе отчет, что матерная лексика – это неотъемлемая часть бытия русского народа. О ней гласят поговорки «Матом мы не ругаемся, мы на нем разговариваем», «Ругаетесь матом, словно дети малые»; о ней свидетельствуют «граффити» на стенке лифта (которое читала юная героиня Веры Павловой) и на всех прочих стенах. «Как на Руси строят забор? Берут слово из трех букв и обшивают его досками!». И все это отнюдь не признаки сегодняшнего дня, напротив, непоколебимые устои. Протестовать против очевидного факта – чистое донкихотство, плевок против ветра. Замечание компании громко матерящихся тинэйджеров чревато медицинскими последствиями, поэтому на улице ревнители нравственности предпочитают «затыкать уши». Но компенсируют свое бессилие против подлинных носителей инвективного языка тем, что сладострастно выискивают в литературных произведениях оные словечки (ничего, кроме них, не видя) и торжественно «не принимают» их. Добиваясь порой «эффекта Лаокоона».  

Назойливая борьба с матом лишь создает ажиотаж. Да, как неотъемлемая часть жизни, мат, естественно, вторгается в нарративные жанры искусства. Но не всегда безосновательно. Вот потому-то, предавая мат анафеме, на мой взгляд, уже надо различать, где имение, а где вода – где художественные категории, а где социальные явления. Но уж коль скоро в жизни мат на мате сидит и матом погоняет, в искусстве он имеет право быть, если ему предписано исполнять роль детали, придающей достоверность художественной реальности!.. 

Можно, конечно, парировать, что действительность вовсе не такая, что «сниженное» искусство очерняет ее. Спорящих пессимистов и оптимистов отсылаю к шуточно- философской повести-сказке Василия Шукшина «Точка зрения», главный посыл которой: истина – посередине. 

 

Смысл и цель

Коли приукрашивать действительность, изгоняя из литературных произведений все «непристойное», можно Бог знает куда зайти! Когда-то мой юношеский рассказ не опубликовали в Рязани, придравшись к «грубым» словам «морда противная» в прямой речи героини!.. Забыв, что прямая речь – важнейший фактор характеристики героев…

Но ведь ретушировали при переводах со староанглийского пьесы Шекспира, большого любителя называть вещи своими именами… Допустим на миг, что все писатели приняли негласный закон не писать о некрасивом и не писать некрасиво. Кому как, но мне страшно! – представился омут «стерилизованных» произведений, лишенных души. Литература рискует стать неестественной, выморочной, оторванной от действительности. Либо насквозь «гламурной», либо целиком «финтифлюшной», условной и абстрактной, занятой «чистым» (во всех смыслах) словотворчеством, лишенной социального аспекта – примерно такой, против какой выступала Светлана Василенко в своей полемике с Ульяной Гамаюн. 

Характерно, что даже самые отъявленные «чернушники» не ведут борьбы против «светлого» искусства. Даже против «гламура». 

Мат, по-моему, проще всего воспринимать как восклицательные знаки прямой речи. Именно поэтому малоинформативна речь, злоупотребляющая им, как была бы бессмысленна речь, состоящая только из знаков препинания и интонации. Как женщину, как представителя «интеллектуальной прослойки», меня бьет по ушам брань уличного скандала или безыскусный разговор гегемонов в транспорте. И я порой наивно думаю: лучше бы ей сосредоточиться только в литературе, уйдя из бытия! Лично я готова делегировать матерщине функции художественного приема. В виде художественного средства она мне симпатична более, нежели «просто так»! Но очистить живую, непосредственную родную речь, или хотя бы даровать каждому, кто матом не ругается, а на нем разговаривает, еще один, цивилизованный лексикон, в котором эти словечки выполняли бы роль восклицательных знаков — еще одна утопия.

Меж тем, повторюсь, мне нравится образ восклицательного знака: в меру и в должных местах табуированная лексика – смысловой и эмоциональный акцент. И зачем демонизировать сам факт наличия этих слов в тексте (или в кинокартине)? Оценки заслуживает другое: насколько оправданно было употребление в тексте такой лексики. Скажем, из поэмы «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева не выкинуть ни единого слова – ни такого, ни другого. Точно так же, как из ранних произведений Эдуарда Лимонова. Знаменитый роман «Это я, Эдичка!» когда-то и натолкнул меня на метафору восклицательного знака. Расположение «запретных» слов в его тексте идеально свидетельствовало о состоянии лирического героя в тот или иной момент – и избавляло от муторных психологических описаний, которыми грешит жанр эгобеллетристики, за что и получает заслуженные тумаки. 

