«Всё, чем владею, вдаль куда-то скрылось. Всё, что прошло, воскресло, оживилось».
Кажется, это из «Фауста» Гёте, из книги, которая у меня была, но пропала.
Когда-то в я снах летал. После шестидесяти однажды приснилось, что бегу к трамваю, и разлетелся так, что, кажется, ногами едва касаюсь земли – красиво бегу. Теперь вот, накануне семидесятилетия был сон, что по многолюдной главной нашей улице, высокий, гибкий, спешу куда-то, не без раздражения лавируя между встречными и попутчиками, которые все кажутся праздными — красиво спешу.
А ещё вот раньше перед сном я — натурально или мысленно — обязательно должен был трахнуть женщину и помахать шашкой. Настоящей шашки никогда в руках не держал, но, засыпая, не раз видел себя рубакой на бранном поле. Почему так было? Но было и уж не помню, когда исчезло.
Или вот ещё. До второй, настоящей своей женитьбы, я на каждую девицу смотрел с пристрастием, пытаясь определить, а нельзя ли её без лишних хлопот оприходовать. При этом возраст их определял почти безошибочно. Этой восемнадцать. Этой двадцать пять. Этой двадцать семь. Потом родилась дочь. Про блуд я забыл, погрузившись в её детство, переживая поначалу каждый день её роста. В те времена я определял возраст детей с точностью до месяцев. Да, так было. Но исчезают вокруг близкие и далёкие. Исчезают привычные сны. И всё больше занимают воспоминания. Вот вспомнил конфуз по поводу возрастов. Плыли на экскурсионном теплоходе по каналу Волга-Дон. Я стоял на железной крыше нашей посудины, смотрел на закат. Вдруг обнаружил рядом улыбающееся создание – тоненькую, в чём-то зелёном змейку с очень некрасивым личиком, что ещё больше делало её похожей на красивую нарядную змейку. Мне было тогда сорок восемь, в полном расцвете, внимание даже и юных девушек не удивляло. О! подумал, плавание только начинается, глазёнки у неё умные, скучно не будет. И точно, чуть ли не первые её слова были, что вокруг строительства этого канала было много шума, на самом деле всё очень примитивно, ничего удивительного в этом нет. Я согласился и сказал, что и римляне были горазды на сооружения не менее грандиозные, и за пять тысяч лет до римлян были известны плотины, а может быть и шлюзы. Разговор получался, намечалось родство душ. Точно намечалось, потому что она вдруг спросила: сколько вы дадите мне лет? И здесь-то меня подвела зрелость. Двадцать два, сказал. И отвернулся. Потому что вокруг нас сильно расшалилась группа старшеклассников и появившаяся их руководительница звучным контральто провозгласила: «Так! Кто мне здесь обнаглел до последней степени?» Я обернулся на этот голос, а когда повернул голову обратно, змейки не было. Это удивило и расстроило мало. Больше удивился на следующее утро. Она прошла по коридору навстречу – невидяще, враждебно. Мне даже обидно стало: за что ненависть? Не сразу я догадался, что сотворил. Ей было лет восемнадцать, и так мне с самого начала казалось, но зачем-то сказал двадцать два. Подло устроен человек. Вроде бы бездумно, а попробовал приблизить её к своему возрасту. Впрочем, и глазомер по женской части был к тому времени утрачен ввиду отсутствия практики. Теперь я вот что больше замечаю: этот через два года умрёт, а этот будет коптить небо ещё лет пять-семь…
В сорок, в пятьдесят лет, когда слышал, особенно часто от женщин, что вот бы вернуть молодость, всегда говорил уверенно: у меня такого нет в мыслях, более того, нет создания противнее двадцатилетних ублюдков (теперь, судя по объявлениям в СМИ, возрастной ценз значительно снизился: «Парни 13, звоните…»), ничего не умеющих и всего желающих. В те же времена обещал себе, что как только стукнет шестьдесят, достану какой-нибудь мгновенно действующей отравы и покончу с собой, потому что, как и молодым, старым тоже быть не хочу – старость даже отвратительнее молодости. Но шестьдесят давно миновало, а я просто забыл о своём обещании, более того, у меня не иссякла потребность чудить на белом этом свете. И самое главное, не чувствую себя изменившимся. Физически слабею, и сны вижу о том, чего не могу, а хотел бы. Через пяток лет, возможно, приснится сон, что могу далеко видеть, ходить без палочки. Но голова всё ещё в порядке, психическое состояние не хуже прежнего… и как прежде мир кажется плохим, что-то надо делать. И собственно, знаю что: самому быть полноценным. И чтобы таковым быть, надо трудиться. И рад бы трудиться как прежде. Но зачем? Никому мои усилия не нужны. В том-то всё и дело, что мир резко изменился, а я остался прежним, и этот прежний я никому не интересен. «Парни 13… звоните» — шлёт сигнал в мир девушка 11. Мне что, вмешаться, послав предупреждение: «Куда спешишь, дурочка? Раньше начнёшь, раньше и кончишь. Старикам положено думать о смерти, юным о будущем. Готовь себя к будущему, простым оно никогда не бывает». Но спасать таких не хочется.
И как раз к разговору о вчера написанном. Вечером после десяти был по «Культуре» «Апокриф», тема – о старости. Понял только то, что можно быть всяким, в том числе таким, как я. И мне было бы что сказать, чего они не знают. А ещё до этого там же был разговор об истории, которую пишут историки и единогласное мнение: никто из историков правду написать без вранья не может. Вольно или невольно каждый обязательно что-нибудь исказит. Абсолютно с этим согласен. В связи с этим подумалось: а вот художественная литература – это другое, здесь всё зависит от воспринимающей действительность личности, от таланта – в художественном слове ничего кроме правды быть не должно, враньё непростительно.
1
Сижу перед нашим цветничком из почти сорока кустов роз. Все либо цветут, либо в бутонах. Особенно один под забором высотою уже более двух метров, весь в шапках из трёх, четырёх, пяти больших роз. Причём, каждая шапка – это разноцветье. Едва распустившийся бутон ярко алый, распустившийся чуть светлеет, зато сколько нежности, а увядающие бледнеют, но всё равно хороши. Сижу, смотрю, под ногами вертятся Жорик с Чижиком, требуя моих рук, ласки. Они мешают думать. Пинаю наконец Чижика, грожу наказанием Жорику. Чиж отскакивает, хватает тряпку для витирания ног и начинает носиться с ней по двору, после чего находит пробку от полторашки и грызёт, Жорж укладывается на мои ноги, я его скоро отодвигаю в сторону, он не против. Успокаиваемся. Но ненадолго. Чижику надоела пробка, он решил пощипать сладкой остролистой травки. Чуть помедлив, жадюга Жорик набросился на него. Быть главным – это для Жоры свято. Он появился у нас первым, чувствовал себя нашим любимцем и следовательно хозяином, он был по-видимому на несколько месяцев старше и хоть меньше и раза в два слабее, не уступал первенства. Разозленный Чиж на первых порах серьёзно прихватывал Жору за шею. Того спасали широкий ошейник, необыкновенная лохматость и мы, в конце концов внушившие сильнейшему, что ну его, дурака и жадюгу.
Здесь от соседей появляется весь скособоченный пьяный Митька. Видит Чижика и не слишком агрессивно обещает его убить, застрелись, облить растворителем и поджечь, отравить ядом. Вдруг новое: «Куплю овчарку. Хорошую овчарку! Она его загрызёт…» И немного подумав: «…и Жорика тоже».
Мысль об овчарке ему нравится, и он, не дойдя трёх шагов до своей новой железной двери, опершись левой рукой о стену своего дома, довольно долго распространяется на тему мести с помощью овчарки. Спросить у него: а из чего ты собираешься стрелять, где возьмёшь яд, чем будешь кормить собаку, если жалеешь деньги на всё, кроме самогонки? Но нормально с ним разговаривать никогда нельзя было, а теперь он ещё и с каждым годом слышит хуже.
Наконец он делает последние три шага и у меня возникает опасение: ну сейчас не найдёт ключ, начнёт орать уже во всю глотку, и тогда мне тоже придётся орать, угрожать, или уйти в дом, так и не посидев перед нашим розарием. Ключ, однако, на месте, в щели над дверью – это я когда-то её для них сделал, напильником вычистив из шва между кирпичами не слишком крепкий пересохший цементный раствор.
Митька переступает порог и новый поворот в пьяном бреду: «Сваха звонила, чтобы пришёл. Надо, надо идти…»
Вскоре после этого с грохотом закрывает за собой дверь, слышно, что включил телевизор, следовательно, через минуту упадёт на много раз обоссаный и обосранный диван и часа два – алкоголики долго не спят – вплоть до нового приёма самогонки будет без сознания.
Но нет, по телевизору разыгрывали какую-то лотерею, а Митька всю жизнь покупал билеты, считал себя великим игроком. И поскольку он был видимо ещё не совсем пьян, из дома понеслись вопли: «Ой, гад, на один номер не сошлось!.. Да кто ж это сразу пять червей угадает… Ну… ну… Мать … мать… Суки, падлы…» Когда-то он мечтал выиграть «волгу» или «москвича», обладать которыми считалось высшим счастьем для советского человека. И однажды он меня поразил своей недоразвитостью. «А что ты будешь делать с «волгой?» — «Начальника буду возить». – «На собственной машине?» — «Да, а что?» Однажды у него всего на единицу не сошёлся номер на именно «волгу». Вопль был ужасный. Он тогда вылетел с почти выигравшим билетом во двор. Повопив во дворе, вылетел на улицу и там много народу взбудоражил и развеселил. Что с него возьмёшь? Уже лет пятнадцать я не давал ему затрещин.
Появляется с несколькими тяжелыми пакетами в обеих руках жена.
— Помоги.
Я отбираю у неё пакеты. Освобожденная, она некоторое время любуется своими цветочками, потом спрашивает:
— Митька уже?
— А как иначе? Воскресенье, отдыхает человек. Теперь он будет уничтожать наших собак овчаркой.
— Больной человек.
— Но сегодня, слава богу, после вчерашнего субботнего отдыха слишком ослабевший. Пробормотал, что сваха ему звонила, к себе звала, заперся и, так думаю, уже отключился.
— А куда сваха звонила?
Мы смеёмся. Это всё пьяное воображение: никогда у Митьки не будет овчарки, хотя бы мобильника для разговоров со свахой скорее всего тоже. Идём в дом. Часа два я занят в комнатах неизвестно чем, наконец, опять выхожу во двор, чтобы всё-таки посидеть перед розами в последний утренний час, когда на моё кресло ещё падает тень от козырька нашей веранды. И конечно же собаки тут как тут.
— Да пошли вы от меня. Что за напасть. Чижик, это из-за твоего присутствия Жорка делается дураком и зверем.
Вдруг выходит жена и говорит:
— А между прочим, у Чижика добрая душа. Сейчас дала ему «чапи», Барсик подошел и вместе с ним стал есть из одной чашки, представляешь?
– Да, — соглашаюсь я. — А как он его целует… Это же просто любовь.
Да, это правда. Как только Барсик появляется из комнат на веранде или во дворе – в комнаты собак мы не пускаем – Чиж бросается к нему, седлает, зажимает передними лапами котовскую голову и бурно облизывает – целует. Кот сопротивляется, но сердиться и по настоящему освобождаться не спешит. Что это как не любовь?
Жена исчезает, а мне вдруг приходит в голову, что ведь наши звери нынешние и те, которых на своём веку мы пережили, – это ведь удивительная история любви.
Перед войной помню пузатую кошку Камку и Каштана. Кошка в моих играх ни одной придуманной мною роли выполнять не хотела, потому что русского языка не понимала и была лишь мягкой живой игрушкой, которую больше всего хотелось подбрасывать и в стороны, и под потолок – в любом случае она падала на лапы. Каштан был другом, он тоже не всё понимал, но сколько в нем было радости, сколько готовности участвовать в любой игре – он меня любил, он всех любил. Однако после первой запомнившейся мне зимы началась война. И куда делись Камка, родившая после моих истязаний мёртвых котят, и друг Каштан — в памяти не осталось.
