Святые Горы, Михайловское, Тригорское и Петровское – пожалуй, самые знаменитые пушкинские места в России. Но они не единственные на псковской земле. После них в первую очередь хочется назвать Голубово. Здесь, неподалеку от Михайловского, в усадьбе своих старых друзей, барона и баронессы Вревских, Пушкин бывал несколько раз, и каждое посещение было ему в радость.
Тому, кто осмелится отправиться в Голубово, придётся нелегко. Местные краеведы скажут: дорогу объяснить не сможем; нас возили однажды на музейном автобусе каким-то кружным путём, через город Остров… Деревня же столь мала, что её нет и на топографической карте. Но обозначен Врёв, и это выручает: Голубово от Врёва всего в километре.
Часть пути – четырнадцать километров – от пушкиногорской автостанции можно проделать на автобусе, до деревни Вётче. Дальше проезда нет.
Мне же и до Вётче пришлось пройти два с половиной километра: маршрут укоротили до деревни Усы. Водитель соображал: «Дорога на Врёв? Была когда-то, я сам туда ездил на кладбище, но столько лет прошло… От Вётче до Врёва уже давно не ходят; во всяком случае, я не слышал… А вот спросим у пацанов». На остановке вошли мальчики лет тринадцати; на вопрос: как на Врёв ходят? – недоумённо покачали головами.
Беспокоиться не стоило: в Вётче окончилась каменистая дорога – и в поле, на Врёв, поползла колея; но какая! – кривая, мокрая, скользкая, кое-где объятая упрямой крапивой, в ямках с дождевой и родниковой водой, в которые я постоянно проваливался; и всё это продолжалось девять километров! Нигде ни жилья, только луга да леса, болотца да речушки; стоило взять подъём, чтоб перевалить через холм, – открывались «подвижные картины» с пёстрыми покрывалами лугов; стоило сойти в низину – туннелем сгущался мелколиственный лес: помесь орешника, ольхи и берёз; как древние реликты, появлялись иногда непривычно огромные рябины с разбросанными по ветвям горящими гроздьями. И казалось, не будет дороге конца…
Много таких потаённых дорог проехал Пушкин, недаром так остро чувствовал Россию, недаром сохранял в памяти всё, что мелькало перед его глазами, в том числе и эту захолустную дорогу с непрестанной чередой подъёмов-спусков…
Через Врёв проходила дорога на Псков; Пушкин ею однажды, в 1825 году, воспользовался, когда, узнав о бунте 14 декабря, отправился на другой день в столицу; правда, доехал только до Врёва и вернулся.
Последующие путешествия по вревской дороге связаны с посещением Голубова, родовой усадьбы Вревских, где поселилась в 1831 году подруга Пушкина, одна из героинь «Дон-Жуанского списка» Евпраксия Николаевна, она же Зизи, вышедшая замуж за барона Вревского. Пушкин любил Евпраксию «как нежный брат», полагала её мать, Полина Александровна Осипова-Вульф; об отношении самой Евпраксии к Пушкину Алексей Николаевич Вульф – истинный брат её! – отзывался более смело: она была Пушкиным увлечена. Дружба, которая завязалась ещё в 1817 году в Тригорском, прошла через всю жизнь Александра Сергеевича. «Зизи, кристалл души моей», сказано в V-й главе «Евгения Онегина», и это не только красивая фраза…
Многолетние встречи Александра Сергеевича и Евпраксии Николаевны проходили «вдали от суетной молвы»: в Тригорском, Михайловском, в Малинниках – тверском имении Осиповой-Вульф; и вот, в Голубове… Пушкин и Борис Александрович, муж Евпраксии Николаевны, испытывали друг к другу взаимное расположение; возможно, Пушкин о бароне слышал уже давно: воспитывался Вревский в Благородном пансионе вместе с Львом Пушкиным и Михаилом Глинкой.
«Моё глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство», – писал в 1825 году Вяземскому Пушкин, уставший от затянувшейся ссылки. А в тридцатые годы, когда ссылка давно уже осталась в прошлом, отношение к независимой и свободной жизни изменилось: поэт возмечтал «плюнуть на свинский Петербург, да удрать в деревню, да зажить барином». В мае 1835 года ему удалось ненадолго навестить Михайловское; три дня он провёл в Голубове. Осенью Александр Сергеевич приехал в родную усадьбу уже на месяц; в Голубово наведывался часто; принимал у себя Бориса Александровича. Заглянул к своим друзьям и в апреле 1835 года, когда отвозил покойную мать на кладбище в Святогорский монастырь.
Легко и просто чувствовал себя Александр Сергеевич среди старых друзей, живших в мире и согласии; кроме того, здесь он нашёл себе занятия для души: пользовался библиотекой да, согласно преданию, украшал вместе с хозяевами усадебный парк: сажал деревья и цветы, копал грядки, рыл пруд.
Моё путешествие в Голубово выглядело авантюрой: я знал, что от усадьбы ничего не осталось, кроме заросших прудов. Удастся ли узнать это памятное место – уже без двухэтажного, с четырёхколонным портиком, барского дома, без вековой гущи парка, без единой аллейки? Две ивы, посаженные Пушкиным и Евпраксией – и до сих пор склонённые к пруду, или старые яблони, уцелевшие от зимы 1940 года, – может, они помогут? А дорога всё убегала, и когда справа возник длинный, крутой и плоский вал, я подумал: не Врёв ли? Вал окончился, сровнялся; ещё несколько шагов, и я вышел на дугу староасфальтированной дороги. Куда повернуть – влево, вправо? Повернул вправо.
Иногда приходится доверяться только своему чутью. Ещё километр – и справа, на склоне холма, выросли крестики кладбища (не про него ли говорил водитель?); слева, в низине, под крутой высокой горой – посёлочек. Теперь, пожалуй, всё ясно: гора – это древнее городище, крепость для защиты псковского княжества, а посёлочек – соответственно, Врёв.
Гора поросла голубыми соснами, клёнами, осинами, дубками и сиренью, щитом выставив посёлку жёлтый обрыв. Я вскарабкался на вершину – дали открылись бесконечные! – перемахнувшая через холм роща, волны лесов и расстеленные перед ними поля. И Голубово увидел: на дальнем краю поля чёрный домик с покатой крышей – и поляна, обхваченная строем грозных елей.