У писателя Лимонова (не путать с политиком Лимоновым!) можно было бы поучиться… нет, не родину любить. Но художественно говорить на ее «заветном» языке. Глупо утверждать, будто Эдуарда Лимонова знают и ценят лишь за то, что он чуры в своей лексике не знает. 

Естественно, чтобы достичь «изящной матерной словесности», надо обладать очень тонким вкусом и слухом. 

Так, «литературный хулиган» Андрей Орлов (Орлуша) «купил» меня с потрохами, когда лет шесть назад с мобильника на мобильник распространилось, подобно эпидемии, одно из знаменитейших его стихотворений «Зае…!». Привести из него хоть одну цитату в рамках приличий невозможно, а маскировать каждое скандальное словечко точками либо звездочками – значит, подчеркнуть, что все мы способны понять похабную песню, когда ее насвистывают. Орлуша в этом стихотворении обыграл все значения самого популярного матерного глагола русского языка – и буквальное, и исчерпывающий спектр переносных. И сделано это было – филигранно! (Недаром Орлуша вошел в жюри первой в истории литературной премии «Неформат» учрежденной в сентябре 2008 года некоммерческим фондом «Твое время» для молодых, не имеющих публикаций авторов, не укладывающихся в действующие «форматы»). 

Тексты Орлуши ценны не «отвязностью» речи, но гармонией ее формы и содержания. 

Вспоминается анекдот из жизни: на фестивале поэзии «Литератерра» в Нижнем Новгороде в 2007 г. Евгений Лесин прочитал четверостишие, состоящее из трех вопросов: «Кого е… чужое горе?» и одного ответа «Меня е… чужое горе!» — и ведущий Арсений Гончуков запоздало сказал ему: «Материться – можно!». 

Вот и я договорилась до того, что материться в литературе – можно! Да и употреблять прочие условно неприличные слова. Но со смыслом и с целью. Ради литературности, а не против нее. А не ради щегольства самими словечками. 

В «Наташиной мечте» все приемы не просто оправданы – иначе и быть не могло, или получилась бы слащавая фальшь.

Без повода напечатать слово «жопа» — сродниться с шестиклассником, у которого так выражается пубертатная дерзость. По ЖЖ прошла «Самая короткая рецензия на фильм «Цитадель» писателя-юмориста Евгения Шестакова (http://eu-shestakov.livejournal.com/): «Лучше бы Никита Сергеевич снял не «Цитадель», а трусы. Два часа пялиться в его жопу было бы не так глупо, как в его фильм». Юморист блестяще доказал, что способен составить связный текст со словами, которые ханжи назовут неприличными – но ни изящества, ни смысла я в этой лапидарной «рецензии» не увидела, только «привет из шестого «Б». 

После моей статьи «В контрах с культурой» («Знамя», № 11 – 2008) контркультурные сообщества выражали мне свои «фе», где, в частности, предъявляли забавные обвинения, что я, такая ханжа, настроена против мата. Так вот, они поняли из моего мессиджа столько же, сколько учительница со стажем – из «Наташиной мечты». Меня отталкивала атмосфера враждебности, взаимного унижения, торжества «стаи» — как отталкивают эти же явления от любой субкультуры, где лидеры мутузят аутсайдеров (например, школьной). И особенно – грязные инвективы в адрес друг друга без поводов, без эмоций, без какого-либо смысла, не говоря уж о художественности, просто во имя деморализации оппонента, которому, впрочем, все едино. 

Но… «не стреляйте в пианиста»… поняли, как сумели. И это закономерно. 

«Левофланговые» и «правофланговые» антиподы, безбашенные радикалы и замшелые консерваторы, ведут себя одинаково – сводят искусство к набору внешних проявлений и символов, и, помимо этих шаблонов, ничего в нем не усматривают. Так же за деревьями леса не видят, говорят о частностях и деталях, а не о художественном либо идейном смысле произведения в целом (Лаокоон forever!). 