После многих скитаний, не погибнув под бомбами, снарядами и минами, чуть не умерев от голода в 46-м году, в 47-м немного оправившись, мы несколько лет жили двумя семьями в двухкомнатном домике тёти Лены. Тогда у нас завёлся кот Тусик, тигриной окраски, очень себя уважающий, не боявшийся не только сородичей, но и вступавший в драку с собаками. Мать и тётя Лена, две вдовы, с двумя детьми каждая, не говоря о нас, детях, его очень любили. Он был положительный кот. Когда мама или тетя Лена приходили с базара и клали на стол авоську с продуктами, где иногда бывало и мясо, Тусик сидел здесь же, на столе, но чтобы хоть покуситься на еду… Сидит, напыжившись, будто ничего ему не надо, и ждёт свой кусочек. Ну как такого умницу не поощрить? Особенно умилял он матерей, встречая их после ночной смены. Они работали в разных сменах, и он, если был не в загуле, встречал и ту и другую в час ночи, ожидая всегда посреди улицы, метров за сто от нашего дома. «Как летнюю жажду утолить, когда его увижу. Дома, значит, всё в порядке, сейчас приду, разденусь… Что за существо!» — говорила тётя Лена. Он и провожал их на работу. Но далеко не всегда, и едва оказавшись на улице, скоро отставал. Вроде как считал не положенным коту спешить за человеком. Зато встречая, бежал рядом не хуже собачонка.
Погиб Тусик героически. В округе распространился слух, что по улицам бегает и кусает людей бешеная собака. Это оказалось правдой. У нас не было забора с улицы (у многих не было, на топку шли заборы во время войны). Тусик спал во дворе в тени дерева. Вдруг прибежала эта самая средней величины рыжая собака, и прямо на кота. Тусик спросонья взлетел вверх и опустился на собачью морду. Собачья ярость и сила были велики. В несколько мгновений кот был превращён в жалкую, измочаленную тряпку. Я всё это видел, схватил коромысло, на котором носили воду из колонки, но додумался до этого не сразу, и собака равнодушно и как-то даже слепо убежала в соседний сад, где тоже не было забора.
Мы все были дома. Все прибежали к раненому. Он лежал в траве безнадежно истерзанный. Голова его была как бы расплющена, в пропитанной кровью шерсти не было глаз, из живота виднелись кишки, передние лапки явно перекушены. Котик весь дрожал, дергался. После попыток как-нибудь помочь страшно мучающемуся животному, стало ясно, что он не выживет. А главное, мы вдруг сообразили, что он ведь теперь заражён бешенством. Пришёл с молотком только что освободившийся из лагерей сосед дядька Саша, отнёс кота в глубину сада и убил у меня на глазах. Какой мы тогда подняли вой. «Туська! Тусичка ты наш…» Это была первая послевоенная смерть. Все мы тогда были ненормальными. Чего только не испытавшие, не насмотревшиеся, мы были сиротами в полном смысле этого слова. Кот мирил нас с этим миром. Ни до этого, ни после никогда я не видел, чтобы так горевали не только по коту, но и по людям.
Потом, когда мы построили свою хатку, у нас было несколько Мурзиков. Все они были какие-то маловыразительные, очень уж гулящие, жили недолго, один Мурзик оказался кошкой. Ему было восемь месяцев, когда двор наш неожиданно наполнился котами, а посреди них игриво катался на спине Мурзик, после чего один из котов запрыгнул на него, фактически ещё котёнка. С тех пор Мурзик, переименованный в Маргариту, регулярно, три-четыре раза в год, рождал котят, которых так же регулярно моя сестра топила. Потосковав два дня, кошка влезала по вишне на плоскую крышу коридора и начинала орать, призывая котов. Всё повторялось. Мать и я кошку презирали за разврат и постоянно желали ей пропасть, сестра же любила.
Во времена Маргаритиного расцвета, когда у нас на крыше и чердаке гремели кошачьи бои, появился Джимка.
Неизвестной породы, маленький. чёрный, гладко короткошерстный, он был красив, как скакун благородных кровей. Как и у лошади благородной породы, короткая гладкая шерсть выдала бы любой недостаток, но такового у Джимки не было. Аккуратная головка, достаточно широкая грудь, абсолютно пропорциональное тело на высоких ногах. И исключительно неспокойный собачий характер, проявлявшийся во всём… Его однажды привёл к нам старый материн знакомый ещё по довоенным временам. Был уговор, что если собачка понравится, мы можем оставить её у себя. Джимка смело вбежал в дом. Сначала была короткая, без контакта, схватка с дико испугавшейся Маргаритой, которая сначала убежала под мамину кровать, но была изгнана сумасшедшим лаем во двор. Скоро Джимка вернулся. Мы его покормили, надо сказать, он был очень голодный. Я сидел на диване, позвал к себе на колени, и он легко взлетел на них, дал себя погладить, потом свернулся рядом в клубок, сделав вид, что спит. Когда приведший его гость собрался уходить, мать и сестра хотели запереть двери, чтобы Джимка не побежал за хозяином. Я сказал: «Не надо». Я оказался прав – он и не подумал от нас сбежать.
Все наши животные – это одновременно были лишние хлопоты, но и забава. Как и все собаки больше всего Джимка любил сопровождать. Все подворотни он обнюхивал в надежде на собаку по ту сторону, чтобы завязать бой через стену… А уж если на улице встречалась собака, он, редкостный трус, демонстрировал такую агрессию, заливался таким лаем. Особенно если попадалась большая, не обращающая на шавку внимания… Когда терпение у большой собаки кончалось, и она разворачивалась, чтобы покарать наглеца, Джимка не убегал, вместо этого вдруг переворачивался на спину, делался неподвижным с лапками вверх – лежачего не бьют! И грозно рыча, постояв с минуту над мёртвым телом, убедившись в ничтожестве поверженного и могуществе собственном, собака продолжала свой путь. Но Джимка скоро подымался и ведь опять за своё… И здесь уже мне делалось страшно: сколько можно, разорвёт бродяга дурака! И бросался в погоню: «Гад, остановись!» В действительности получался страх для чужака и победа для моего придурка. Он уж чуть ли не кусал врага за задние лапы. И тогда я решался на последнее — уходил в первый боковой переулок. Скоро появлялся Джимка. И не какой-нибудь, а радостно ожидающий от меня похвалы.
Вообще он, имеющий полную свободу шляться по улице сколько угодно, был очень смешон. Например, у соседей была здоровенная переродок овчарки, совершенно глупая, никчёмная. Она в отличие от нашего маленького подонка была в огороженном со всех сторон деревянным частоколом дворе, кроме того на цепи, чтобы не бегала по огороду и была злой, как считалось у нас в КГС. Когда наступало её известное время и под забором у соседей собиралось до десятка кобелей, жаждущих воссоединения с сукой, Джимкин голосок звенел сильнее и непрерывнее всего кодла. Дело в том, что частокольчик был для него не преграда, он то проникал к суке, но ничего с ней поделать, понятное дело, не мог и только лаялся с претендентами, оставшимися на улице. Устав от однообразия, выбирался на улицу и с новыми силами начинал звенеть, непонятным образом принятый на равных в компанию мучеников. Впрочем, в этой не мирной компании хлопаться на спину и притворяться мёртвым приходилось ему не раз.
Своей любовью к прогулкам с хозяином он нас просто терроризировал. Он понимал много наших слов, стоило заговорить о походе в магазин, к примеру, смотришь, он уже засобирался, затанцевал вокруг тебя. Однажды он вернулся домой с мокрой от крови шеей, в одном месте была открытая рваная рана. В дом он не пошел, залез в кусты малины в дальнем углу сада и рычал на наши попытки отнести его в дом. Скорее всего, нарвался-таки бедняга на не поверившего его притворству. И что же? Этот крепко искусанный бедняга, когда я вышел из дома с вёдрами за водой к колонке и едва начал набирать воду, как обнаружил рядом нашего полутрупа… Чтобы не увязался куда не надо, приходилось запирать его в доме. Но между прочим, когда мы уходили на работу, не преследовал – знал, значит, где ему можно, а где нельзя. Ещё он любил сладкую жизнь. Если уходили мы все, его оставляли в доме. И едва дверь закрывалась на замок, он тут же вспрыгивал на мамину кровать, причём, обязательно устраивался головой на подушке, а ведь на дворе бывало то пыльно, то слякоть, и всё это на нём, мы его никогда не купали. Мне пришлось придумать как его отвадить от вредной привычки. Рядом с маминой кроватью стоял шифоньер. Я положил в коробку для обуви приличный ком земли, поставил её на верх шкафа, от неё протянул нитку к подушке. Как только пёс прыгнет на кровать в подушке, сооружение сработает, я это проверил несколько раз. Сработало оно и на Джимке. Вид он имел в тот день непривычно тихий, следов на подушке больше не появлялось.
Много кой-чего можно было бы рассказать о забияке Джимке. Понимал он очень много. Например, пока дети соседей, приходившие играть к Митьке, ещё ребёнку в те времена, были маленькими, Джимка их не трогал, когда подросли, принялся облаивать…
Тринадцать лет он прожил у нас. Начал уж седеть, с трудом вспрыгивал к нам на колени. Однажды, после новогодней ночи, когда, возбуждённый присутствием гостей, он был резв почти как в молодости, утром ушёл и не вернулся.
Между смертью Джимки и появлением у нас Джекушки прошло лет семь, у меня уж появилась жена, маленькая дочка, «запорожец», какой-никакой, а всё-таки автомобиль. Джекушка был чёрненький в белых пятнах балончик, тоже вряд ли чистопородный. Мне его дал малознакомый человек с соседней улицы.
— Приблудилась к нам сучка. Оказалась беременной, родила троих кобельков. Кучерявые, ужасно хорошенькие. Хочешь, выбирай любого.
Три щенка действительно оказались очень забавными. Один был совершенно белый, другой чёрный, третий чёрно-белый, хозяин назвал его «рябеньким». Увидев незнакомого, они немного испугались, но любопытство оказалось сильнее. Когда все трое потянулись ко мне знакомиться, впереди был «рябенький». Он самый добрый и любопытный, решил я и выбрал его, уже имеющего имя Джек.
Новый член семьи пару дней тосковал по маме и братьям, скулил. Но скоро быть любимым людьми, а мы его сразу очень полюбили, ему понравилось, главным своим хозяном он стал считать меня, так как жил в нижней комнате вместе со мной. Стоило мне перестать двигаться, он тут же устраивался на моих ногах. А спал перед моим диваном, на котором стоило мне пошевелиться, как его лапки уж перед моей подушкой и надо его погладить, успокоить сильные щенячьи чувства. Конечно же он любил меня сопровождать, но забор у нас уже был, не брать его с собой было проще чем с Джимкой. В восемь месяцев он сбежал от нас в поисках любви. Куда более послушный, чем Джимка, он усыпил мою бдительность. Когда на улице у нас прорвало водопровод и из-под земли забил ключ, приехала машина с ремонтниками, за ней экскаватор, выкопавший здоровенную яму. Соседи, и я среди них, позабывший закрыть за собой калитку, столпились вокруг неё. Когда пришло время вернуться в дом, обнаружил, что любимец исчез. О, что было в следующие два дня. Дочка то и дело принималась плакать. Я и дочка, жена и дочка, я сам, жена сама исходили мы всю нашу окраину в поисках беглеца, пока инвалид с палочкой дядя Ваня, целые дни проводивший на улице, всё про всех знавший не сказал мне:
— А это самое. Твой сидит между блоков уже второй день под забором у Бойко.