Когда я пришёл туда – полем, где прогуливались серьёзные коровы и подозрительные барашки, – мне показалось, что я попал в декоративный сад. С косогора, где цепочкой пробежали старые липы, аккуратной травкой широко раскатывался луг – прямо к трём прудам, один из которых, извилистый и длинный, одаривали огромным букетом сгрудившиеся ель, осина, липа, берёзы, ясень и «пушкинские» ивы; поляну у пруда украшал весёлый ромашковый цветник, поодаль разбрасывался необъятный куст сирени, и весь этот сад подхватывали старые чернеющие ели, создавая иллюзию сурового, непроходимого северного леса…
Значит, вместо непролазных зарослей – ухоженное владение, будто оставленное в наследство новым, чутким хозяевам, и продолжается здесь тихая, добрая, полная приятных забот жизнь: вот-вот докосят траву, польют цветник, вскопают грядки… А пока послеобеденный сон, и молчат дома-хибарки, вокруг которых с напускной строгостью сомкнулись северные ели…
… В который раз я осматривался вокруг: скошенная поляна со стогами, дощатый колодец, зарастающие пруды, чёрные домики; впрямь частное хозяйство, простой, типично русский уголок. Но – хотелось смотреть и смотреть; всё располагало к задумчивости, и захватывало, как произведение искусства…
А возвращаясь лесным бездорожьем, я снова думал о том, что путешествия в места, где жил и творил поэт, в места, вдохновлявшие его, – стоят многих исследований о нём. И если интересная страница его биографии дополняется увиденным воочию, – пожалуй, лишь тогда можно сказать, что приблизился к постижению его души.
ГНЕЗДО «ДИКОГО» БАРИНА
Усадьба Алтун, что в тринадцати километрах от Пушкинских Гор в сторону Новоржева, тоже «пушкинская»: достаточно того, что властвовал в ней Алексей Иванович Львов, полковник артиллерии, с 1823 по 1826 год – псковский губернский предводитель дворянства, один из тех, кто по своей обязанности вел надзор над поэтом. Помещиком Львов был жестоким, к крестьянам симпатий не имел, в усадьбу их не пускал; известна чудовищная история: сын Алексея Ивановича, возмущённый отказом крепостной девушки стать его наложницей, натравил на неё собак; вполне вероятно, что сын пошёл в отца; и Львов был не единственным «диким» барином в святогорских окрестностях…
Алексей Иванович, разумеется, навещал Пушкина, «весьма близкого ему соседа», мог и Пушкин, отдавая дань вежливости, навестить Львова: вражды между ними, насколько можно судить, не было, – как, впрочем, и дружбы. Летом 1826 года Львов отчитывался перед тайным агентом Николая II А.К. Бошняком ни к чему не обязывающей фразой: ничего предосудительного о Пушкине не слышал.
Несмотря на дурную славу, Алтун по своему облику – одно из самых романтичных усадебных гнёзд. Осмотрев Михайловское с окрестностями, можно сделать себе прекрасный подарок – съездить в Алтун, что довольно просто: от пушкиногорской автостанции автобус подвозит прямо к усадьбе. Если ехать на проходящем, выйти следует на остановке Алтун; примета – маленький пруд у автострады; и, нацелившись на пасущихся коров, подняться косогором к широкой аллее раскидистых дубов. Это и будет въезд в усадьбу.
Важная и торжественная аллея, заложенная ещё в XVIII веке, обещает многое – и не обманывает ожиданий.
В парке уже нет барского дома: львовский замок погиб в годы войны, из-за чего руины мельницы, флигель да хозяйственные постройки из валунов, служащие ныне совхозу «Вехно», кажутся разбросанными бестолково, ни к чему. Но не они определяют впечатление. Главное в Алтуне – его изысканная природа.
Стоит увидеть Алтун – и картина эта часто будет возникать потом в памяти: огромная покатая поляна, застеленная низкой, до блеска чистой травой, молодые липы, протянувшие волнистые крылья-ветви во все стороны – будто они здесь одни; в отдалении, на краю поляны, в сговоре, по-строевому, сторонясь всего парка – тонкие предлинные лиственницы; и наконец, заливая всю перспективу оловянной, почти растворённой в воздухе синевой – правильный полукруг до странности спокойного, неподвижного, невесомого озера.
Когда в него неожиданно окунаются глаза, это подобно гипнозу. Весь парк с его утончённым артистизмом, с его отполированными травянистыми террасами кажется созданным только для этого таинственного, призрачного, как лунный свет, холодноватого пространства, от которого – глаз не отвести… Берёзки да ели у берега, лунка, прорубленная в камышах, ещё здешнее, близкое и понятное; пустынный гладкий разлив, затаившиеся низкие леса за ним – чужое, запредельное …
Мне не удалось найти в парке больше ни одной аллеи; но и в этом была своя прелесть: бродить по траве среди могучих серебристых тополей и раскидистых лип, обречённо опустивших ветви, и уноситься воображением в золотой век… В низине за оврагом скрывалась любопытная парковая затея – длинный пруд, условно повторявший карту Северной и Южной Америки; его «Мексиканский перешеек» охранял старый кедр; впоследствии я узнал, что под кедром находился диван, вырубленный из природного камня, пока его зачем-то не перевезли в Михайловское, где и «высадили» близ дома Семёна Степановича Гейченко. Не менее бессмысленное место – у въезда в Михайловское – занял и другой камень, валун с берегов «Америки», а ведь когда-то с него обозревался весь пруд. Взамен соорудили над оврагом скамеечку…
За прудом густыми дикими прутьями вставал унылый лес. Правее, за спиной парка, всё ближе подкрадывалась деревенская улица. Усадьба давно стала совхозом. О музейчике, открытом в здешней школе, кроме местных, не знает никто. Не знают и об усадьбе. Алтун продолжает оставаться потайным местом, жемчужиной, известной лишь посвящённым. Если б нашелся у неё заботливый, культурный хозяин, – пожалуй, не надо и громкой известности.
