Рост интереса к устной истории совершенно не случаен; этот тип фиксации исторической памяти позволит более устойчиво сбалансировать восприятие и исторических событий и исторической науки как их летописца и интерпретатора. Однако достижение такого баланса – задача стратегическая, осуществимая не вдруг, не сразу, а в результате определенных преемственных шагов, призванных устранить разрыв с классическим культурным опытом, остановить дальнейшее углубление «культурного провала», образовавшегося в модернистском XX столетии.
Одним из характерных симптомов разрыва явилась довольно странная, на первый взгляд, вещь: то, что у нас даже образованные люди плохо владеют устной речью. И уже перестали этого стесняться. Как редактору научных журналов и сборников мне приходилось слышать обидчивые укоры: «Я доктор наук, а вы, кандидат, меня правите!» С годами у меня даже выработалась привычка парировать подобные замечания спокойно и мягко. Однако не оставлять их совсем без ответа. Правлю, говорю, не доктора наук, а речевые ошибки; пожалейте, прошу, читателя, ему не продраться сквозь тяжеловесные, затемняющие смысл письменные обороты; давайте сформулируем фразу поближе к речи устной, так будет доходчивее и убедительней.

Редактируя статью, невольно проникаешься тем или иным отношением ко всему, что стоит за строками; угадываешь характер и пристрастия пишущего, даже если он тебе вовсе не знаком и никогда знакомым не будет. Все это улавливается через отношение автора к языку, по тому, насколько умело и гибко умеет он совладать не только с избранной темой, но и с материалом слова. Упоминаю про это потому, что в рамках грантового проекта по истории регионального научного сообщества мы, редакторы-составители, от сборника к сборнику все больше отдавали преимущество статьям с живой манерой изложения. Вы спросите, почему? В общем-то случайно, без заранее заданной и четко осознанной установки. Главной «виновницей» такого отбора была сама устная история: рядом с записями добротно переданных устных рассказов становилась слишком заметна, неприятно бросалась в глаза блеклость современного научного стиля.
Таким образом, не мы управляли обстоятельствами. Ход процесса складывался сам и объективно обнаруживал, что устная история выигрывает не столько материалом, сколько языком, на котором этот материал преподносится слушателям и читателям. Устная речь, как лакмус, выявляет все качества говорящего: тактичность или бестактность, деликатность или, наоборот, нескромность, понимающе-бережное или холодно-безразличное отношение к предмету разговора.
Устная речь недаром вертится на языке, в ней всегда присутствует тот или иной оттенок вкуса, без которого все «пресно» и «несъедобно». Вспоминается один случай. Давно, лет тридцать назад, мне попались в руки две изданные в начале века книги о феноменах комического. Их написали знаменитые З. Фрейд и А. Бергсон. Свои рассуждения о механизме смеховых реакций эти психологи строили на материале анекдотов. Надо признаться, что сколько ни старалась я сосредоточить мысль на научной части этих книг, запоминались только сами анекдоты – они производили искрометное впечатление! А психологические штудии навевали скуку. По прошествии лет помню только то, что истинная веселость примеров странновато выглядывала из малоподъемной, отнюдь не золотой, а прямо-таки траурной рамки.
Огромным достоинством устной истории является то, что она не замкнута на индивидуальную трактовку событий, а значит – более открыта влиянию эпического взгляда на мир, тому языковому опыту, который не старят годы. Покоящийся на таком опыте мир расцветает и мужает, но не становится ветхим.
Замечу: в XX столетии методология исторического знания стала неустойчивой, склонной к слишком быстрым переменам, при которых ничто новое не успевает созреть и возмужать. Скоростной век требовал постоянных инноваций. В этой гонке скоростей историки привыкли уклоняться от опоры на эпический текст мировой литературы (отдали его изучение литературоведению) и устную народную поэзию. И вот «автономный» от литературоведческого и этнографического корпуса познаний подход к прошлому – настоящему – будущему становился все более узким, более сухим, более искусственным. Историки старались преувеличить роль вещей преходящих, недолговечных. Пользы от таких исторических трудов стало гораздо меньше, чем было от эпической истории народов.