Ни во что уже не верящий, я побежал вниз по улице и через пять домов от нашего, в сотне метров, нашёл одержимого любовью в щели между бетонными блоками, завезёнными Мишей Бойко под строительство нового для себя дома. Собачёнок выглядел жалко. И напуганый, и озлоблёный, и промокший, поскольку шёл дождь, дрожал от весеннего холода, но при этом рычал на меня, пытался укусить, когда я его вытаскивал из укрытия. Мы его поругали, и с тех пор убегал он со двора не боле чем на два-три часа. Вообще он был очень привязан к месту, и, похоже, умел делать выводы. Сопровождая меня, встречных собак он избегал. Наоборот, я за него начинал беспокоиться, когда, повстречав на дороге кусочек собачьего говна, Джек останавливался и подолгу в том месте принюхивался. В этот момент на него не раз нападали местные собаки. Мы ни разу не видели, как и где Джимка справляет большую нужду. Гадящего во дворе Джека мы никогда не видели. А насчёт любви у него было совсем не просто. Была цыганская, одной с Джеком внешности, хорошенькая коричневая Джулька. Но Джулька красавцу Джеку предпочитала куршивого, полного блох Бобика, тоже соседа. Если Бобик по какой либо причине отсутствовал, Джулька вязалась с Джеком. Если появлялся Бобик, Джеку около них делать было нечего. Бобик, это блошиное царство, оттеснял его своим умением ухаживать. Он не набрасывался на даму сходу. Сначала показывая, что прямо-таки плавится от любви, повизгивал, покусывал, проделывая всевозможные заискивающие телодвижения. Этот треугольник кончился плачевно. Не выпуская со двора, чтобы не гуляла, цыгане Джульку уморили голодом, а Бобик издох от блох. На улице была ещё одна небольшая сучка. Очень некрасивая — на коротких ногах круглое поросячье туловище. Как бывают низкопробные люди, так и эта уродина желала выжать из ситуации всё, что только возможно. Она прибегала под нашу калитку, кружила будто бы равнодушно вокруг. Джек лаем и прыжками начинал проситься на улицу. Его выпускали. Он радостно бросался к сучке и получал от ворот поворот. За попытки оседлать, получал укусы, невеста устремлялась вдаль по улице собирать вокруг себя толпу поклонников и что там было — не знаю, но похоже царица доставалась кому-то посильнее Джека. Во всяком случае, когда это повторилось уж не первый год, как-то я собрался на пробежку в Ботанический сад. Сказал об этом Джеку. Он бурно возрадовался – он даже лучше Джимки понимал человеческие слова. Мы вышли на улицу, и здесь пёсика перехватила эта самая соседка. Я остановился посмотреть, чем всё кончится. Сначала она, всё время злобно огрызаясь на попытки Джека приблизиться к ней, повела его вдоль по улице. Потом они свернули в переулок, но там их кто-то пуганул, потому что скоро они вылетели назад и побежали в другой переулок, куда и мне надо было. Здесь она повела его в разгороженный по случаю строительства двор. Оттуда их тоже пуганули. Я позвал:
— Джек, Джек! Да брось ты эту лахудру позорную. В ботанику, в ботанику пошли…
Сучка влекла, я звал. Сначала Джек только оглядывался, но после очередного оскорбления вдруг развернулся и помчался ко мне. И мы бегом побежали в ботанику, бегали там тропинками и, покрыв километров пять, домой вернулись усталые и счастливые.
Джек обладал чувством красоты. Когда я в первый раз взял его с собой на пробежку, он буквально ошалел от вида просторной опушки перед Ботаникой, за которой высокие деревья, непривычные среди них сосны. Его бег изменился с семенящего, на широкие радостные прыжки. Но однажды во время нашей пробежки Джека словно змея укусила: он вдруг стал убегать от меня.
— Джек!Джек! Что с тобой? – мне пришлось бежать изо всех сил. И не знаю, чем бы это кончилось, если бы он не вылетел их леса и не запутался в высоких густых травах на опушке. Домой пришлось нести его на руках, потому что едва опускал его на землю, как он прижимал уши и пытался убежать. Спустя некоторое время я понял, в чём дело и перестал брать его с собой. В Ботанике с собакой случилось то, что она стала в окружающей как будто тишине слушать город. А город, если прислушаться, был полон всевозможной пальбы, треска, скрежета, стуков, время от времени раздавались самые настоящие выстрелы. Выходит я, с рождения привыкший ко всем этим звукам города, если б не собачка, пожалуй, никогда бы во всё это не вслушался.
У него по моим прикидкам был разум трехлетнего человечка. Если я его ругал, грозя палкой или прутом, он не убегал как какая-нибудь дворняга, наоборот, бежал навстречу, виновато ложился у ног. А уж радоваться он умел искреннее любого покорителя природы. Например, когда по субботам, проводив дочку в школу, мы с женой ложились в постель. Почему он за нас радовался, непонятно, но прыгал и повизгивал от восторга – это точно. А поездки в автомобиле на сиденье перед открытым окном. О! Высунувший в открытое окно голову, он соответствовал словам песни Высоцкого: «Ветер пью, туман глотаю…»
Он жил у нас шестнадцать лет. Почти ослеп, почти оглох, почти все зубы потерял, волосы выпадали из него клочьями, сильно вонял. Конец его был удивительный. В последние годы у него была пассия, дворняжка чуть поболее нашего жениха, на высоких ногах. За ней куча самых разнообразных кобелей, но у собак тоже своя любовь. Джулька когда-то куршивого Бобика предпочитала Джеку, а вот другая вроде ни за что обожала нашего Джека, не совсем ей подходившего. Прибежит, станет как надо, Джек попрыгает-попрыгает, в конце концов, получается. В год шестнадцатилетия Джека, честная, когда пришла ей пора, опять прибежала. Но целых два дня многие попытки Джека ни к чему не привели. Прыгает, прыгает бедняга, а ничего не получается – нет сил, кончились раз навсегда… На третий день она не появилась. Как-то странно вёл себя в тот день Джек. Робко, непривычно тихо всё старался быть поближе ко мне, полежать на моих ногах, как бывало когда-то. Подумалось: неужто хочет проститься со мной? Но не хотелось в это верить. Вечером мы обнаружили, что он исчез со двора. Ночью мы с женой плохо спали. То ей, то мне слышался его заливистый голосок. Выбегали к калитке. Джек не появлялся. Утром поняли: ушёл умирать на пустырь в конце улицы, в высокие бурьяны, где была когда-то балка, превратившаяся в свалку и засыпанная.
* * *
Пока я был занят воспоминаниями о зверях прошлого, звери живые успели несколько раз через заборы пособачиться с соседями справа, Графом и Чапой, и соседом слева, Баксом. Это у них ритуал такой. Подойти к забору – глухому, из двухметровой высоты листов плоского шифера – принюхаться, и вдруг, задыхаясь от ненависти, разразиться бешеным лаем с бешеными прыжками в неподвижность перед собой. С той стороны происходит то же самое. Так раз десять-двадцать за день. Если противники по какой либо причине под забором отсутствуют, желающие подраться вызывают его. Разовое «гав» — пауза, ещё «гав» — пауза… И будьте спокойны, взрыв неистовства близок. Кроме этих звуков во дворе слева проснулись алкоголиконаркоманы, обозначившись матерным переругиванием, треньканьем гитары. Наконец, загремела Митькина железная дверь, скрюченная фигура стала на пороге. Вопрос был традиционный:
— Какой сегодня день?
— Воскресенье.
— А? Какой?
— Воскресенье, — прокричал я.
— А сейчас утро или вечер?
— Ясный день.
— А… – и пошёл в обход дома.
— Не ссы под орех. В сортир иди, — крикнул я ему вслед. А себе сказал: «Ну всё, хватит», — и пошёл в дом, потому что от солнца во дворе уже некуда было спрятаться. К тому же за забором начинался праздник. Слышно было, что уже принесено две полторашки самогонки. И картошки наверняка сварили. И по голосам взволнованным и добрым чувствовалось предстоящее не пустое для них время. За забором предстояла гулянка с утра до вечера и с вечера до утра. А у меня был телек, телек, телек по пятнадцати каналам до десяти вечера.
… Запомнилось о военных фотографах. Если кто-то снимает и снимает войну, то в конце концов откладывает в сторону фотоаппарат и берётся за автомат.
«Я модель» — представилась девица в ящике с выставленными на показ резиновыми сиськами. Нет же, не модель ты, а манекен с искусственными частями тела.
Ещё была дискуссия о том, что нет у нас идеологии, предстоит её выработать – и какой она должна быть? Вот сволочи. Новая бюрократия, состоящая из старой, их детей и внуков, из всякой лакейской мрази и несостоявшихся демократов, подсунула народу некую духовность в виде Православия. Вот чем обогащайтесь. Это, однако, явно не для умных. Если умный, не пора ли понять, что идеология есть вполне. Большинство так называемых россиян хотела бы жить как наши богачи: скупать в Европе дома и дворцы, плавать по морям и океанам на собственных яхтах, учить детей в известнейших университетах. Словом, жить пока живётся, поскольку после нас не будет нас. И, конечно же, у таких никогда ничего не будет. Ну, а если всерьёз, то задача перед страной стоит примерно такая же, какая была после первой мировой и последующего разорения её революционерами: задача освоения её. Мы сдираем или покупаем у Запада технологии, машины. Вместе с техникой, научными и инженерными знаниями идёт от них идеология. Сейчас это называется Глобализация. И задача глобализации совпадает с нашей – в ХХI веке освоение Земли и научных достижений без ужасов ХХ века.
…А позавчера (я не записал это позавчера) материал о катастрофе АН-124 97-го года в Иркутске. Самолёт был загружен другими самолётами, которые должны были лететь на продажу во Вьетнам. Гигантская машина едва взлетев, из-за отказа трёх двигателей, рухнула на поселок авиастроителей. Разлилось 130 тон керосина, взрывы, пожар были колоссальные. Погибло около семидесяти человек, в том числе гости предстоящей свадьбы, а жених с невестой задержались с регистрацией и уцелели. Раненых без счета. Естественно, была создана комиссия и наверное это самое типичное и позорное во всём этом деле. Каждая из сторон, готовившая узлы для самолёта, а так же ответственные за эксплуатацию его, валили друг на друга. И как всегда к заключению не пришли, отложили до какого-то неведомого выяснения. Своё расследование сделал один из тушивших пожар. Его вывод: обыкновенное разгильдяйство экипажа, двигатели надо было полчаса прогревать – а дело было зимой, в двадцатиградусный мороз – вот моторы и заглохли точно как глохнут они на непрогретых автомобилях. Но мудрые эксперты, не желая ссориться – трусы, холопы – решили спустить на тормозах расследование, время всё сгладит, или вдруг случится что ещё более страшное и про данную катастрофу даже как-то и не совсем уместно будет вспоминать…
Был разговор с Галчонком, Олежкиной женой. О его романе, который, сказал я, надо бы снабдить комментарием кто скрывается за придуманными фамилиями Калиткин, Самокрутов, Индюков и т. д. Галчонок сказала, что вообще-то и её сыну, который пошёл работать в рекламу, и у него уже получается, и мужу лучше бы быть творческими в точных науках. Я согласился. Но вот после разговора думаю, что я тоже некоторым образом склонен к точности, но ситуация выпавшего на мою долю времени была (и есть!) такова, что требуются пишущие прозу, публицистику и прочее, когда требуется осмысление самих себя.
2
Были с женой на базаре. Мне вдруг подумалось: почему в последние годы я не вижу здесь своих одноклассников. Неужто все померли или переселились в другие районы, а то и города? Странно. Хотя, если посчитать, то на нашей улице в одной трети домов поселились новые люди. Все почти отстраиваются заново. Все строят двухэтажные и выше замки. Но всё равно две трети – это старые владельцы, и такая арифметика скорее всего по всему району, и значит, в старых домах сохранилась немалая часть старых жильцов, я-то жив до сих пор. Ну, хотя бы бабок должно быть хоть немного. Бабки-то в основном тянут до восьмидесяти и больше… Стал вспоминать. В лицо вспомнил, кажется всех. По именам и фамилиям — не всех.
Это, значит, я вчера дал своей памяти задание и сегодня в пять проснулся, а в шесть вдруг вспомнил, как её звали: Тамара Рожкова. Хорошая девочка, сидевшая впереди меня. Лет пять-семь после седьмого класса я её не видел. Но однажды в автобусе, когда я сидел, а она надо мной остановилась, я поднял голову (реакция на красивое платье на красивой фигуре — кто ж это такая?), и, конечно же, узнал её сразу. Но как она изменилась! Красавица. Красавица от хорошей, правильно начатой жизни – это я тоже сразу увидел. И она меня узнала. Лицо её осветилось радостью – мы же взрослые, мы можем теперь не дичиться, как раньше было. Я поспешно опустил голову… Мои дела в то время были хуже некуда. Я тогда был влюблён безнадёжно, жизнь моя шла под откос, и как этому сопротивляться — я не знал.
ЭЛЬВИРА
Эльвира… На танцы я ходил, предварительно осушив пять стаканов шампанского или белого муската. После лёгкого шипучего вина всё получалось — танцы, выбор партнёрш, разговоры.