«В ГЛУШИ ЛЕСОВ СОСНОВЫХ»…
Ни один город по унылости не сравнился бы с Лугой, «если б не было на свете Новоржева моего», заметил как-то Пушкин, и ему можно поверить: трудно представить менее притягательный для путешественника город. Новоржев –из тех российских глубинок, которые не таят сюрпризов; «городок, служащий средством ехать дальше», сказал бы писатель Григорович, да только укромное он выбрал место, в стороне от больших дорог; сюда можно попасть лишь специально: чтобы повидать близких, отдохнуть на даче или разложить товар на базаре в субботний день
Впрочем, во времена Пушкина город выглядел иначе – но едва ли привлекательней: крохотный, почти сплошь деревянный, с одной мощённой улицей, он не радовал глаз поэта, проезжавшего много раз мимо по пути из Петербурга в Михайловское и обратно, – тогда Новоржев было не миновать: он лежал на тракте, которому в конце XVIII века и обязан своим возникновением.
Нет свидетельств тому, что Александр Сергеевич здесь задерживался, хотя такое предположение пришлось бы по сердцу горожанам. Легендарный «дом, в котором останавливался Пушкин», не пережил последней войны (разрушен был и весь маленький Новоржев), но память о нём сохраняется: на новом доме, занимающем его место, теперь памятная табличка.
Легенда – это, конечно, красиво; но городу и так есть что вспомнить. Новоржевцы – хозяин гостиницы Катосов, уездный заседатель Чихачёв, уездный судья Толстой, смотритель по винной части Трояновский – старались не упускать поэта из виду: их наблюдения могли пригодиться тайному агенту Николая II Бошняку, направленному в город под видом «любителя ботаники».
Ничего пушкинского не осталось в Новоржеве… Оттого поначалу и чувствуешь себя здесь чужим и ненужным. Прямая улица из двухэтажных послевоенных домиков, засаженная липками, где скромные весёлые цветники да неожиданные, словно заморские экзоты, облепихи воспринимаются сюрпризом, – это, как ни крути, весь Новоржев; и если ищущий взгляд не способен отыскать ничего более достопримечательного, остаётся дышать чистым воздухом (его-то уж здесь хватает!) и прохаживаться – туда, обратно – тихой безлюдной улицей…
В гостинице мне достался пятиместный номер с безвкусной картиной в духе Семирадского на стене. «Будьте уверены – никого не подселю, – обнадёжила дежурная. – К нам если кто приезжает – только торговцы на выходные; иногда водители остаются ночевать». Я не удержался, спросил: почему на улице едва человека встретишь? Где люди? «А все по домам; некуда ходить. Вообще – живём плохо, работы нет; огороды спасают. Да самогоноварением занимаются; на базаре самогон кому-нибудь да продадут». – «Только ли продают?» – сыронизировал я, вспомнив пьяных мужиков в павильоне автобусной остановки. «И сами пьют, – поняла дежурная. – Но так – у нас и днём и ночью спокойно, ни краж, ни драк; только вот с огородов стали воровать, – такого раньше не замечалось»…
Вечер ничего не изменил в городе: такое же безлюдье, такая же тишина, и даже птицы не пели: как-то сдавленно покликивали, словно зарывшись в листву. Но к чему не привыкнешь!.. И к сумеркам меня по-особенному потянуло прогуляться в этой странной, почти деревенской тиши; вот и самое приятное место в городе: до обидного короткая набережная узенькой протоки, соединяющей два обмелевших озера, что обступили город; озёра отсюда прекрасно просматривались, жалкие, плоские, с топкими травянистыми берегами, и полноводная протока, обнесённая взмашистыми ивами и одичалыми клёнами, казалась прелестным анахронизмом.
Перед сном я выходил пить чай на балкон – улица лежала у моих ног, полутёмная, пустая и всеми забытая… Что же тогда можно будет сказать об окрестностях города, в которые завтра я отправлюсь, чтобы разузнать, сохранилось ли что-нибудь там от старинных барских усадеб?
Новоржевский уезд был богат на помещичьи владения, и вполне возможно, что Пушкин в некоторых из них бывал; во всяком случае, так говорят предания. И пусть это только предания: в облике соседских усадеб, хоть и сильно изменённом, ещё можно ощутить аромат пушкинской эпохи…
Самая интересная из окрестных усадеб – несомненно, Ладино, она сохранилась лучше других, недаром её территорию в 1987 году отвели под филиал пушкиногорской турбазы. Бывал ли здесь Пушкин? – может быть; во всяком случае, навещать соседей-помещиков – обычай того времени; а уж к Бороздину, владельцу этой усадьбы, Александр Сергеевич, надо полагать, отправился бы с удовольствием.
Основал усадьбу ещё во второй половине XVIII века генерал-аншеф Корнилий Богданович Бороздин: построил дом, сараи, мельницу, насадил парк и фруктовый сад. В начале XIX века ею владели братья Бороздины, один из которых, Константин Матвеевич, был фигурой заметной в культурной жизни того времени: историк, археолог, член Российской Академии, в течение ряда лет – попечитель Петербургского учебного округа. К Бороздину как к председателю цензурного комитета Пушкину приходилось обращаться по литературно-издательским делам, а после вступления Александра Сергеевича в 1832 году в члены Российской Академии (чему способствовал сам Бороздин) – и присутствовать с ним на её заседаниях.
Этого достаточно, что бы считать Ладино пушкинским уголком; чтобы представить, как радушно встречает гостя – уже не солидный коллега по Академии, а по-домашнему простой Константин Матвеевич; как показывает ему свою коллекцию древностей (Бороздин увлекался собирательством, и вполне возможно, что часть его раритетов помещалась в усадьбе), как, беседуя, неторопливо бродят приятели парковыми аллеями… Впрочем, Пушкина мог принимать и брат Бороздина, Александр Матвеевич, – известно, что он проводил в имении больше времени.
Но чтобы такое представить, надо отправиться в Ладино, за 23 километра юго-западнее Новоржева; автобус xoдит три рaзa в неделю: приезжает, разворачивается – и обратно в город; как возвращаться? – повезёт – попуткой, нет – пешком: красота требует жертв … Но об этом лучше не думать: лови прекрасные мгновения, пока автобус с нескрываемым равнодушием катит по наезженной песчаной дороге в мир холмов и строго размеченных полей, то и дело открывая дальние панорамы бесконечных голубоватых лесов. Можно не беспокоиться, завидя первые домики вдали: не Ладинó ли? – до бороздинской усадьбы ещё три деревни
Одна из них, на полпути – Жадрицы, ничем не примечательная, голая, разбросанная чёрными избами в поле по обе стороны дороги. Трудно представить, что когда-то здесь было имение генерал-майора в отставке Павла Сергеевича Пущина, приятеля Пушкина по Кишинёву.