Эпос не разделяет, а скрепляет века. Он оберегает первородную жизнь языка и мифа, помогает сохранить ее алгоритм, стихийно сложившийся в бесписьменные времена. Цивилизованный мир многим отличается от первобытного. Однако все это многое – следствие того, что кроме закономерностей устной трансляции сведений цивилизованные народы испытывают и воздействие культурных технологий, рожденных на базе письменной речи. Это воздействие усиливается, поскольку все вторичное достаточно просто тиражировать. Механическое тиражирование захватывает в свои обороты образовательную, воспитательную, общественно-политическую деятельность. В какой-то момент люди спохватываются, понимают, что механическое распространение, например, грамотности чревато крайне отрицательными последствиями. Это становится видно после смены трех-четырех поколений. Однако если уже угасло и не возобновляется эпическое наследование культурного предания, вторичная переработка продуктов культурно-языковой деятельности окончательно подменяет органику эклектикой: надвигается угроза «заката культуры».
Автор замечательной книги «Мысль и язык» А. А. Потебня пояснял, что эклектика – результат «амальгамирования» национального языка. Лишенные органического развития язык и миф распадаются; их обломки, многократно переработанные во множестве отдельных отраслей знания, никогда не достигают той полноты возможностей, которыми обладало эпическое знание о прошлом народа. Говоря о том, почему эклектика приводит к угасанию живых языков, Потебня употребил аналогию с отжившими свой век зеркалами. Их изготавливают для того, чтобы в них можно было глядеться и видеть себя; однако со временем нанесенные на обратную сторону зеркального полотнища слои ртутной краски смещаются, оплывают. После этого у «ослепшего зеркала» остается лишь непрозрачно-матовый блеск, как у жемчужин. Такое «ослепшее от времени» стекло все еще отражает свет, но в нем уже не видны ни лица людей, ни тени фигур и окружающих предметов.

У человечества в прошлом немало не только «ослепших», но и «мертвых» языков, от которых остались рукописи, а живой народ-носитель исчез. Века не прощают слепоты, они безжалостно стирают с лица земли народы, не сумевшие вовремя остановить жернова вторичной переработки, вернуться к эпическому типу историзма, несмотря на наличие рукописной (печатной, аудиовизуальной) трансляции информационного потока.
Что этот тип историзма волне может быть освоен и в Новое время, наши соотечественники знают по примеру, поданному «Историей государства Российского» Н. М. Карамзина. В первой трети XIX столетия благодаря этому типу историзма литературный язык (письменно-речевая практика) стал участником традиции, обеспечивающей прочное наследование плодов органично развитого национального самосознания. А. С. Пушкин сделал все необходимое для того, чтобы не «замедлялся нормальный ход словесности народа». Таким образом на отечественной культурной почве сложилось целостное, классически совершенное решение проблемы «Писать, как говорят, и говорить, как пишут».
Итак, если не отменять главенство законов эпического мышления над приобретенными в письменных практиках навыками вторичной переработки сведений, то информационный процесс будет развиваться по одной «формуле»: понимание слов останется поэтичным не в узком смысле, при котором «поэзия» – искусство, а в значении, неотрывном от этики. Речь и поступки людей будут строиться по этике народа. Понимание будет переходить в поступки и без слов, без «чтения морали»: «Блажен, кто молча был поэт», – сказано у Пушкина. Когда действует такое понимание, невозможна подмена древнейшего (первичного) органического типа культурного наследования более поздним (вторичным) эклектическим.