Но в тот день всё с самого начала пошло не так. Шампанским я заряжался не сразу, а по одному и не более двух стаканов в разных забегаловках. В тот жаркий и душный вечер после тяжёлого рабочего дня на заводе, очень хотелось пить, в «Соках-водах» купил сразу бутылку и стал пить замечательно холодное, полное газов вино. Рядом какой-то бродяга, неизвестно как разжившийся деньгами, видимо вспомнив лучшие времена, угощал подстать себе подругу из такой же как у меня бутылки. Оба важничали, желая показаться вполне приличными согражданами, подруга вдруг сказала буфетчице, усатой толстой армянке:
— Что-то в вашем шампанском пузырьков мало!
— Что-ооо? – грозно выпучила глаза армянка.
Вечер был очень душный. Восьмисотграммовую бутыль холодного шипучего вина я осушил быстро, хоть и сдерживался. Зная, что теперь будет распирать газами, тем не менее, купил ещё двести граммов – какой-то злой дух в меня вселился, захотелось враз выполнить норму и заодно узнать, чем это кончится. Кончилось тем, что едва покинул заведение и сделал несколько шагов, как пришлось прислониться к стволу старого тополя. Сделалось очень плохо. Было ощущение, что вот-вот от скопившихся во мне газов либо взорвусь, либо громко, прямо посреди главной улицы обделаюсь в штаны. А вокруг было много гуляющего народа, всюду огни. Беспомощный, скрючившись от боли, в ожидании великого позора простоял под деревом сколько-то минут. Кончилось несколькими громкими протяжными отрыжками, похожими на рёв крупного умирающего животного – газы пошли всё-таки вверх, как им и положено.
Потрясённый организм требовал покоя, неподалеку в сквере сел на лавочку и довольно долго приходил в себя. Потом всё-таки пошёл на танцплощадку. Вино несмотря ни на что подействовало, однако настроение не сделалось лёгким. Первое отделение провёл, не танцуя в пустых разговорах с какими-то едва знакомыми, то ли не умеющими, то ли не желающими танцевать пацанами. Во втором отделении немного потанцевал. Но попались плохо слышащие музыку, бездарно двигающиеся под неё коровы. Не танцы – разочарование. Пошёл бродить по всем углам танцплощадки. Продираясь сквозь густые скопления народа, обошёл всё. Чувствуя себя несчастным от того, что всем вокруг вроде бы весело, а я мрачен, я в тяжёлом поиске подруги, которую давно ищу и никак не найду.
Время приближалось к одиннадцати. Под конец оркестр исполнял лучшие по тем временам мелодии, музыка была такая красивая, томная, нежная. И вдруг… Пригласил её, почти не глядя. Тело у неё оказалось такое замечательно талантливое, мы так здорово прилепились друг к другу. Когда танец кончился, увидел её лицо. Чистая южанка. Волнистые тёмные волосы раскинуты свободно по плечам, лицо при полном отсутствии косметики яркое – глаза, брови, ресницы, губы, совершенный продолговатый овал лица – всё создано кому-то на удивление и радость! Три последних танца того вечера – это была совершенная близость, удивительное объятие. Она была то, что надо. Даже дыхание её – она дышала ему в правую грудь ровно и безмятежно. Удовольствие было неожиданным и полным. И дальше всё шло по нарастающей. Более того, она взволновалась даже сильней его. Впрочем, вряд ли это было возможно. Просто она оказалась более открытой.
О, она оказалась девушкой с призванием. Да ещё каким! Дрессировщицей зверей, больше всего обожавшей львов, и, свой человек в городском зоопарке, допущенной к шестимесячным львятам.
На тихой улице в тени старого развесистого клёна – над клёном электрическое освещение, под клёном в густой тени они. И она про своих зверей, про укротительницу Ирину Бугримову, к которой ходила предлагать себя в качестве хотя бы уборщицы за её хищниками. И про маму свою, которая боится увлечения дочки. И про университет, где, хоть она только что окончила десятый класс, на биологическом факультете её уже знают. А учиться ей придётся на заочном или вечернем факультете, потому что она уже работает мотористкой на швейной фабрике – надо работать, потому что мама больная и больше никого у них нет.
Итак, они стояли под клёном, она говорила о своих зверятах, он слушал её голос, смотрел на её божественно красивое в полутьме лицо, околдованный, завороженный. До двух, примерно, часов ночи они простояли под клёном, и само по себе это было в его пользу. Всё это время я решал вопрос: а я как ей? Шампанское вскоре после того, как мы остановились под клёном, во второй раз сыграло с мной ужасную шутку. Я сдерживался изо всех сил, но оно опять требовало выхода и давило, давило и в конце концов отпустил. Это был кошмар. Хорошо, был я в чёрных, сильно расклешённых по тогдашней моде брюках. И в ночных сумерках она вроде ничего не заметила, потому что мимо промчался мотоциклист, и, будто уклоняясь от невыносимого стрекота вообще-то слабенькой машинки, я исхитрился передвинуться с ней подальше от лужицы. Нет, она ничего не поняла, потому что грех случился в самом начале, она ещё ничего не рассказывала о себе. Договорились встретиться – она очень легко на это согласилась, — и домой я шёл пешком по пустынной балке совершенно счастливый, в успевших высохнуть штанах. Наконец встретил такую, какая нужна. Теперь есть из-за чего изменить всю свою жизнь!!!
Я уже был в шестнадцать лет влюблён просто жутко. Но то было совсем другое. Она была ровесница, крупная, пышущая здоровьем – идеально готовый к употреблению продукт. Все это видели, и сама она это знала. Ничего кроме желания ею обладать у меня не было, но как к этому приступить, не умел. Хотел, но не дорос, не поспел так же как она. Взял её другой, великовозрастный, обладавший такими инструментами как широкие плечи и «Москвич-401» довоенного выпуска. Я тогда решил, что моя неудача была по причине недалёкости избранницы. Если б она была умная! Мы два раза ходили в кино – но что она потом о виденном говорила. Между прочим, она была бездарна и физически, несмотря на красоту. Она не умела танцевать, у неё не было музыкального слуха.
Два дня до свидания с Элей были днями счастья и тревоги. Она была с ним искренна, он должен ответить тем же. И многое, к собственному удивлению, понял о себе, и не только о себе. Голова, чувства – всё во мне работало исключительно. Представлял, каким будет их первое свидание. Она придёт с опозданием в пятнадцать минут, и они пойдут, пойдут пешком до Театральной площади. И будут много говорить, много смеяться.
И был обескуражен до невозможности, потому что явившись в назначенное место ждал пятнадцать минут, полчаса, час – она не появилась.
Некоторое время бродил я по городу, наконец, почти бессознательно забрёл на всё ту же танцплощадку, где совсем недавно обрёл нечто давно ожидаемое.
Встреча с ней в тот день, оказывается, должна была произойти. Едва вошёл на территорию танцплощадки, как увидел её с двумя подружками. Удивился, обрадовался, мгновенно всему нашёл объяснение. Она была где-то с подружками по делам, во время не смогла появиться где надо, и вот пришли они на танцплощадку в надежде, что он окажется сообразительным и тоже придёт. Какая, однако, умница!
Смеющийся, подошёл я к девушкам:
— Здравствуйте! Что-то случилось? Я ждал целый час. Что-то, думаю, случилось. Поэтому ты не пришла?
Уже во время этой фразы, пока она произносилась, увидел, что смотрит Эльвира на меня плохо. Ответ поразил.
— Я приходила.
— Этого не могло быть, — сказал я упавшим голосом.
Она не ответила и сделалась мрачной.
— Этого не могло быть. Я ждал целый час, — повторил я.
Ответа не было. Подружки давились от смеха. Что-то надо было придумать, кто-то другой на его месте обязательно нашёл бы какой-нибудь выход. Я смог лишь сказать: «Веселимся!», как и Эльвира, тоже сделался мрачным. То одну, то другую подружку приглашали танцевать. «Пойдём?» — спрашивал я. «Нет настроения» — был ответ. Но вот к нам подошёл тоже не очень весёлый парнишка, о чём-то тихо заговорил с повернувшейся ко мне спиной Эльвирой. Явный и отнюдь не вновь приобретённый красавицей обожатель. Когда обеих подружек в очередной раз пригласили танцевать, я взял Эльвиру за руку и повёл в центр площадки. Она не сопротивлялась. Была надежда, что уж танцы со мною она помнит, ведь замечательно было и если повторится, то и дальше всё пойдёт как прежде. Ничего подобного не случилось. Я обнимал бревно, она не хотела двигаться.
— Что с тобой случилось? Зачем ты была хорошей, стояла со мной до двух ночи и рассказывала о себе? В чём я провинился?
Она молчала.
— Дура какая-то, — сказал я. И когда танец кончился, отвёл её назад к подружкам и претенденту и решил уйти. Уходя, слышал, как претендент спросил Эльвиру:
— Кто он такой?
— Очень умный человек.
Злая и дерзкая. И при этом такая красивая. И ведь была добрая. Это требовало объяснения. Это было необъяснимо. Я стал её преследовать, предварительно напившись уже не шампанского, а водки. Впрочем, всего два раза подстерег, сильно нагруженный, что-то говорил. Наконец понял: надо, на трезвую голову рассказать ей всё-всё о себе. Она, умница, в первый же день рассказала о себе, я тоже собирался открыться, но был сбит с толку её непонятным поведением. И всё же это надо сделать, на самом деле я могу немало и неплохо рассказать о себе.
И был день Х. Я выловил её всё на тех же танцах, держа за руку, привел под заветный клён и говорил без перерыва часа три. Хорошо говорил. Как никогда в жизни ни до того, ни после. И всё хорошее, что в ней было, к концу моих речей засветилось на её лице. Я победил, пробудил, она пообещала свидание. Я опять поверил, что теперь всё будет хорошо. И опять она не пришла.
Мне тогда предстояло идти в армию. Друзья решили свести девицей, по их мнению, вполне подходящей. «Она вроде не блядь, но если с душой, даст», — сказали ему. Была устроена пирушка на городской квартире в центре. Однако девица показалась совершенно безликой блондинкой, к тому же года на три старше. Нет, я не унижусь с такой. Напился и уснул. Проснувшись, при отсветах городских огней определившись, что товарищи все были успешны и разместились по парам в двухкомнатной квартирке вполне, в два ночи вышел на городские улицы, и, несчастный от самого себя неприкаянного, запел во всё горло. На следующий день инициатор вчерашней попойки пришел ко мне и восторженно:
— Вот это ты вчера дал. Мы все проснулись и слушали. Твой голос с полчаса раздавался. Наверное, был уже около вокзала, а мы слышали… И чего ты боишься в солдаты? Да с таким талантом устроишься там в самодеятельность, в придурках запросто три года прокантуешься.
— Да, — ответил я. – И между прочим я тоже кой-какое удовольствие получил. Акустика в пустом ночном городе замечательная. А это первейшее дело, когда поёшь.
Опыт этот я употребил скоро с Эльвирой. Должен я хоть чем-то ей запомниться. Пришел в час ночи к её дому, постучал в окно второго этажа, зная, что именно за этим она спит. Постучал заранее приготовленной трехметровой палкой, и когда там включился свет, запел неаполитанские песни. «О, растворись окошко, дай видеться мне с нею, пред ней благоговею и жду свидания». Само собой, был я пьян. Во-первых, даже великие артисты, чтобы войти в образ, перед спектаклем употребляют. Во-вторых, у поющего под воздействием алкоголя голос меняется, делается мягче, послушнее. Уже тогда я это хорошо знал.
Во второй раз я потревожил её случайно. С пьяными друзьями. Оказались поблизости, осенило, что можно пойти под её окно и спеть хором. Это уже была месть: вот тебе, получи страдания! Пели на этот раз горькое русское: «Будь проклята ты, Колыма…», «Здесь под небом чужим…», «Я всю Сибирь прошёл в лаптях обутый…». Хорошо, между прочим, получилось.
Таким было прощанье с неузнавшей меня. Винил только себя. Опять нехватило опыта, мужественности, чтобы покорить девчонку-десятиклассницу.