Приятельство, видно, длилось недолго, судя по тому, что, поселившись в 1823 году в Жадрицах, Пущин вскоре стал распространителем нелестных слухов о Пушкине, достигших самого Николая I. Понятно, что приезд Бошняка в Новоржев не был случайным: один из дней своих «ботанических изысканий» он посвятил визиту в жадрицкое имение. Почему Пущин оказался столь невоздержан на язык, можно лишь предполагать; кто жил и мыслил, тот знает, что натура человеческая далеко не всегда бывает на высоте, но справедливости ради следует вспомнить, что Пушкин в годы «дружности» с генералом, который входил тогда в Южную управу Союза благоденствия и возглавлял кишинёвскую масонскую ложу, не скрывал весьма иронического к нему отношения. Можно допустить, что поэт бывал у Пущина – хотя бы потому, что в деревне с похожим названием – Жадрины – он «обвенчал» героиню повести «Метель».
А едва промелькнёт деревушка Горькухино – справа от дороги возникнет приподнятая на лесном холме колокольня с закруткой купола, – это уж Ладинó!
До деревни ходу с полкилометра. Сначала откроется справа, в низине, широко разлитый пруд с глубокой заводью, обсыпанный кувшинками и ряской; а потом и домики деревни, собранные в улочку; и станет ясно, что лес на холме – вовсе и не лес, а сильно разросшиеся тополя и ясени, придающие деревне удивительное сходство с дачным посёлком.
Из дворов остро пахло бордовыми флоксами. В сонной тишине я осматривался вокруг, стараясь найти характерные усадебные приметы; их оказалось немного. Церковь Воскресения Господня – ротонда с зарешёченными окнами – да четырёхъярусная колокольня, дряхлые, тяжеловесные вблизи; дубовая поляна, исхоженная скотом; бледно-розовый барский дом в стиле «русского ампира» с деревянным мезонином; два сарая из декоративных булыжников; за сараями дорога съезжала под уклон, к длинной цепи старых дубов. За барским домом, неживым и будто заброшенньм, лёгким взмахом вытянулась короткая аллея стриженных лип; моложаво-элегантная, она удивительно напоминала тупиковые aллейки ганнибаловской усадьбы Пeтpoвcкое. Вокруг же топорщились густые заросли; в них утонул и каменный этаж барского дома – едва сквозили строгие выступы наличников. Повеяло среднерусской усадьбой, садами Тургенева и Бунина…
Гребень соснового леса на соседнем холме, далёкие синие пространства, обозримые с бороздинского холма – снова вернули меня на север. Встретился добродушный дед, поинтересовался, что меня привело в Ладино. Усадьбу хотел посмотреть? В 20-е годы была здесь сельскохозяйственная коммуна, потом дом инвалидов, школа, а как школу перевели в Жадрицы, где центр колхоза – отдали под турбазу. В 30-е годы случился пожар, сгорел второй этаж; восстановили только мезонин… Были деньги – за парком и домом следили, теперь – ни денег, ни турбазы; привозят сюда только детей иногда на отдых… Ещё дед посоветовал: пойдёшь полем, выйдешь на дорогу, поднимешься на горку с сосновым лесом, – увидишь красивое озеро, называется Долысец.
Озеро я увидел лишь когда перевалил через гору, – широкое, длинное, в окружении берёзово-сосновых лесов. К нему льнула деревушка: избы да изгороди – и ни человека; встретилась лишь собака с добрыми, всё понимающими глазами, которая без особой на то необходимости поспешно уступила дорогу, словно для этого только и сидела на обочине. К озеру, тёмному от бурых водорослей , пришлось пробираться огородами.
…Возвращаюсь в Ладинó – и спешу по пустой дороге в Новоржев среди посуровевших к вечеру лесов; по счастью, меня вскоре нагоняет грузовик, водитель вскрикивает по-северному растянуто: «Садись, подвязу», — и мы безжалостно трясёмся дальше, через унылые Жадрицы, через поля и холмы к городским предместьям, где и прощаемся…
В городе ненамного оживлённее, чем в Ладине. И мне приходит в голову, что стремление пушкиногорского краеведа, члена Президиума Пушкинского общества М.Е. Васильева превратить Ладино в музей усадебной культуры – всего лишь неосуществимая мечта…
Доживает свои последние годы и другая новоржевская усадьба – Стехново, что в пятнадцати километрах к северу от города. Автобус ходит туда не чаще, чем в Ладино, но поехать в Стехново стоит хотя бы ради того, чтобы полюбоваться дивной дорогой – и наверняка задуматься: ведь и при Пушкине всё это было: по-северному тёмный лес, наступающий со всех сторон, плавающие на холмах поля, синие гористые дали…
Стехновым владел коллежский советник в отставке Иван Матвеевич Рокотов, довольно забавная фигура, если судить по отзывам Александра Сергеевича и его родителей, часто упоминавших Рокотова в письмах. Иван Матвеевич был сама безобидность, само добродушие; от порученного ему надзора за ссыльным поэтом он отказался по причине «расстроенного здоровья». Можно, конечно, подобно Пушкиным, поиронизировать над «ветренным юношей» (как назвал сороколетнего холостяка Пушкин в письме к брату), объяснив отказ ленью (поручение налагало ответственность: наблюдать, доносить), вспомнить о его болтливости, легкомыслии, рассеянности (например, имел обыкновение терять переданные ему для пересылки письма), но лучше отметить его безудержное гостеприимство. В одном из писем к дочери Н.О. Пушкина рассказывала: приехали с мужем к Рокотову; хозяин «не .знал от радости, куда посадить, чем угостить»; подъехали другие гости; Иван Матвеевич «устроил танцы, катанье на лодках, угощал нас до невозможного»… Но в своей жажде общения Рокотов, видно, не знал меры; он не упускал случая заехать к своим ближним и дальним соседям, не оставляя надолго в покое ни Михайловское, ни Тригорское. После одного из визитов Ивана Матвеевича Пушкин признался в письме к П.А. Осиповой-Вульф: «было бы любезнее с его стороны предоставить мне скучать в одиночестве».