В своем размышлении о том, может ли устная история науки стать чем-то большим, нежели письменная, я обращалась ко временам Карамзина и Пушкина, поскольку тогда образованные русские люди более явственно, чем ныне, сознавали, что «новая» формула («европейская») не отвечает свойствам собственно-русского пути исторического развития – такого, каким он почти тысячелетие явлен в православной книжности и средневековом летописании.
Хорошо известны замечания поэта о том, что многовековой путь русской книжной и устной языковой традиции сложился счастливо. О трансформациях языка и исторического самосознания народа гласит пушкинская оценка «Истории русского народа» Полевого: «История России требует другой мысли, другой формулы» [1]. Пушкин иронично относился к тому, как Н. А. Полевой подражал «Римской истории» Б.-Г. Нибура. Не исключено, что процитированная лапидарная формулировка как раз и подразумевала расклад отношений между письменным / устным началами культурно-языкового предания. У европейцев возобладал новый расклад этих начал, восточные славяне сохранили расклад древнейший. Их мифотворческий процесс остался подобен кроне столетнего Древа, которая не меняет свой абрис, а вновь и вновь покрывается листвой, свежими побегами, цветами и плодами – всякий год одними и теми же.
Конечно, как и все современники, совсем недавно шагнувшие за порог модернистского века, мы по большей мере считаем это сказочным образом вроде Лукоморского дуба. И устная история для нас нова и необычна: с трудом верится, что и после гонки скоростного столетия в нас вдруг проснется что-то неспешное, прочно связанное со старой доброй традицией. Однако родной язык сидит в подкорке мозга гораздо глубже, чем угождение ветреной моде. Всякий человек, возмужав и состарившись, поглядывает на моду со стороны, даже если по молодости отдал ей немалую дань. И научается рассказывать о прожитом не ради модной «эксклюзивной» трактовки событий. Он, много всякого перевидевший на своем веку, уже умеет слышать за отдельными рассказами хор голосов, где нет солистов – есть общий лад человеческого бытия. Отпущенный нам дар речи становится от этого наиболее емким и содержательным.

Устная история всегда разноречива в изложении факта. Но разноречие не стоит исправлять, суживать в угоду той или иной концепции: просто надо не упускать из внимания то, что оценка происходящего в большинстве случаев окрашена интересами одной из соперничающих сторон. Почитайте газеты, выходящие во время враждебных конфликтов по разные стороны фронта, и вы убедитесь в том, насколько драматичны несовпадения оценок. Однако войны, сколько бы их ни было, локальных и мировых, «холодных» и с применением огнестрельного оружия, не бесконечны. Вынырнув из хаоса и разрушения, люди с новым притоком силы и веры в лучшее радуются возможности созидать, мирно урегулировать противоречия. Вот тут-то устная история по шажочку ведет их за собой – не вниз, а вверх по лестнице. На ту ступень, с которой виден не ты один, а несколько уже ушедших поколений. И коллективный портрет этих поколений показывает, что по обе стороны фронтов во всех революциях и войнах, особенно в Гражданской, сражались не какие-то «чужие», а твои собственные деды-прадеды.
Колеблющийся маятник противоборств имеет верхнюю неподвижную точку и ось крепления. Не будь этой стержневой оси, народ «разнародúлся бы в бессмысленную толпу» (именно так, с ударением на «и» сказал о нивелировке человеческого сознания Андрей Платонов, писатель, глубоко улавливавший корневой гул родной жизни и речи).
В устной истории главенствуют не отдельные «голоса», а контрапункт – взаимное эхо, которое удерживает мир на земных кругах. Привычное к контрапункту ухо умеет молчаливо отсеивать, устранять нестройные помехи. В эпическом понимании сказанного и сделанного гармонично сходятся все модусы речевого действия. Смысл не застывает в одной форме, будь то субъективные (автокоммуникация «я – Я»), императивные («Я – Ты»), коллективные («я – Мы») или объективные («Я, Ты, Мы – Он, Она, Они) суждения. Устная история способна неторопливо, но неуклонно вести очистку языка ото всего вторичного. Так очищается вода, «прошедшая через сорок камушков», и сами «камушки» обкатываются до гладкой, обтекаемой формы. Не важно, кто говорит, кто слушает речь: устная история растворяет работу исторического самосознания в неиндивидуализированной работе сознания языкового.
Индивидуализация, как веретено, вытягивала из кудели событий одну нить, чтобы продернуть ее через ушко одной иголки. Устная история не претендует на создание индивидуальной концепции повествуемого, а бережет живой носитель – народную память, которая надежнее бумаги. Бумага, по известной поговорке «все терпит», а народная память избирательна. Она приподнимает суть над всем бессмысленно-низким, выводит нас из испещренной буквами, схемами, текстами, плоскости бумажного листа – в простор незаписанной жизни.
Думаю и надеюсь, что собирание устной истории может изменить – и обязательно изменит – взгляд ныне живущих людей на самих себя. Тогда мы передадим потомкам более целостное наследие, чем письменная история века, который проводили. И мы уже постепенно учимся смотреть на этот век со стороны.

Литература
1.     Пушкин А. С. Собрание сочинений: в 10 т. М.; Л., 1977–1979. Т. 7. С. 213.
__________________________
© Третьякова Елена Юрьевна