Вскоре меня тогда забрали в солдатчину. Но я её всегда помнил. И проживая в одном городе неминуемо должен был когда-нибудь встретить. И однажды, лет через десять, увидел в нашем продуктовом магазине. И кажется ей захотелось возобновить знакомство. Встретив мой взгляд, она улыбнулась вдруг как старому доброму знакомому, точно как когда-то Тамара Рожкова, одноклассница. И несмотря на то, что я на её улыбку никак не ответил, она этому как бы не поверила. Что-то такое в ней появилось вроде ожидания: она явно тормозилась, когда делать в магазине ей уж было нечего. Но я всё ещё помнил обиду. Поздно, подумалось мне, уже всё познавшему, задубевшему. А потом стал её видеть, проезжая по утрам (у меня уж была машина) мимо одной из автобусных остановок. Только она ожидала на противоположной стороне улицы, нам надо было в разные стороны, иначе б скорее всего остановился, предложил подвести. Да, она была всё ещё ничего себе дамочка, хоть и не такая яркая, как прежде.. Но я теперь любил вполне счастливо другую, и моя молодая жена была получше окончательно взрослой Эльвиры. И каждый раз было немного грустно: я всё ещё не забыл тот жар, то исключительное желание любить до конца искренно, которые из-за непонятного поведения Эльвиры вышли из меня в пустоту раз и навсегда.
Потом я стал видеть её на остановке с всё более растущим животом. Её беременность совпала с беременностью моей жены. Потом несколько лет я её не видел – понятное дело: растим детей.
Потом пришло время развлекать дочку – ходить в цирк, кататься на качелях-каруселях, показывать зверей зоопарка. Вот в зоопарке, с дочкой на плечах, мы остановились перед клеткой львов, и я в последний раз увидел Эльвиру. Был великий день Победы, зоопарк переполнен, перед клетками, следя за порядком, стояли в одинаковых одеждах сотрудники, отвечающие за своих животных. Перед львиной клеткой стояла Эльвира. Значит, она тогда, в первый и единственный наш счастливый вечер говорила правду. И всё-всё тогда было настоящее.
Мужчина от женщины отличается тем, что, женившись, теряет свободу, а женщина, выходя замуж, приобретает право на мужчину. Во времена нешуточной моей влюблённости в Эльвиру всё могло бы случиться наоборот. Но Эльвира повела себя по-мужски: не захотела терять свободу, взамен приобретая неизвестно что, совсем ей тогда ненужное. Впрочем, это выдумки. Скорее всего, кому-то она себя успела пообещать.
* * *
Был в Крыму туристом. Украина – опрятная бедность. Когда-то было относительное благополучие и порядок, теперь опрятная бедность. Наша группа, из сравнительно грамотных людей всё же порядочно малокультурная. А Россия, общее о ней воспоминание – это даже не неопрятная бедность, а опущенность. Да, она опущенная. И опущенная собственными выродками, в изобилии рождёнными разрухой, рождённой 1-й мировой, гражданской, стройками и перестройками, 2-й мировой всем от начала до конца правлением так называемой Коммунистической партией. Особенно опечалил Мариуполь, бывший город Жданов. Огромный по-видимому сталелитейный завод, градообразующий, одних труб штук пятьдесят – совсем перестал дымить. Катастрофа!!!
Дома по возвращении как-то ненавистен стал телевизор. Собрался было на Урал, в Пермь. Но жалко стало жену, ждущую, когда же займёмся ремонтом. И утром в день намеченного отъезда решил отказаться, передвинуть на середину сентября: жары не будет, золотую осень увижу в северных краях. За два месяца – две комнаты отделали. Но прыгать вверх-вниз, подготавливая потолок и стены, чтобы потом клеить потолочную плитку, наклеивать обои, членам моим оказалось не по силам, уже в первые дни потянул ногу. Всё делалось через силу, о путешествиях и думать нечего было. И освободившись, чувствуя себя законченным инвалидом, занялся чтением. Вернее, поделил время между телевизором и чтением с помощью компьютера. Сначала читал иностранцев, известных мне по выписываемым когда-то «Новому миру», «Иностранной литературе» и другим толстым московским журналам – теперь благодаря интернету и двум компакт-дискам с огромным количеством разнообразнейшей литературы, я мог в более полном объёме читать Камю, Швейцера, Во и многих ещё. Прочитал штук двадцать творений разных авторов, стал читать Гитлера. И вот вчитался. И почувствовал в нём чуть ли не родственную душу. Подростком, оставшийся без отца и матери, приезжает он в Вену, по его мнению, столицу мира. Приезжает с книжными знаниями о выдающихся разных людях, в основном немцев. Нищий чернорабочий, он полон желания подражать великим и, в конце концов, если не перерасти, то быть не хуже. Очень сожалеет, что время мирное, нужны многие годы, чтобы тебя оценили, то ли дело война, когда можно проявить себя… И … надо учиться, надо определяться, надо кормиться. Очень трудно. Главное, ни к каким группам людей примкнуть не может. Профсоюз, социалисты – не может. Очень умный, в то же время опущенный судьбой на самое дно городской жизни, кругом видит ложь, фальш, глупость.
Читая это, вспомнил себя. Как хотел стать пионером, но когда увидел выстроившихся, чтобы поклясться уж не помню в чём – а у всех в руках списанные собственной рукой на тетрадных листках слова клятвы — понял, что никогда не смогу соответствовать этим высоким словам. И главное, те, кто клянется — говорящие куклы: настоящими пионерами они никогда не будут. И именно поэтому я тоже не буду. Точно не буду. Потому что, если в самом деле попытаюсь быть, сделаюсь смешным. Так зачем врать? Я скомкал свой листик с клятвой и убежал от клятвопреступников. Словом, как я теперь понимаю, уже тогда мне нужна было правда, правда, только правда!..
И дальше мы с Гитлером расходимся. Точно как Ленин, начинающий свои статьи правильно и даже интересно, но потом всё выворачивающий наизнанку и врущий, врущий — то же самое проделывает Гитлер.
Чтение всевозможной литературы с ранних лет было его любимым делом. В Вене, одинокий, полуголодный (в полдень, в рабочий перерыв бутылка молока и кусок хлеба), он, чтобы разобраться в жизни, читает уже просто яростно. Особенно газеты.
Чтение газет приводит его к необходимости борьбы с врагами Германии, а если конкретнее, врагами немецкого народа, немцев. Врагами, прежде всего, внутренними. В своей многословной, но далеко не бездарной «Майн кампф», он уверяет, что уже в свой венский период, то есть семнадцатилетним, он понял вредоносность всевозможного парламентаризма, гуманизма, социализма, интернационализма, а больше всего марксизма и всемирного еврейства – всё это исходит от засилия немецких земель Австро-Венгерской монархии евреями, славянами, турками, прочими азиатами – мусорным народом, стоящем на гораздо более низком уровне развития, чем немцы. Он заболевает национализмом.
Однако настоящим наци он стал, перенесши войну, на которую в числе ещё двух миллионов немцев ушёл добровольцем, побывав в самом её пекле. И после ранений, после газовой атаки, навсегда потеряв зрение, вполне безоглядно заговорил о своей лютой ненависти к марксистам, евреям, славянам, всевозможным «парламентариям» (арабы, монголоидные, негроидные и прочие примитивные народы вообще не удостаиваются его внимания). По его мнению, Германия вот-вот должна была одержать победу над Антантой, но предательство в тылу, прежде всего евреев и славян, устроивших революцию в стране, помешало народу богатырю осилить врагов. Евреев, которые своими пораженческими делами распропагандировали немецкий народ, не дав самой великой армии победить Антанту, он вообще приговаривает к уничтожению. Ему абсолютно ясно коварство нации международных банковских воротил, больше всего любящих деньги, с их помощью опутывающих и одурачивающих мир, из самых корыстных целей призывающих народы к равенству, борьбе за всевозможные права, парламентаризм, дающий капиталу безграничную власть над людьми. Преображение мира еврейству необходимо для свободного хождения денег, которые и есть истинная власть. Гитлер против всего этого. Немцы должны отвергнуть разлагающую власть денег, немцы за Дисциплину, Порядок, Честь, Искусство. И это, несомненно, пришло после четырёхлетних окопов, когда кончилась его человеческая судьба, которую он вроде бы перенёс самым достойным образом, однако что-то здесь не так, о чём-то он умалчивает в своей исповедальной «Борьбе». Начитавшийся книг пацан ведь мечтал о войне, которая поможет ему выдвинуться. Между тем за четыре года войны он не поднялся выше унтера. За неуёмный, внешне противоречивый характер, видимо, не очень любили его и начальство, и товарищи. Но война великая школа познания. Самая великая. И когда прирождённый трибун Гитлер получил возможность в неспокойной, несчастной послевоенной Германии говорить не на какой-нибудь стройке в обеденный перерыв или в окопах перед тройкой товарищей, а перед сметённой, утратившей цели массой, начался вождь, увлёкший огромные массы любимого им немецкого народа в ад.
После Гитлера вдруг зачитался приключениями Джеймса Бонда. Повести бывшего разведчика Флеминга оказались увлекательнейшим чтением. Это было совсем не то, что дурацкие голливудские фильмы об агенте 007. Охвачен чуть ли не весь мир: страны, народы, приёмы бандитов, политиков, бизнесменов, шпионов. Вдруг понимаешь, насколько провинциальны были немцы во главе со своим фюрером в сравнении с островитянами англичанами, расшевелившими с помощью своих кораблей народы мира, подобно древним грекам, сотворившим нынешнюю цивилизацию.
Затем вдруг, так сказать, взоры мои обратились на русскую литературу. Что я о ней знал?
Николай Гоголь – сначала удивление и смех – ну какие же все идиоты, как это, в конце концов, скучно, но чем дальше, тем сильнее сожаление, отчаяние. Наконец, сумасшествие и смерть.
Пушкин… Достоевский, защищая своё выступление о Пушкине, сказал, что Гоголь со своими ублюдочными героями есть как бы обратная, темная, сторона светлого творчества Александра Сергеевича.
Лев Толстой – отец, натурально герой не хуже Христа, он всех любит, старается воздать каждому по заслугам. Его тоже все любят.
Фёдор Достоевский – слишком пострадал, его действительность – это бывшее когда-то целым, разбившееся на разной величины и немыслимой формы осколки, которые никому ни за что не склеить. Его герои все почти балансируют на грани сумасшествия, а некоторые, не силах удержать равновесия, кувыркаются в темноту. И всё же концы у него всегда почти светлые. После самых запутанных столкновений герои его остаются ничего не приобретшими, но в огромном пространстве. Вот это и самое удивительное – пространство, в котором, кроме описанного, ещё всего бесчисленно и, прежде всего, земли и света.
Антон Чехов – врач по профессии, рано обнаруживший в себе признаки наследственного туберкулёза, знающий о смерти больше чем другие, проницательный и любящий людей за то, что все они тоже умрут. Сравнительно с Достоевским, последователем Гоголя, безжалостным и несчастным от этого, Чехов знает мир другой, где возможно успокоение и даже счастье. Природа у него — всегда счастье. И человек зачастую подобен ей, склонен к тишине и покою. Чехов верит в жизнь вечную, никакие трения дня сегодняшнего, даже смерти, не застилают его взора. Он по теперешним понятиям прагматик. Им завершается золотой век нашей литературы.
И… стоп!
Знал бы Антон Павлович, что фактически на следующий день после его смерти начнётся ужасный ХХ век. Отчаяние, ненависть, смятение и сумятица, добру, надежде как бы не оставлено места. Описанный им мир работников, мещан, интеллигенции проиграет по всем направлениям миру предшествовавших Чехову классиков, начиная от будто бы светлого Пушкина и кончая гением из гениев — жутким Достоевским.
И вот удивительный пример наследования: судьба Чеховских дам с собачками, княгинь, невест, чаек, трёх сестёр и кто там ещё. Талантливейший Алексей Толстой, писатель уже ХХ века, взял их к себе в «Хождение по мукам» и показал, что с этими желанными красавицами, из-за которых и стреляться стоит, было дальше.
Подивившись и порадовавшись собственному открытию, я сел было к компьютеру перечитать «Хождение по мукам». Начал. Но противно когда умный, всё понимающий человек там передёрнет, там напрямую соврёт, и опять-таки по наитию свыше вместо талантливого, но чтобы вкусно кушать и сладко спать, продавшегося большевикам Алексея Толстого, решил читать, наконец, «Красное колесо» Солженицына.