Есть анекдотический факт: хозяин, ложась спать, приказывал будить себя через каждые два часа – ибо «уж очень приятно снова заснуть». Ею можно и закончить рассказ о стехновском помещике – да отправиться в его гнездо. Тем более, если, согласно преданию, Ивану Матвеевичу даже удалось увезти Пушкина в гости к своей сестре более чем за шестьдесят вёрст, – наверное, сумел он кaк-тo зaпoлyчить поэта и к себе; не всё же тому «скучать в одиночестве».
Старая пятнистая липа слева от дороги — первый знак Стехнова; здесь же, слева, и парк; короткая линия домиков справа — вся деревня.
Племянник Рокотова В.Д. Философов записал в дневнике, что «Иван Матвеевич… жаловался на неудобство жить на большой дороге, потому что все заезжают». Жалоба кажется лицемерием, когда видишь, что парк будто намеренно прилёг к дороге; как тут не заедешь…
Сейчас, правда, нужно иметь зоркий глаз, чтобы распознать в плотной стене деревьев то, что было когда-то парком.
Я вошёл под полог вековой рощи, высматривая небогатые усадебные приметы. Её густота оказалась обманчивой: здесь было довольно просторно. Липы сторонились друг дружки, выражая этим свою самостоятельность, свою самоценность, и встреча с каждой становилась маленьким событием; некоторые, однако, всё же собрались в аллею, важную, сумрачную, подзаросшую, – развалились, расслабились, – наверное, в духе самого хозяина; большая поляна – композиционный центр парка – выглядела бы весьма парадно, если б не травянистые ямки, полные дождевой воды; за поляной вставали новые громады лип, мешались в ясенях; правее, за ивняком, среди травы и кустов едва угадывались залитые цветением пруды; дальше, в зарослях, прочерчивались изгороди, темнело что-то – то ли дом, то ли сарай, из-за чего парк, обедневший, позаброшенный, принимал вид колхозных угодий – как оно и есть теперь на самом деле. Времена ухоженных аллей, уютных беседок, богатого барского дома в два этажа ушли безвозвратно… Подвернулась под ноги тропинка, едва пристроенная среди зарослей, разгулявшихся на подступах к автодороге; конец парку? – нет, вот ещё древние крепыши: могучие дубы, богатые липы; одна из лип одета листвой прямо от земли, как небывало диковинный куст…
Каждая усадьба – свой характер, своя история. История Стехнова – почти вся на бумаге. Облик её печален; здесь – «всё в прошлом»; в настоящем – лишь намёк на её былую выразительность, на её художественную неотразимость. Но даже этого достаточно, чтобы встреча с нею никогда не затерялась в памяти.
«ОТ БОЛЬШОЙ ДОРОГИ СПРАВА…»
Опочка – один из привлекательных городов Псковщины. Что и говорить, пострадала псковская земля от Великой Отечественной, и улицы Гдова, Порхова, Острова, Новоржева лишены былой патриархальной теплоты. Об Опочке такого не скажешь: она не обезличена спешной послевоенной застройкой; приезжать сюда особенно приятно, уезжать – грустно…
Кто знает Пушкина, знает и Опочку: добрая уютная фраза – «и путешествия в Опочку, и фортепьяно вечерком» из послания к Алине Осиповой – как-то быстро запоминается, не уходит из памяти, подобно десяткам других магических пушкинских строк. Путешествия… Значит, Александр Сергеевич бывал здесь частенько, и не только по необходимости (как, например, в 1824 году, когда останавливался на почтовой станции, по дороге из Одессы в Михайловское). Ухоженные дома и улицы в садах, шумные ежемесячные ярмарки, интересные знакомые, наконец, – могли привлекать поэта, засидевшегося в Михайловском. Да и почта в Опочке отличалась большей надёжностью, нежели новоржевская.
О пушкинских знакомых, проживавших в Опочке, приходится судить лишь по преданиям. Подобно как в Новоржеве, стоял и здесь дом, где «останавливался Пушкин»; принадлежал он купцу Мине Порозову, в прошлом небогатому торговцу, собственными усилиями нажившему немалый капитал и авторитет. Бывал Пушкин у купца Ивана Лапина, жившего по соседству с Порозовым, – у того самого, кто 29 мая 1825 года записал в своей тетрадке, что на ярмарке при Святогорском монастыре «имел счастье видеть Александра Сергеевича, господина Пушкина» в ситцевой красной рубашке, в соломенной шляпе и с тростью. Навещал Пушкин и городского свя¬щенника, пил с ним чай; об этом «событии» напоминает самовар, переданный в музей Михайловского потомками хозяина. Можно предположить, что в Опочке поэт встречался со знакомыми офицерами: в довольно солидных ка¬зармах квартировали гвардейские полки.
Первой диковиной, которую я увидел, приехав в Опочку, была поч¬товая станция — официальный особнячок с псевдоготическими окнами, превращённый в автовокзал. Несколько минут – и я в центре; среди типовых белокаменных домов XIX века особо выделялись присутственные места и длиннющий, с бессчётными окнами, корпус казарм (постройка 1775 года), похожий на рядовой жилой дом сталинской эпохи. Но особо заманчиво было уйти в тишину одноэтажных улочек, туда, где деревянные разноцветные дома отдыхали под раскидистыми липами, берёзами, дубами и лиственницами… За полноводной протокой, за островом встречала река Великая с двухпролётным подвесным мостом. Над ней лесной горой темнел круглый вал древней крепости, превращённый в парк; позже, гуляя по валу, я видел из-за складок клёнов, лип и берёз весь город – маленький, прибранный, с белой церковкой в зелёном сгустке кладбищенских деревьев… И этот вал, и эту Покровскую церковь постройки 1804 года, конечно, не мог не приметить Пушкин…
Не сразу удалось разузнать, где находится важная достопримеча¬тельность города – Петровская мыза (дворец XVIII века на дубовых сваях и парк, – там во времена Екатерины II находилась мануфактура по изготовлению ковров и скатертей для императорского двора); меня поняли только в библиотеке: точно, есть такое место, это за городом: нужно перейти по мосту через Великую и от рынка повернуть налево; улица приведёт прямо к дворцу, но называется мыза теперь колхозом «Красный Ударник».