Выходит, я не ошиблась, и граница между представлениями «флангов» о литературе проходит по «любимому» слову Юрия Олеши. Сторонники и противники этого слова равно уверены, что борются за торжество настоящей культуры и знают в ней толк. 

С контркультурой все понятно: ей довлеет тенденция к упрощению всего гнозиса (как системы глубокого знания о строении и законах Вселенной), ею «рулит» тяга свести все чувства, эмоции и жизнь к комплекту дежурных смайликов в интерфейсе Интернет-портала. Самый действенный слоган контркультуры – упрощение. Поэтому среди нарочитого наива и непосредственности контркультурных творений так мало качественного – что в поэзии, что в прозе. А среди огромного количества «песателей» единицы вправе называться этим словом без кавычек и албанского коверканья. Те, кто умеет мыслить целостно и чувствовать речь – Орлуша, например. Или Артем Явас, автор повести «Падонки», которая восхитительно отражает подтекст контркультуры. 

Талантов в контркультуре — как и везде — мало. Но одна беда, что хороших авторов в среде контркультуры немного; другая — сомнение, что общество готово воспринять талантливую контркультуру, признать ее составной и равноправной частью великой русской культуры, плюнув на соблюдение приличий. Вон сколько читателей (зрителей), кто даже не задумывается, возможен ли мат и прочее, что они называют «грубостью» в искусстве, оставляя за скобками, нет ли у этих неприличностей художественного предназначения…  

Что это – ханжество? В девяноста случаях из ста, наверное, да. В десяти случаях, вероятно, «у кого что болит, тот про то и говорит». 

Но приклеить ярлык «ханжество» — далеко не значит исчерпать тему. Встык с имманентным ханжеством одних идет… страх других. 

Никакое «безобразие» — насилие, войны, религиозный и прочий фанатизм, экстремизм и т.д. – не происходит само по себе. Всегда есть глубинные причины. И вот об этих причинах, наверное, думать мучительно и жутко. Как не помянуть слова, приписываемые Салтыкову-Щедрину: «Не вникай! Один вник – сразу повесился!»!.. 

Куда проще сделать вид, что все негативные явления сводятся к симптомам, которые можно «запретить». Или «не заметить». Иллюзорно-светлое бытие приятнее, слов нет, чем неподдельно-темное. По-человечески «страусиные» мотивы понятны. Чтобы формировать и укреплять у читателей ощущение радости и красивости жизни, сложился целый пласт литературы – скажем, дамские романы, тоже прошедшие сквозь века. Они восторженны, благопристойны и если чем не гнушаются — только «сказочными» ходами, преимущественно вариациями на тему «Золушки». Можно ограничить круг своего чтения такими романами. Не возбраняется. Но при чем тут великая литература? 

Или это, вправду, тяга к культуре?

 

«Гуси давятся!»

Позвольте не согласиться, что «тяга к культуре». Пусть настояние «нести культуру в массы» выглядит по форме стремлением к просвещению и воспитанию общества, но не верьте – это морок какой-то; по содержанию оно является торжеством мещанства. Мой любимый с детства сатирический журнал «Крокодил» и в советскую эпоху помещал острые публицистические материалы, многие из них были о нравственном и культурном облике «простого советского человека». А еще выходила отдельными брошюрками «Библиотечка Крокодила», в которой я еще в младших классах (начало 80-х), нашла великолепный фельетон. Автора, к сожалению, не помню. А все остальное – в голове засело прочно. Это был довольно злой шарж, как с натуры списанный, на собирательно-усредненного «радетеля за культуру» — любителя жить «культурненько». Такой индивид никогда не скажет, что поел – только «покушал», что жена у него беременна – только «в положении», а необходимый предмет мебели вычурно поименует «гардеробом» или «шифоньером». А потом заснет под балет. Но это – не самое страшное, на что он способен. «А, воротясь домой, обмерить на тот же грош кого-нибудь и пса голодного от двери икнув, ногою отпихнуть…» — как про него писано. Фельетонист показывал «преемственность поколений» культурненьких граждан. Они покупали на грошик индульгенции до революции. В период НЭПа – как в «Собачьем сердце» М. Булгакова — клали на стол ноги, но непременно в лаковых штиблетах. В период индустриализации читали книги только от бессонницы — М. Кольцов посвятил такому культурненькому серию фельетонов «Иван Вадимович – человек на уровне». В период застоя крепили фиговые листики на гениталии греко-римских статуй. А сегодня, продолжу уж от себя, мечтают прилепить фиговые листочки на «вызывающие» литературные приемы.