Солженицына я читал много во времена запрета на него, но с начала перестройки, когда всего так навалилось, не читал, а про «Красное колесо», задуманное у АИ первым, в юности, судя по нескольким где-то прочитанным отрывкам, решил: задуманное первым, получилось оно ввиду обстоятельств – война, ГУЛАГ, ссылка — как бы вторым и вторичным, вполне заурядным – выдохся Александр Исаевич, да и кто выдержит всё то, что ему выпало.
Но труд АИ оказался величайшим. Снова при чтении меня лихорадило как в шестидесятые и семидесятые. Тогда для меня Александр Иванович был даже не чтением, но голосом – мощным, смелым. И голос этот не утратил своей силы. Глаза мои вновь открывались.
Чего только я не читал о первой мировой, о гражданской. Но лишь АИ просветил, наконец, о событиях и людях тех времён. Под своими именами живут и действуют в эпопее царские министры, болото царского двора, деятели государственных дум, генералы имперской армии, описаны состояния городов тех времён Петербурга, Москвы, Ростова, описана позорная, совершенно ненужная России война, с втянутым в неё всего без исключения населения империи. Разные люди, разные события, и на двух концах фигуры Николая II и Ленина, один побеждённый, другой победитель. С одной стороны? невеликого ума и душевных качеств Николая II, не имеющего потребностей? кроме самых заурядных, не умеющего думать и приходить к выводам, по причине безмыслия не способный иметь единомышленников, не способный поэтому выбирать среди окружавших деятелей, как требовала того действительность; с другой? – маленький? страшно самолюбивый замухрышка, никогда нигде не работавший, живущий на различные пособия, главным образом? от матери, однако с быстрым умом, верящий в своё предназначение разрушителя старого мира, шизофренически упрямого, ему всё равно где начинать, обосновавшись в Швейцарии, он именно с неё собирается раздуть пожар мировой революции, Россия упала ему в руки подарком, о котором он и мечтать не смел. Оба выродки, наследие времён давних и вчерашних, ради взятой на себя роли готовые на любые человеческие жертвы, в этом они абсолютно похожи.
Труд Солженицына (не могу назвать Красное колесо книгой, для меня это труд, труд… пот, кровь, головные боли, сердцебиение и прочее, и прочее) полон властолюбцев, имеющих кое-какие знания, стремящихся любыми средствами управлять людьми таких знаний не имеющих. Революция – качание масс между различными группами умных, умников, полуумных, сумасшедших, которые что-то такое знают, решаются на поступки, которые в одиночку, без поддержки масс невозможны… И никуда массам от одержимых, речистых, всюду появившихся в огромном количестве как грибы после дождя, не деться. Это какая-то новая после 14-го года мобилизация. Только это теперь стихийная. Петербург, задуманный Петей Бешенным как столица, сосредоточивающая в себе главные силы государства, а в описываемые АИ времена Первой Мировой, глупо переполненный войсками, распрогандированными, не желающими воевать в гораздо большей степени чем те, кто продолжал оставаться в окопах, оказался в конечном счёте и самым гиблым через два века после своего основания местом империи, фактически могилой её.
И самые отвратительные участники нового Смутного времени — большевики. Дела их – сплошная провокация и бесчестье. Русский мужик, пахарь, которого превратили в воина, как бы изначально лишённый чувства собственного достоинства ввиду тысячелетнего рабства, тем не менее имел нечто в себе более важное, делавшее его человеком – совесть. Собранный в одинадцатимилионную, предназначенную на убой массу, он стал самопросвещаться насчёт своего царя, его слуг и отечества, не по дням, а по часам теряя лучшие качества общинного человечка. А здесь подоспели всевозможные пропагандисты. И почувствовал себя русский мужик более чем во времена прошлые ущемлённым. Совесть его никому была не нужна, и сам он не хотел больше оставаться ничего не ведающим ребёнком, и вдруг, ни в чём до конца не уверенный, решался за кого ему быть – за белых, красных, зелёных, просто бандитов. Не желавших быть за кого-нибудь, попросту мобилизовывали. Мой, например, по матери дед Вася дезертировал и от белых, и от красных, и из просто банды. Таких было множество. Желавших, но не решавшихся на это, надеявшихся, что бог как-нибудь убережёт от пули, ещё больше.
У Солженицына есть фраза о том, что меняется в результате бессмысленного сидения в окопах лицо нации. Лицо нации – вот, наконец, дано мне слово, которое и было, оказывается, главным вопросом всей моей жизни.
22 июня 41-го года началась война. 4 июля мне исполнилось четыре годика. На всю жизнь неотвязно встал тогда передо мной вопрос: что же это такое на земле творится? От голода, страха, холода, неизвестности тоска была – ничем не передать. И конечно же сгорание от бессильной ненависти. И это отражали наши лица, наши глаза. Во всём виноваты звери немцы – было убеждение народное, моё первое детское в том числе. Потом, летом 47-го приехал демобилизовавшийся отец и объявил, что не может с нами, своей семьёй, жить, так как во время оккупации мы побывали в немецких руках, следовательно, считаемся предателями родины и он, коммунист, не имеет права жить с нами. Предателем был он! С тех пор в моём сознании немцы стали уходить на задний план, а на первый выдвигались коммунисты — дрянь, мурло, гнилые души, готовые на любую подлость, если прикажет партия, сделавшего их «человеками», то есть чиновниками, командирами над простыми людьми, то есть вознесшимися из грязи в князи. И на первом месте стало лицо отца, в сущности малоумного, не имеющего совести, по этой причине не имеющего собственного пути. И почему из-за такого вот дурачья и недотёп весь народ как бы морально парализован и живёт так, будто после этой жизни, похожей на ночной кошмар, каким-то образом случится ещё другая, нормальная.
Совесть – многовековый продукт русского пути, когда потребовалось бороться за своё достоинство – здесь то всё в русском человеке и развалилось и позволил он себя не только эксплуатировать, но и уничтожать в колоссальных количествах.
И после Красного колеса, опять-таки по наитию свыше, я стал перечитывать Достоевского – у кого ж как не у великих искать ответов? — которого, кроме запрещённых Бесов и Дневников писателя, прочитал ещё между своими восемнадцати – двадцати пятью годами. Кроме «Записок из Мёртвого дома» остальное показалось мне тогда сочинениями уж слишком больного человека, невероятно проницательного, может быть, из-за этой своей болезненности. Трудно было начинать читать его, трудно дойти до конца. Насильник какой-то. Но сверхгениальный, и поэтому надо терпеть и ничего не пропускать.
И вот снова, разменяв восьмой десяток, имея, наконец, уйму свободного времени, я взялся перечитывать Достоевского. Осподи! Осподи! Да ведь уже в шестидесятые, семидесятые годы Х1Х века было русской интеллигенции и, прежде всего, гению из гениев (не сравнится с ним ни Шекспир, ни Бальзак, ни Шиллер, ни даже сам Лев Толстой) Достоевскому было ясно, что может случиться с Россией, если к власти придут социалисты. Невероятно силен в своих самых мрачных прозрениях и предсказаниях Фёдор Михайлович. Он действительно очень сильно болен. Болен Россией, болен судьбой русского человека. Книги его — сплошные сбывшиеся пророчества. Но он борется с собой, пытается найти в русском человеке обещающее. Народ у него (по мнению тогдашних либералов тёмный, косный) не только христианнейший, но и просвещёный. Христом, молитвами, сказаниями о святых подвигах просвещённый.
Не могу удержаться от длиннейшей цитаты.
«Я утверждаю, пишет он в Дневниках писателя, что наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение его. Мне скажут: он учения Христова не знает, и проповедей ему не говорят, — но это возражение пустое: всё знает, всё то, что именно нужно знать, хотя и не выдержит экзамена из катехизиса. Научился же в храмах, где веками слышал молитвы и гимны, которые лучше проповедей. Повторял и сам пел эти молитвы еще в лесах, спасаясь от врагов своих, в Батыево нашествие еще, может быть, пел: «Господи сил, с нами буди!» — и тогда-то, может быть, и заучил этот гимн, потому что, кроме Христа, у него тогда ничего не оставалось, а в нем, в этом гимне, уже в одном вся правда Христова. И что в том, что народу мало читают проповедей, а дьячки бормочут неразборчиво, — самое колоссальное обвинение на нашу церковь, придуманное либералами, вместе с неудобством церковнославянского языка, будто бы непонятного простолюдину (а старообрядцы-то? Господи!). Зато выйдет поп и прочтет: «Господи, владыко живота моего» — а в этой молитве вся суть христианства, весь его катехизис, а народ знает эту молитву наизусть. Знает тоже он наизусть многие из житий святых, пересказывает и слушает их с умилением. Главная же школа христианства, которую прошел он, это — века бесчисленных и бесконечных страданий, им вынесенных в свою историю, когда он, оставленный всеми, попранный всеми, работающий на всех и на вся, оставался лишь с одним Христом-утешителем, которого и принял тогда в свою душу навеки и который за то спас от отчаяния его душу! Впрочем, что же я вам это всё говорю? Неужто я вас убедить хочу? Слова мои покажутся вам, конечно, младенческими, почти неприличными. Но повторяю в третий раз: не для вас пишу. Да и тема эта важная, о ней надо особо и много еще сказать, и буду говорить, пока держу перо в руках, а теперь выражу мою мысль лишь в основном положении: если наш народ просвещен уже давно, приняв в свою суть Христа и его учение, то вместе с ним, с Христом, уж конечно, принял и истинное просвещение. При таком основном запасе просвещения науки Запада, конечно, обратятся для него лишь в истинное благодеяние. Христос не померкнет от них у нас, как на Западе, где, впрочем, не от наук он померк, как утверждают либералы же, а еще прежде наук, когда сама церковь западная исказила образ Христов, преобразившись из церкви в Римское государство и воплотив его вновь в виде папства. Да, на Западе воистину уже нет христианства и церкви, хотя и много еще есть христиан, да и никогда не исчезнут. Католичество воистину уже не христианство и переходит в идолопоклонство, а протестантизм исполинскими шагами переходит в атеизм и в зыбкое, текущее, изменчивое (а не вековечное) нравоучение».
Достоевский ошибся насчёт «просвещённости» молитвами русского человека. Когда потребовалось от него жить своей головой, то есть решить с кем за кого, знание молитв и святых сказаний оказалось недостаточно. За многие века рабства не научился он думать.
Вряд ли мы можем теперь называться русскими, читая Достоевского, приходит в голову. И вот что ещё: Фёдор Михайлович не любит не русских. Особенно «французишек, немцев, полячков, евреев-жидов-жидинят…» Догадываюсь, в чём здесь дело. В последнюю войну не все, но большинство немцев вели себя на нашей земле по-хамски, как ни в коем случае не вели себя дома… И всё довольно просто. Начиная с киевской Руси страной правили то варяги, то татары, с тяжёлой руки Петра Первого на российском престоле под фамилией Романовых утвердились чистокровные немцы, поощрявшие прибывание в дикую страну на «ловлю счастья и чинов» иностранцев. В дикой стране, с дикими людьми многим из них как-то вроде и не пристало вести себя хорошо. Да и с чего бы, если свои же великороссы, чиновничество и дворянство, крестьян за людей не считали – это от начала до двадцатого века. А уж как измывались над народом ленинцы и сталинцы в двадцатом… В России поэтому европейцы вели себя ничуть не лучше чем в Африке, Азии, на островах Тихого океана.
Вот вроде бы я зациклился на этом термине — Лицо нации.
Да в том-то и дело, что оно не истреблено. Например, лицо моей честнейшей многострадальной матери. От неё об истинно русском лице знаю всё. Безответные и тем не менее неистребимые лица составляют и поныне большую часть народа, но доминирует-то кто? Чмо, мурло всяческое доминирует. Вот и выкручивает меня всего по такой причине. Но какие же нашлись у вождей мастера извращать! Просвещение заменилось словом образование. Высшее просвещение, среднее просвещение, начальное просвещение – смешно. А вот образование, если забыть об начальном значении этого слова, – это заиграло всевозможными оттенками. На самом деле от рождения и до смерти образовываются и образовываются все. Образованными считать можно всех. Все эти наклейки – высшее образование, среднее, начальное – чушь собачья. Образованы все. Средой. В которой носятся идеи, анекдоты, специальные и гуманитарные, накопленные веками знания. Только один в меру сил стремится постичь человеческой мудрости, а другой удовлетворён знанием пары сотен анекдотов, третьему и вовсе удобнее ничего не знать, он легко носит пятидесятикилограммовые мешки с сахаром или мукой, заработка хватает на хлеб с маслом и водку, то и нормально.