Так и случилось: за старой больницей и блёклой башней-часовней пошла череда обычных для Опочки домиков, пока не поднялась справа высокая роща. Как плачевно: длинный дом-дворец с западно¬европейской двухскатной крышей превратился в полуразрушенный сарай; в парке, где давно уже хозяйничал колхоз-ударник, грустно достаивали отдельные липы; минутным обманным обещанием встречи с первозданно-милым уголком грустно зеленели по окраинам поляны лиственницы, ели, ивы; наклонялась поляна к двум неподвижным зарастающим прудам; по одному ещё могли плавать уточки… Этот изъезженный, изруб¬ленный парк казался надёжно прикрытым от шумного мира, – может, потому, что выглядел забытым…
Но в Опочку я приехал не только ради знакомства с городом. Отсюда можно было добраться до деревни Лямоны где на берегу реки Лжа некогда находилась одна из богатых псковских усадеб Лямоново. Принадлежала она Алексею Никитичу Пещурову, который с 1822 года постоянно проживал здесь со своей мно¬годетной семьёй. В том же году он вступил в должность опочецкого уездного предводителя дворянства, а в 1824 году принял на себя обязан¬ность вести надзор над ссыльным поэтом.
Пещуров давно знал о Пушкине от племянника Александра Горчакова, часто упоминавшего в письмах о своём лицейском приятеле; возможно, в те времена с ним и познакомился: присутствовал, как-никак, на выпускном экзамене. Есть неприятный момент: став политическим «опекуном» поэта, Пещуров предложил отцу Пушкина Сергею Львовичу следить за поведением сына, вскрывать его переписку; Сергей Львович согласился; более того – запретил младшему сыну Льву общаться с подопечным. Это обострило и без того напряжённые отношения Александра Сергеевича с отцом. Но отношения Пушкина с Пещуровым не испортились; Пушкин, скорее всего, понимал, что Пещуров не имел в виду ничего коварного, да и, впрочем, не свою волю выполнял… Князь А. И. Урусов к издателю «Русского архива» писал (напечатано в 3-й книге этого альманаха за 1883 год): «Пещуров принимал большое участие в судьбе Пушкина, жившего в изгнании в деревне, в известном Михайловском. По приезде его из Одессы к поэту был приставлен полицейский чиновник со специальною обязанностью наблюдать, чтобы Пушкин ничего не написал предосудительного… Понятно, как раздражал Пушкина этот надзор. Пещуров, из любви к нему, ходатайствовал у маркиза Паулуччи (тогдашнего Рижского генерального губернатора) о том, чтобы этот надзор был снят, а Пушкин отдан ему на поруки, обещая, что поэт ничего дурного не напишет. Ходатайство имело успех, и Пушкие вздохнул свободнее».
В Михайловском Алексей Никитич встречал хороший приём. И сам приглашал Александра Сергеевича – и тот принимал приглашение: не ленился, собирался в дорогу и трясся почти семьдесят вёрст до западного края Опочецкого уезда.
Так случилось и в августе 1825 года, когда в Лямонове, у своего дяди, объявился Горчаков – уже дипломат, состоявший на службе русского посольства в Великобритании. Только ли ради дяди заехал Горчаков по пути из Парижа в Петербург? «Несмотря на противоположность наших убеждений, я не могу не испытывать к Пушкину большой симпатии», – признался он Пещурову. И зная, что поэт находится под надзором, не уклонился от встречи с ним: другие – уклонялись, чтобы не повредить себе… Итак, узнав, что приехал Горчаков (простудившийся в дороге, – или это оговорка: чтобы не ехать в Михайловское?), Александр Сергеевич поспешил в Лямоново: пусть и не близкие они с Горчаковым приятели, но не хотелось упускать случая пообщаться со старым знакомым, вспомнить Лицей, узнать о свежих политических событиях в мире (если таковая тема вообще могла быть затронута).
Они «встретились и братски обнялись»… Целый день провёл поэт в Лямонове, – достаточно, чтобы наговориться вдоволь; сидя на постели у больного, читал ему сцены из «Бориса Годунова», недавно написанные. Снова привожу отрывок из князя Урусова: «Пушкин вообще любил читать мне свои вещи», заметил князь с улыбкою, «как Мольер читал комедии своей кухарке». В этой сцене князь Горчаков помнит, что было несколько стихов, в которых проглядывала какая-то изысканная грубость и говорилось что-то о «слюнях». Он заметил Пушкину, что такая искусственная тривиальность довольно неприятно отделяется от общего тона и слога, которым писана сцена… – «Вычеркни, братец, эти слюни. Ну к чему они тут?» – «А ты посмотри у Шекспира, и не такие ещё выражения попадаются», возразил Пушкин. – «Да; но Шекспир жил не в ХIХ веке и говорил языком своего времени», – заметил князь. Пушкин подумал и переделал свою сцену».
Встреча не сблизила бывших лицеистов. «Мы встретились и расстались довольно холодно, – по крайней мере, с моей стороны», писал поэт Вяземскому. В своих воспоминаниях Александр Михайлович причислял себя к кругу друзей поэта, и строки из пушкинского стихотворения «19 октября», ему посвящённые («Ты, Горчаков, счастливец с первых дней»), кажется, должны это подтверждать. Во всяком случае, Горчаков, скорее всего, был достоин дружбы, об чём говорит довольно рискованный его поступок: после восстания декабристов он предложил Ивану Пущину содействие в побеге за границу (чем Пущин, однако, не воспользовался, решив остаться с товарищами).
Лямоново долгое время старожилы по старой памяти называли Пещуровкой, несмотря на то, что впоследствии имением владела баронесса Фредерикс. Место примечательно не только благодаря своего «литературного прошлого»; здесь можно ещё застать пещуровский парк. На большее надеяться не приходится: главный дом и служебные постройки сгорели зимой 1918 года; в том же году, во время немецкой оккупации, разрушена церковь, а впоследствии разорили и родовое кладбище.
Как добираться до Лямонова – вопрос интересный. Деревни не найти даже на топографической карте; кроме того, до Великой Отечественной, когда Латвия была заграницей, Лямоны относились к закрытым населённым пунктам; теперь, после развала СССР, в Лямоны снова не попасть… Ещё во Пскове я навёл справки, узнал: село – в неведомом мне Красногородском районе, а в Красногородское ходит лишь один автобус, вечером; обратно – рано утром. И само Лямоново – видно, такая глухомань, что туда не доберёшься даже из Красногородского: автобусы в некоторые сёла, как известно, имеют обычай ходить лишь по определённым дням.