Обожал этот типаж один из ведущих публицистов «Крокодила» Александр Моралевич, возвращаясь к нему снова и снова в своих великолепных, смешных и злых фельетонах. То бичевал «культурного» за напыщенно позиционируемую любовь к народу – в период, когда в моду приличных домов вошли лубочные изделия народных промыслов как символ причастности к «исконному». Помню, что Моралевич советовал коллекционеру ремесленных поделок повесить перед фаянсовым умывальником расшитый утиральник… чтобы им вытирать хохотальник. В другой раз, собрав в одной статье роскошную коллекцию благоглупостей от культурненьких, он сделал вывод, что вся советская культура сводится к лозунгу в горпарке Одессы 1930-х годов: «Туварищи рабочие и крестьяне! Не бросайте презервативы в кустах, гуси давятся». Погорячился насчет «всей». Но обобщение было не беспочвенным. На обывательском уровне едкая сатира Моралевича выдерживала, думаю, девяносто пять попаданий из ста. 

Внешний лоск страшен. Лоск грубо скрывает монстра. Монстр лезет из-под него, как волчья пасть из-под овечьей шкуры. Популярное выражение: «Не так страшен человек, не прочитавший ни одной книги, как человек, прочитавший всего одну книгу» — видно, пущено в оборот кем-то из пяти исключений… Не о Библии, Коране или Талмуде речь в этом афоризме – но о книге «просто», о внешнем облагораживании, которое человек считает законченным по прочтении всего одной книги. Ему, по сути, плевать, что подлинная культура не достигнута ни в каком приближении. Зато несимпатичные симптомы устранены. Зато искусство служит для бесперебойных поставок ковров с лебедями и русалкой, а не изображает детдомовок, малолетних убийц, наркоманов… «Москва – Петушки» — под строжайшим запретом. Ярослава Пулинович с Василием Сигаревым не пишут гнусные пьесы, но пашут целину. Бельгийские кинорежиссеры, братья Дарденн, которые повадились снимать художественные фильмы о всяких «отбросах общества», преданы остракизму. Впрочем, возможно творчеству братьев Дарденн придать функцию политического просвещения – вот какое безнравственное, низкое, убогое существование влачат «у них там», на Западе! 

Интересно, позволит ли институт «культурненьких» оставить в русской литературе Соню Мармеладову и Женьку с Любкой (главных действующих лиц «Ямы» А. Куприна)?

«Полукультурие», «начитанность одной книгой» — так же страшны, как унижение человека человеком. Впрочем, они явления одного порядка – того, что слово «культура» утратило смысл и понятийный, и онтологический (никто не знает, какой должна быть культура – а не «культурка»). 

В качестве альтернативы самозабвенной борьбе «культурненьких» с матом и «грубостями» в литературе предлагаю: повернуть свои боеспособные пушки на врага, коварного и опасного уже тем, что незаметен. К этому врагу – я бы его назвала даже диверсантом — привыкли (как, впрочем, и к мату), но почему-то, в отличие от мата, его не так страшатся, им не так брезгуют. Наверное, серость и занудность этого врага его отождествляет не с восклицательным знаком, а с запятой либо точкой с запятой, что не так ярко и не вызывает огонь на себя…

Я имею в виду канцеляризмы, оставленные «живому постсоветскому» языку социалистической бюрократией, расширенные и углубленные сегодня за счет англицизмов и бизнес-словечек. К ним же примыкают вечные, точно группировки анархического толка, слова-паразиты, берущие начало из речи еще более малограмотной, невыразительной и негибкой, чем иная матерщина. Сегодняшние слова-паразиты на слуху – «типа», «как бы», «на самом деле», «реально». Ими, пустыми, никчемными и безликими, можно убить любую речь. Потому что – вдумайтесь! – они не обозначают жизнь! Они формируют ее имитацию! «Типа» жизнь. «Как бы» культура. «Реально» мечта. А не трагическая «Наташина мечта». Почувствуйте разницу!  

________________________

© Сафронова Елена Валентиновна