Огромна высота, с которой оглядывают Россию два гения — Достоевский и Солженицын. На высоту эту обоих подняло страдание: у первого — каторга и самодержавие, у второго — коммунизм, война, ГУЛАГ. Все чувствовали боль, но не спасовать, не дать себя заморочить замороченными, падшими людишками, не забыть, что солнце светит, никогда не изменяя себе, и всё высветит, в конце концов…
Тоже люди
Вот такая жизнь – а другая не получалась.
Поговорка.
Любить ближнего – это ведь связано со всевозможными потерями. И… ненавистью. А ненавидеть мы умеем за всё. Что этот глуп, а эта умная, этот слишком весел, эта мрачна и так далее, так далее… И никуда нам от этого не деться. Решающими здесь бывают совесть и ум. Но и самым совестливым и умным, чтобы быть справедливыми, чтобы не занесло в наших оценках то в одну крайность, то в другую, не всегда их хватает. Удивительное дело: мы находимся далеко не в конце развития. Когда смотришь передачи о прошлом земли, видишь все эти манекены будто бы соответствующие действительным доисторическим животным, когда видишь живые остатки того прошлого – змей, крокодилов, драконов с острова Борнео и всяких древних насекомых – они ведь пугают своим несовершенством, ядовиты, нечистоплотны, у них нет намёка на чувства, благодаря которым вырастает этика. Они по сути машины. А в самом деле, нет ли здесь замысла, промысла, словом божественного творчества? Всё ведь за несколько миллиардов лет шло только в сторону совершенства, красоты Земли. Это очевидно, бесспорно. И человек в конце концов – разве не чудо из чудес? И… И мы, теперь так называемые россияне (были холопами, чернью, крепостными, толпой, гегемонами, человеческим фактором и зашибёшься перечислять, кем ещё), не лучшие из людей.
* * *
Напротив нас купил дом полковник в отставке, жирный, никогда никуда пешком не выходящий, всё только на белой «волге», даже ворота открывает и закрывает его жена, такая же толстая. Лица у обоих выражают тупость. Она себя на улице ещё ничем не проявила, полная безгласность и бесконтактность. А у полковника фактически тоже полное отсутствие видимых интересов, кроме одного: упаси боже посягнуть хотя бы на часть улицы напротив его дома. Так вот я, из двора выезжая, заехал на его часть. Сейчас же отворилось форточка полковничья и глотка командирская: Тра-та-та… тра-та-та… Баран! Я что-то пролепетал, сел в свой драндулет и поехал. Метров через сто начал приходить в себя и закипело: я баран? Ах ты, кишка, ах ты чмо! Привык, быдло в погонах, над солдатами и офицерами издеваться. Знаю я, чего ты стоишь!
Два месяца не утихало во мне. Два месяца подкарауливал, чтобы показался он из своих ворот без жены. Против баб я не воин. Если будет она, может произойти нечто или страшное, или новый мой позор. Святая обязанность мужчины защищать свою женщину, но и с женщиной происходит то же самое, когда её мужчине угрожает опасность. Это заложено в каждом, и внешне часто бывает отвратительно.
И вот я дождался. Он сам раскрыл ворота, вывел машину. И только выбрался из неё, чтобы ворота закрыть, как я от своей калитки двинулся на него:
— Слышь! Ты чего о себе воображаешь? А я тебе скажу! Ты вообще скотина безрогая, говна кусок, армейская тьма беспросветная…
— Что – о — ооо! – страх должен был пронизать меня до пяток. Страшный, он было двинулся навстречу. Но двинулся я.
— А то. Чмо ты позорное. Знаю я про тебя всё. Скольким ты лейтенантам да капитанам жизнь сломал. Гад ползучий, до трёх звёзочек каким путём добрался? Хуесос, жополиз! И думаешь, всего достиг навечно? Барин над баранами. Два месяца ждал, когда ты сам ворота откроешь. Сволота безмозглая. Теперь ты никто… – и ещё, ещё во всю глотку.
Он должен был меня ударить, или вызвать на дуэль на кирпичах, палках или пистолетах. Но он сник, что-то залепетал. Я спокойно ушёл от него, чтобы, наконец, забыть о его существовании…
* * *
Отрешась от дел земных, правоверные посыпают головы пеплом и идут куда-то, себя умучивая, чтоб быть ближе к богу. Вот что у нас приключилось. Митькин дом разделён на две части, второй владеет его дочка. Так как она замужем и проживает с мужем, у которого есть квартира, вторая половина дома – одна комната с кухонькой — сдаётся квартирантам. Кто только в этой комнате не жил.
Шайка алкоголиков нашего двора, сидя на поганых вёдрах и ящиках для бутылок совещалась сколько могут взять и кто «побежит». Я днём разрушил полную муравьёв крышу своей летней кухни и с пацаном квартирантки Сашком мы сожгли изъеденные гнилые доски, и алкаши как раз сидели перед кругом пепелища. Я взял лопату и стал переносить пепел в Светын розарий – он вроде бы очень полезен для растений. А заодно предложил приготовляющимся гулеванить: «Посыпать ваши головы пеплом?» Они как-то все вдруг притихли. Наконец Юлька Квартирантка (а среди них была и Юлька соседка, две недели как похоронившая Вовку 24-х лет, гражданского своего мужа, отдавшего богу душу от передозировки) сказала мне вслед, уносящему пепел: «А от чего это помогает?»
* * *
Человек, докатившийся до изобретения компьютера, сам не что иное, как ходячий и чувствующий компьютер.
Мне было лет шесть, когда дядя Вася взял меня с собою на рыбалку в дельте («в гирлах», так он говорил) Дона, разбившегося на несколько протоков перед Азовским морем, в самых что ни на есть рыболовнейших местах, поэтому, само собой разумеется, у нас запретных. Добирались мы туда на самодельном дяди Васином катере. Дядя Вася был не совсем простым человеком. В детстве он пел в детском хоре в главном Новочеркасском соборе и однажды их возили в Петербург петь перед самим царём Николаем. Царь обещал им подарки, но по вине его слуг подарков артисты, уже вернувшись домой, долго ждали и так и не получили. В лёгком подпитии дядя Вася был очень весел, а в сильном, едва посмотрев на меня, начинал плакать. По призванию дядя Вася был механик-самоучка, постоянно изобретавший что-нибудь уже изобретённое. Был в его жизни и собственноручно построенный дом, и велосипед, и мотоцикл. Умение разбираться в хитростях уже изобретенного – в паровозах, автомобилях (он, между прочим, был участником какого-то знаменитого автопробега по Средне-Азиатской пустыне, может быть того самого, вдохновившего в своё время Ильфа и Петрова). Его любознательность приносила плоды. Например, раскулачивание в тридцатые годы коснулось не только деревни, но и города. Разделённые как попало перегородками на комнатушки просторные дореволюционные дома зажиточных людей, впоследствии названные коммуналками, – откуда они? Из тридцатых. Так вот, в те тридцатые во всём Железнодорожном районе города Ростова было два владельца мотоциклов. Одного как буржуя за этот мотоцикл раскулачили, то есть мотоцикл отобрали, а самого куда-то дели, а дядю Васю, как знатока всевозможных механизмов, нужного Советской власти, оставили. И войну дядя Вася благодаря «броне» эвакуированный вместе с заводом инструментов из Ростова в Тбилиси, остался жив, и вернувшийся при нём в сорок четвёртом построил из всякого хлама железный катер с мотором, управлявшийся не как-нибудь, а самой настоящей автомобильной баранкой.
Вот эта баранка меня впоследствии и подвела. Самодельщики — народ весёлый, часто у них вдруг к собственному удивлению получается нечто противоположное задуманному. У дяди Васи автомобильная баранка поворачивала плавсредство влево, когда её крутили вправо, и вправо, когда крутили влево.
Родной завод дяди Васи был на самом берегу Дона, его задний двор опускался прямо в воду, в которой беспорядочно болталось множество лодок и лодочек (исключительно самодельных само собой), принадлежавших рабочим завода. Весной, когда на нерест шла рыба, в обеденный перерыв и после работы, вся эта флотилия отчаливала к середине реки, рабочий люд ловил здоровенными сачками обильную в те годы рыбу: главным кормильщиком народа делался не завод, а Дон. Но это все была сравнительно невеликая рыба – судак, лещ, чехонь, тарань, селёдка. А на сазана и сома механик дядя Вася с другими начальниками, добыв разрешение, ходили на самодельном катере в заповедную дельту (гирла) Дона.
Однажды дядя Вася взял меня с собой. Я должен был получить от знатной «рыбалки» громадное удовольствие. Но было на воде то холодно, то жарко, кусали комары, тучами стоявшие над обильными с обоих берегов камышами, головастые сомы ловились очень большие, сазаны были поменьше, не страшные и красивые, но очень сильные, подолгу плясавшие, а потом хоть и неподвижные, но всё равно живые. Я, кажется, скулил и ждал только когда заведётся мотор катера, и мы потащимся обратно. Так вот и когда туда плыли, и обратно, дядя Вася давал мне порулить. И я сначала почему-то никак не мог усвоить, что, подворачивая катер вправо, надо выкручивать баранку влево, и наоборот если влево, то вправо. Кажется, я это всё же к концу пути усвоил.
И вот прошло с тех пор лет двадцать пять, я после мотоциклов довольно-таки уверенно сел за свой первый автомобиль – что тут такого, на мотоциклах на дорогах у меня проблем не было. Сел, поехал. И метров через сто, когда надо было подрулить влево, стал крутить руль вправо и въехал в утлый соседский заборчик, сколоченный из ящичных дощечек, рассыпавшийся к моему ужасу как карточный домик. Сказалось дяди Васино ученье шестилетнего пацана, так называемая привычка. И едва она, двадцать пять лет сидевшая во мне сработала, как сработала ещё одна. Девять лет ездил я на мотоциклах, разное случалось. И вот, раскрошив заборчик, мне в голову не пришло, включив заднюю скорость, выкатиться силами мотора из образовавшейся дыры. Вместо этого я панически выскочил из машины и с помощью рук, ног, всего своего тела вытолкал машину назад на дорогу, как сделал бы это с мотоциклом раз в восемь более легкого. И что самое интересное, последующие более тридцати лет ездил я на своих машинах как всё тот же мотоциклист. Что это такое — пояснять не стану. Меня поймут те, кто в своё время накатавшись на мотоциклах пересел за руль автомобиля.
P.S. Но что мои привычки. Родной брат одного моего друга, многоопытный военный лётчик, когда сел за руль автомобиля и поехал в столб, то вместо того, чтобы попробовать увернуться влево или вправо, вцепившись в руль, изо всех сил тянул его на себя до самого столкновения – на автомобиле взлететь над столбом как на самолёте не получилось.
* * *
И удивительно бывает, как узнаёшь цену не себе, а другим. Например, Ленину.
На паршивеньком восьмисильном мотоцикле в 65-м году ехал я ехал, оказался в Сухуми, посетил тамошний знаменитый, вроде бы единственный в СССР обезьяний заповедник. И вот когда ходил я там между вольеров, из одной клетки выскочила на волю каким-то образом средних размеров обезьянка. Первым делом она забралась на крышу своей клетки, некоторое время что-то неподвижно соображала. Я, начитавшийся и насмотревшийся всякой гуманитарной фантастики про Мауглей, Тарзанов, подумал: ну сейчас она убежит от неволи искать Африку и, бедняжка, скорее всего, погибнет. Не тут-то было. Обезьянка вдруг совершила немыслимо длинный прыжок, перелетев с крыши своей клетки на дерево. Взобравшись на вершину этого дерева, перелетела ещё на одно дерево. Следующим прыжком очутилась на крыше вольера, полного обезьянок иной породы и окраски. Что за шум, что за ненависть изображали обезьянки в вольере и обезьянка на крыше, как они метались, какой ужасной ненавистью горели их глаза. Мне тогда сверкнуло: это же ленинская ненависть. Ненависть к нежелающим постичь то, что знает он, чему может научить он и его одуревшие от предоставившихся возможностей сделаться великими соратники. Грёзы, в которые кроме заглавного вождя никто до конца не верил, вдруг оказались возможными в реальной жизни, надо только не давать спуску врагам. Солженицын раскопал Ленина от и до. Явление под названием Ленин мне дано было увидеть своими глазами.