На помощь пришла Опочка. На «почтовой станции» я сел в автобус на приграничный город Пыталово: он проходил через Красногородское и – как ни странно – через Лямоны. Сначала я был очень доволен, но потом засомневался: Лямоны – далеко в стороне; неужели дорога делает чудовищный крюк? В Красногородском, где остановились на десять минут, вы¬яснил: Лямон – двое; эти Лямоны – не приграничные; а до «моих» – скоро автобус, последний на сегодня.
Итак, поехал я в «свои» Лямоны. Дорога пуста, ни машины, ни велосипеда; вокруг – облетевшие тополя, хвойно-берёзовые леса, ольшаники, рябины, поля, редкие деревни, да река Инница в неподвижной пене. Водитель, удивительно похожий на артиста Валентина Гафта, согласился повременить, не отъезжать сразу обратным рейсом, постоять минут двадцать: «подожду, не спеши». Более того, он проехал за остановку, где ему предстояло разворачиваться, и подвёз меня к каким-то сараям, за которыми высокой стеной вставал парк.
Я осматривал его быстро; но и осматривать-то было особенно нечего: пещуровскую рощу прорезала травянистая колея, а за нею – кругом зарос¬ли; не понять: парк или обычный мелколиственный лес? Усадьба была, видно, разбита на широкую ногу, с царским размахом; всё дышало вековым покоем, живым, надёжным. Толстый дуб, огромные клёны, немного нарядных древних лип и ряд посеревших от старости лиственниц – вот и всё, что выделялось из дикого сборища ольхи и ясеней, всё, что осталось от былого великолепия усадьбы, которая могла похвастаться, что имеет все характерные для садово-паркового искусства XVIII века деревья и кустарники… С большой поляны открывалась замечательная перспектива этой декоративно-одичалой композиции; и потому, что далеко вверху светлел кусочек неба, я почувствовал, что нахожусь глубоко на дне зелёного царства…
Колея ускользала на луг; я пробежал за перелесок; но за ивняком, рябинником и ольхой – снова луг; долго ли будет бежать сырая колея, скоро ли Лжа? А до отхода автобуса считанные минуты…
Едва вышел из парка, навстречу двое ребят-пограничников с безобидной собакой: куда иду? Что делаю? Один ли? Говорю: усадьба тут была, Пушкин приезжал; да что, разве это неизвестно? Они объяснили: для того, чтоб здесь ходить, нужно на погранпосту предъявить разрешение; вон, за шлагбаумом – Латвия: граница проходит по реке, – чуть-чуть я не дошёл! И примирительно добавили: служба у нас такая… Меня привели на погранпост; главный меня отпустил минут через десять: «В Красногородском, на Школьной 13, бери разрешение, показывай нам, и гуляй сколько хочешь. Иначе здесь больше не показывайся»
Я побежал к автобусу: не уехал ли? Прошло как-никак не менее получаса. Нет, стоял, пассажиры ждали в полной тишине…
Потом уж, в Красногородском, редактор местной газеты, в редакцию которой я заходил, удивлялись: как я смог проникнуть в Лямоны? – «Даже нам не разрешают там появляться!».
До автобуса на Опочку оставалось немного времени – для прогулки по крепостному валу Красного Городка, древнего пригорода Пскова. В пушкинское время, как и теперь, через Красный Городок проходила дорога на Лямоново.
Высокий и крутой четырёхугольный холм городища с кривыми соснами по склону – будто приглашение в диковинный парк – хорошо был виден с дороги; на вершину взбиралась деревянная лесенка. С открытой, не скованной деревьями тропинки обозревались извилистая река Синяя с подвесным мостом и домики живописного посёлка, из-за которых дощатой банькой (или пожарной каланчой) высовывалась церквушка. Осмотрев вал, я поспешил к автостанции: упускать автобус на Опочку нельзя, в Красногородском гостиницы нет…
Уезжал я из Красного Городка, уж не надеясь на повторную встречу с Лямонами. Да останется ли, на что смотреть? В местной газете «Заря» от 28 января 1990 года, обнаруженной мною в городской библиотеке, я прочитал: о Лямонове помнят; ещё давно Семён Степанович Гейченко призывал навести здесь порядок, изучить видовой состав парковых насаждений; а ленинградский скульптор Александр Маначинский, автор памятника Бояну в Трубчевске, замыш¬лял создать памятник и для Лямонова: поэт читает «Бориса Годунова».
Недолгой же, однако, была память об усадьбе… А ныне закрытый, парк и вовсе лишили надежды на возрождение. Правда, он может не боять¬ся истребления: за зелёным наследством Пещурова и Фредерикс присматривают пограничники с собакой…
ПРЕДАНИЕ СТАРОГО ПОГОСТА
Всего в восьми километрах от Пскова, по дороге на Изборск, есть интересное как в памятном, так и в природном отношении место – Камнó. Кладбище, говорят местные. Но не простое кладбище.
Существует оно с древности, зовётся погостом, и окружает церковь святого Георгия, построенную в XV веке. У её стены похоронено семейство Яхонтовых, псковских знакомых Пушкина.
Николай Алекандрович Яхонтов, внучатый племянник Кутузова, участник войны 1812 года, при Пушкине был псковским уездным предводителем дворянства. Поэт познакомился с ним в гостеприимном доме штаб-ротмистра в отставке Гавриила Петровича Назимова. Симпатия, которую почувствовал Пушкин к Яхонтову – факт ценный, ибо Александр Сергеевич избегал общаться с псковичами; о том можно догадаться и по 4-й главе “Онегина”; видимо, Назимов и Яхонтов были из немногих исключений.
По семейному преданию самих Яхонтовых, Пушкин навещал их в имении Камно летом 1826 года по случаю дня рождения сына Николая Александровича Саши, гулял под липами вдоль оврага речки Камёнки да «ласкал сына», который даже прочитал ему отрывок из «Евгения Онегина»; довольный Пушкин предсказал шестилетнему Саше будущее поэта. Яхонтов-младший оправдал предсказание Пушкина: по окончании лицея он стал поэтом и переводчиком.