* * *
А вчера вот что случилось
Мне всё хочется убраться от соседей куда-нибудь в природу. Время от времени открываю газету объявлений «Всё для Вас», ищу подходящее по моим деньгам, веду переговоры. Чуть не купил дачный участок в Морском Чулеке. Но взяли верх благоразумные соображения: слишком стар, слишком много хлопот, а здоровье кончается – чуть перетрудился, лучше не продолжать, бросить на полпути дело и ждать дни, пока не восстановлюсь. Словом, как у возрастных спортсменов: всё ещё вроде в порядке, замечательно бегает, прыгает, но на следующий после соревнований день разбит, тяжело дышится. Вот недавно переделал ворота, устроил около двадцати метров забора. Когда выкорчёвывал из бетона одну из стоек старых ворот, просто любовался на себя: какой я всё ещё сильный, как молочу кувалдой по неподдающейся тверди. Кончилось тяжестью, жжением в животе, под левой грудью, под лопаткой. Даже сидя в кресле чувствую себя плохо, вечерний всеевропейский футбол не могу досмотреть. Тем не менее, вчера опять что-то во мне встрепенулось, раскрыл в компьютере ВДВ, нашёл подходящее, поехал в Нахичевань к хозяйке дома и 20-ти соток земли в каком-то Ивано-Обрыве. Она, отцветающая блондинка под пятьдесят, привела к себе, показала документы и фотографию участка с домом. Земля луговая, запущенная, а пожалуй и никогда не обрабатывавшаяся, здесь надо работать и работать, а мне надо, чтобы тихо умирать. Лет бы десять тому назад… И кроме этого, странно выглядел участок с домом на фотографии. Дом был снят в двух измерениях: плоская картинка кирпичного, с двумя окнами фасада с участком, огороженным металической сеткой, уходящим к камышам, за которым была невидимая глазу степная речка. А сбоку в ограждении были не ворота, а въезд из двух высоченных железных столбов с перекладиной.
Кто такая хозяйка — понял сразу: одинокая и не бедная. В небольшом чистом дворике здоровенный джип «митцубиси» В просторной чистой кухне полный набор электроники – стиральная машина, микроволновка, холодильник, овощерезка и мясорубка, и прочее, и прочее. А посреди кухонного полукруглого стола в фарфоровой вазе три очень крупных свежих жёлтых розы.
— Не слабо живёте. И всё здесь ваше?
— Да. А что толку?
— Ну… Многим кажется, что только этого им и не хватает.
На это она только пожала плечами, возникла пауза. После неё я спросил, а как насчёт воровства в вашем Обрыве. Все продающие хитрят, думал, на тему упадка деревенских нравов она не станет особо распространяться. Но её самым наивным образом понесло.
… Одни соседи просыпаются в два ночи и опустошают у других пару грядок картошки. Обворованые, ещё не зная об этом, просыпаются в четыре утра и уже у поработавших и улегшихся досыпать, тоже опустошают две грядки.
… Лето прошлого года было убийственно жарким, без дождей. Корма на зиму для коров не заготовили, коров председатель продал, силосные ямы на зиму стояли пустые, когда начались холода, деревня, привыкшая брать из этих ям для себя, была изумлена этим фактом, сначала никто ничего не мог понять. В результате на их коров без дарового корма весной было страшно смотреть.
… Работать они не хотят, заставить теперь невозможно. Чем они занимаются? Двором своим – ничем фактически. Стариков в деревне очень много, пенсии получают. Председатель предложил ремеслом каким-нибудь заняться – обувью, к примеру. «Ни, це нам нэ надо». Летом то же самое. «Будем по-крупному огурцы, помидоры для города выращивать?» «Ни… Их тяпать, подвязывать, да и собирать не разгибаясь нэ можно. Наши спины от того непривычны».
На участке она держит сторожа, регулярно меняя их, поскольку пьяницы. Если оставить дом так, разберут всё до последнего кирпича.
И вот я думаю, думаю про крестьян Ивано-Обрыва и точно таких крестьян всей остальной России. Картофельные грядки друг у друга очищают – это голод или грызня, мелкая месть. А то, что не хотят они гнуть спину на грядках огурцов и помидоров, – так начальник только что загнал общественных коров и себя при этом не обделил, аппетиты его всем известны, и многие мужики на словах готовы его убить, а на деле… Пьяницы несчастные. Но всё же народ готов лучше подыхать с голоду, чем гнуть спину на огуречных грядках – всё ведь опять ему достанется.
Она почему-то не хотела меня отпускать. И выяснилось, в конце концов, что она всё ещё числится бухгалтером у того самого председателя, что муж у неё был, но застрелили. И прояснилось мне, наконец, что если председатель Иванобрывистого колхоза загнал в свою пользу общественных коров, то его бухгалтерша урвала в свою пользу дом и хоздвор. И такой напрашивается вывод. Начальство присвоило себе, что только можно из общественного добра, а получившее волю большинство сельского народа попросту отдыхает. Пусть впроголодь, но колхозы издохли, начальству крестьяне уже не подчиняются. А раз так, то быть и дальше дураками больше не хотят.
И всё это я прекрасно знаю. И вспомнилось, и нашёл вот у Помяловского:
«Если учитель говорит ученикам-мужичонкам: «Эй вы!.. тише!.. Слушай!.. Когда входите в школу, то сапоги, а у кого их нет, то ноги – вытирайте в сенях; в ладонь не сморкаться; на улице должны мне шапку снимать; не говорить мне ты, а вы», и т. п., что найдёт нужным заметить, — поверьте, школьник-мужичонко редко заставит повторять сказанное, почти всегда сразу запомнит и потом строго следит за собою». Это о крестьянах накануне реформы. То есть – это результат так называемого крепостничества. А результат коммунистичества – только что сказанное – и так везде.
* * *
Всё зависит от времени.
Первый написанный мной рассказ назывался «Очередь». Он, конечно, бесславно пропал, но помню, речь в нём шла о переживаниях людей в длинной и толстой очереди за билетами на киносеанс. Страсти были нешуточные, потому что лезущих к окошку кассы, силой, нахальством, враньём добивающихся билетиков вне очереди было в избытке. Но всё-таки и многим честным и терпеливым доставались билеты. Кончался рассказ примерно так: «Выстояв в очереди минут сорок, сорок раз обруганный и обругавший, человек шел ко входу в залы кинотеатра – пришла очередь после зауряднейшего, типичнейшего низменного переживания увидеть необыкновенное на необыкновеной земле, с необыкновенными людьми благородное кинозрелище, где во всём есть смысл, даже если доходит до чьей-нибудь гибели».
Вспомнив о первом своём рассказике, припоминается теперь бесчисленное количество самых разнообразных очередей. Например, очереди за тряпками, сливочным маслом, сосисками в Москве (в Ростове вообще таких очередей не было, поскольку в наших магазинах шмотки, сливочное масло, сосиски не водились с начала шестидесятых, времени массового убоя скота – для чего это делалось, то нам неведомо). Или ужасные очереди времён Ленина-Сталина, а начиная с 44-го и до 53-го уже сам был участником их. Очереди были хлебные. По карточкам кроме хлеба полагалось и масло, и крупы, и мясо, но практически выдавали один хлеб, да и то за ним надо было выстоять в очередях. Всегда в очередях. Иногда небольших. Но бывали где-то в пекарнях осложнения с мукой, хлеб задерживался на несколько дней, и народ тогда сатанел. Очередь за хлебом приходилось занимать вечером. Ночью пересчитывались. Половина тех, кто занимал вечером, не являлись. Так что ночью (часа в два), пересчитываясь, люди вели себя спокойно. Когда считающий, коснувшись рукой твоего плеча, говорил, к примеру: «Сто двадцать первый!» — быстренько сравнив эту цифру с вечерней, ты видел себя чуть ли не наполовину ближе к прилавку с хлебом. Однако утром проспавшие начинали качать права:
— Ночью зачем считаться? Ночью разве хлеб привозят?.. Бараны!
— Ага. А ты свой номер другому отдашь.
-Да и ты хоть сейчас вместо себя другого ставь.
— У меня дети…
К моменту распродажи хлеба у прилавка стояло две очереди — правильная и неправильная. Одна вилась по тротуару влево, вторая вправо. Но сначала должны были отовариться горлохваты, вообще ни в какой очереди стоять не желающие. Все они без различия пола, мужчина или женщина, были на одно лицо – толстые рожи, наглые вытаращенные глаза, разговор – сплошной матерный ор. Все жаждущие хлеба толкались, не дай бог как. На дворе стоит мороз градусов в двадцать (особенностью тех очередей было то, что толпу никогда не впускали внутрь магазина, хлеб выдавался в небольшое окошко выходящее на улицу), а в очереди можно было вымокнуть до трусов. Порядок налаживался лишь когда уходили с хлебом горлохваты. Тогда шло так: один из неправильной получает, за ним один из правильной. Опять один из неправильной, другой из правильной.
Ковался характер загадочной русской души в этих очередях. Например, завидовали изуродованным войной калекам – слепым, безруким, одноногим (а безногих на тележках подвозили родственники) – они свободно подходили к желанным хлебным окошкам и получали своё, их на толкучих рынках не трогала за барышничество милиция.
Я к чему всё это вспомнил. Хам – он был во все времена. В каком обличье? В разные времена в разном.
Ныне народ самовоспитывается не в очередях, а сидя перед телевизором.
… Телевизор работал в другой комнате и поэтому впервые его не увидел, а услышал. Голос – визгливая глотка, речь почти бессмысленная, в которой главное напор, – показался мне очень знакомым. Пошёл посмотреть. Точно! Таких повидал немало, в прошлом народ называл их горлохватами, теперь мордоворотами. Кто дал ему слово? Ведь видно же, что это чистая подстава, фуфло, блядь. А он замелькал повсюду. И сначала повсюду его отвергали, кто-то спускал с лестницы, кто-то бил по морде и вызывал на дуэль, возмущённые журналисты в газетах и журналах разбирали его гнусное поведение по косточкам. Ему хоть бы что. Он несмотря ни на что наглел, объявил себя другом европейских неофашистов, другом Саддама Хуссейна, кричал о своём желании в качестве завоевателя дойти до берегов Индийского океана и помочиться в него.
И — удивительное дело: бессовестнейший из бессовестных придурок, сколотив вокруг себя малопонятную партию малопонятных людей, постепенно сделался необходимым власти, телевидению, пережив по сути всех активно действовавших деятелей вот уже почти два десятилетия существующей новой России, сделался из шута презираемого в шута желанного. Народ же, когда клоун посредине своей карьеры почувствовал усталость, захотел тихой гавани и выставил свою фигуру на пост губернатора в Белгородской области, потом ещё в какой-то области, с треском отверг его. И, обжегшись, он и тянет теперь нелегкую свою ношу известности, за которую ни одна порядочная страна его не принимает: нужен только здесь! Такая вот после Ленина, Сталина, Хрущёва, Брежнева и прочих популярная фигура.
P.S. Возражение самому себе. А почему малопонятная партия малопонятных людей? Очень даже понятных. Страна за последние более чем сто лет потерпела от своих вожаков много зла. По этой причине много, очень много у нас окончательно ожесточившегося народа, способного по любому поводу только ругаться. И вот появляется на высокой трибуне такой, какими они сами хотели бы быть. Да, да! Те из военных и послевоенных очередей, завидовавших слепым и безногим калекам, завидовали ещё и горлохватам-мордоворотам, печально покоряясь: «Эх, нахальство – второе счастье. Мы так не умеем». К счастью (и несчастью), как показывают выборы в Думу, таких в стране в среднем процентов пятнадцать…
Удивительно всё-таки! Если б не бумага, до самого последнего ни за что не додумался. Белый лист (теперь пустой экран компьютера) обязывает размышлять и делать выводы.
____________________________
© Афанасьев Олег Львович