Последняя война не сохранила усадьбу. Погибло всё: и деревянный барский дом с мезонином, глядевший с обрыва на реку, и липовый парк. Остался погост.
С трассы его не разглядеть. Я вышел по подсказке и ещё с километр шёл грунтовкой среди пахотных полей; справа, вдалеке, наступал город. Скоро из гущицы клёнов и вязов высунулись серебристые луковички.
Кладбище, осенённое этой гущицей, подпоясывала ограда с расписными воротами и застеклённой часовенкой на углу. Фигурную лампу церковного купола строго оттенял низкий прямоугольник колокольни; рядом, словно бастион, такая же белокаменная, как и церковь, врастала в землю тяжёлая часовня, расписанная, в тон барабану церкви, поучениями и ликами святых.
Кладбище выходило на обрыв, в дикой поросли клёнов; за обрывом, в непомерно широкой для малюсенькой Камёнки низине, растекалось заболоченное озеро, удивительно напоминающее «Мокрый луг» Фёдора Васильева; с обрыва сходила тропинка к странному дощатому многоугольнику, – это была купальня при святом источнике. Если окунаться – то не раздумывая: иначе в ледяную воду не войдёшь…
Для того, чтобы перейти на левый берег речушки, пришлось немного вернуться от погоста и сползти с обрыва к ручью, журчащему среди мелких каменьев и крупных валунов. В скальных стенах левого берега зияла пещера. Тропа вышла на древнее городище; грозно, пустынно и дико чернели камни, блёклая травка едва покрывала землю; поддувал ветер; я укрылся в каменистой нише – и долго смотрел на церковь, которая вдруг открылась вся, снизу доверху, нарядная, как пасхальное яйцо; на ровную линию бесконечного обрыва, на развалюху купальни среди тростника; на распластанный васильевский пруд; и думал: вот я, сам того не ожидая, подарил себе встречу с необыкновенным местом, вдруг ставшим мне близким своей простой, домашней и романтично-дикой прелестью… И сколько раз буду приезжать во Псков – столько раз и буду получать этот подарок…
НА СНЕТНОЙ ГОРЕ
«Реки, как души, все разные», обронил как-то в строке Набоков, и можно добавить: ни одна из них не раскрывает тайну своей души полностью. Поэтому даже самая недолгая прогулка по реке дарит много открытий…
Осенним утром я плыл вниз по Великой на Псковское озеро. Катер – единственное, что будило покой мягкой и ещё ленивой от сна реки, – урчал, огибая берега уходящего Пскова; за приземистой церковью Петра и Павла на остром мысе город ушёл, стало лесисто, и вдруг по правой стороне стеной поднялись скалы, а над зелёной шапкой горы выглянули голубые купола. Снетогорский монастырь, одна из древних и таинственных обителей на Руси!.. Так и не показавшись в полном величии, он исчез за поворотом; и на обратном пути я всматривался в берега уже внимательнее: вот, вот, сейчас появится, не пропустить бы мгновение!..
Здесь, на самом красивом берегу реки Великой – на Снетной горе – он был поставлен в незапамятные времена… В 1299 году псковская летопись упоминает о нападении на монастырь меченосцев, о сожжении Иосафа, его основателя, и семнадцати иноков. Свободу принес Псковский князь Довмонт-Тимофей, поставивший, вместо разрушенного, новый храм во имя Рождества Христова, и с тех пор зажила обитель новой жизнью. Весёлая это была жизнь и вольная, с монастырским укладом имевшая мало общего: состоя¬тельные псковичи-«иноки» вместо выполнения суровых обетов вовсю занимались торговлей, безмерно ели-пили, носили «шюбы на пуху» и прочую заморскую одежду. В конце XV века с увещевательной грамотой сюда приезжал суздальский архиепископ Дионисий – пресечь вопиющие беспорядки… Тем более что монастырь занимал важное стратегическое положение на подступах ко Пскову со сторо¬ны Псковского озера, и требовал большей серьёзности…
Дальнейшие события нашли тому подтверждение. В Ливонскую войну, когда на город в 1581 году напали войска Стефана Батория, вся монастырская братия покинула обитель и укрылась в кремле. В смутное время в монастыре располагались вражеские силы: казачий лагерь, откуда неприятель ходил на осаду Пскова; отряд польского воеводы Лисовского, запятнавшего себя здесь убийством игумена; лагерь шведского короля Густава-Адольфа…
Мирная жизнь наладилась к середине XVII века – не в последнюю очередь благодаря развитию торговле во Пскове. Связи с городом превратили монастырь в зажиточного владельца больших земельных угодий, придали ему эффектный законченный вид: словно на огромном постаменте, на горе гордо выставлялись на всеобщее обозрение округлая Рождественская церковь с крупным шарообразным куполом и восьмидесятиметровая торжественная колокольня. Как прежде, занимались иноки хозяйством, ловили в заливчике под горой снетков – рыбку, которая и дала название монастырю, – и служили молебны, – последнее, если верить давним свидетельствам, за их далёкими предшественниками не водилось…
В 20-е годы XIX века жил в монастыре историк Евгений. Болховитинов, в ту пору псковский архиепископ, изучал старинные летописи. Приезжал сюда однажды и Пушкин – пообщаться с преемником Болховитинова Евгением Казанцевым, весьма просвещённым человеком, о русской старине, – в то время поэт работал над «Борисом Годуновым»…
…Катер ткнулся о берег под высоким обрывом у Снетогорского монастыря: помощник рулевого спрыгнул набрать ключевой воды. Какая удача! – я оставил ворчащий катер и поспешил, словно на вышку, на взлёт крутой лесенки.
Внизу, теперь – глубоко над обрывом, – искрилась река, впереди заманчиво темнел лес, собранный на горке. И на ней же – монастырь: ограда со святыми воротами, высокая колокольня, округлый, лёгкий при всей его объёмности храм Рождества Христова, ещё две церкви XVI века, архиерейский дом…
Я спустился к реке. Скалы козырьками нависали над головой, уходили в воду потемневшими скользкими глыбами. Фантастической вышивкой кое-где покрывала их алая, жёлтая, оранжевая листва вязов.
Пусть уже не ловятся здесь снетки – природа хороша, как шесть веков назад…
_______________
© Сокольский Эмиль