ОДНАКО НЕЛАДЫ

Что происходит с одержимыми к концу пути. По разному. Автор романа о рыцаре Айвенго перестал верить в то, что пишет, и божественный дар вышел из него. Мне тоже больше не хочется писать. Я абсолютно достоверен, но кому это теперь нужно. Всю жизнь занимался, бог знает чем, но лишь литературу считал настоящим делом. Теперь живу, только иногда делая кое-какие записи. Но что-то складывается, и всё-таки закончу собственное «Житие».

— Дай мне бумагу!
— Какую бумагу?
— Дай мне бумагу!
— Какую бумагу? Ты можешь пояснить, какую тебе надо бумагу.
— На дом бумагу.
— Но ведь мы договорились. В документах ошибка, поедем к нотариусу, сделаем как положено.
— Дай мне бумагу!
Я копался в моторе проклятой «таврии», чувствовал себя несчастным, а здесь еще и это. Так и знал! Ну конечно, конечно, добром-миром с единоутробной мне никогда не расстаться.
— Ты чего, сука, как заведенная? Какую бумагу? Поехали к нотариусу, там я все выложу.
— Дай мне бумагу.

Да, умный не бывает хитрым, хитрый — умным: в соседнем дворе наверняка слушала нас Любка, Галька, может быть, все четыре внучки; и во дворе напротив бабка Женя тож, и справа Быковы, и позади Силкины — подгадала, чтоб все слышали, чтоб не посмел залепить в ухо. Лет двадцать, и даже пятнадцать тому назад ни с чем не посчитался бы — схватил за шиворот, развернул и дал пинка под зад. Но с тех пор изменился я. Как бы в лучшую сторону, по причине возраста. И она. Явно в сторону худшую. К ней просто противно было бы прикоснуться. Невыразительное лицо, круглое, серое, плохо вымытое, с многочисленными точками угрей, сделалось явно дебильным; об оплывшей старческой фигуре и говорить нечего. Я ей это тотчас же и сказал:
— Чучело огородное, пойди сначала умойся. — И решил молчать, повернулся к ней спиной.
— Дай мне бумагу! — раз пять громко, через довольно длинные промежутки времени повторила она, прежде чем терпение опять кончилось.
— Ты можешь сказать, зачем тебе документы? Что ты с ними сделаешь? Они ведь и мои. Что ты с ними сделаешь без меня? Ты разве не знаешь, что все здесь строил я, и на ту часть, в которой живу, имею полное право. Вся улица свидетели. Более того, я имею право на половину твоей половины. — Я вдруг взвизгнул от возмущения. — Сучка проклятая! Матери ты всю жизнь перековеркала, мне тоже. Навязалась — никак от тебя не отделаешься. И потомство твое такие же выродки. Никогда не считал я тебя своей сестрой!
В нашем дворе и везде вокруг стало тихо-тихо. Я влез в машину и попробовал завести двигатель. Он взревел и заглох. Попробовал еще и еще. Он было хватался и тут же глох. Наконец совсем перестал отзываться на усилия стартера. Я был в отчаянии, вновь полез под капот, а моя будто бы сестра стала у меня за спиной и принялась уличать:
— Дом твой проданный падает, кирпичи сверху валились и шифер к Любе во двор залетел…
— Мой угол твоя машина сбила…
— Тети Надины деньги прихалтырил…
Это было ново.
— Какие деньги? Какой еще тети Нади?
— А, забыл! Сто двадцать старыми она мне оставила, а ты забрал.
Я почувствовал, что краснею. Да, мне сделалось очень стыдно. Я не мог «прихалтырить» деньги умершей тетки, но раз это сказано вслух…

Однако шарики в голове уж завертелись, с великим трудом припомнил, что да, деньги были, я действительно какую-то часть взял и сделал три оградки — одну матери, вторую тете Наде, умершей через четыре дня после матери, и третью Галке, Колькиной тридцатилетней жене, которая умерла еще через три с половиной месяца. Оградки я делал несколько дней, покрасил, отвез на кладбище и установил. Работы было немало. Хорошо помню этот день на кладбище в середине мая, ясный, горячий, пот катил с меня так, что заливал глаза, мимо все время проходили какие-то сомнительного вида мужички, а один раз очень не внушающая доверия ватага подростков. Даже если я взял бы тогда все сто двадцать, о них не стоило вспоминать, у могильщиков одна оградка стоила сто двадцать. Но я не брал все сто двадцать, хотя и не помнил, сколько все-таки взял на железо и краски.
— Ну и тварь же ты! — только и мог сказать я.
— Ага, ага! — кивая головой, очень довольная, пошла она от меня в сторону сортира. Но остановилась, и, грозя пальцем, припечатала.
— Правду мать говорила: подохнешь ты под забором.
А вот здесь врасплох она меня не застала. Мать слишком часто повторяла: «Если б не мы с Вадимом, давно бы ты сдохла под забором». Я рассмеялся.
— Врешь! Это как раз не про меня, а про тебя она так высказывалась.
— Ага, ага! — истово выставившись головой вперед, она вернулась ко мне и выкрикнула проклинающе: — Кухню и сарай сломал? Сломал… Гараж сломал? Сломал… Бессовестный!
— Ну и что из этого? Я строил, я и снес. Кухню с сараем сделал в основном для вашего пользования, ну и Колька при этом помогал; гараж — дело исключительно моих рук.
— Я тоже здесь строила. Этот старый дом я построила.
— Не может такого быть. Ты со своим сыночком пять лет на нашей с матерью шее сидела. В пятьдесят втором ты его родила, и лишь в конце пятьдесят седьмого я тебя заставил на работу устроиться. Пять лет ты сыночка нянчила. И до пятьдесят второго от тебя толку никакого не было. Ничего ты матери не давала, постоянно у тебя деньги «за брак» высчитывали. А еще раньше ты нас обворовывала. Сволочь ты была самая настоящая, только тогда мы и вздохнули свободно, когда ты срок получила.
— Что ты брешешь! — истово заорала она. — Я всегда работала. Я ветеран труда.
— Чистых пять лет ты нянчила сыночка. Это очень легко проверить. Возьми свою трудовую книжку и посмотри. Старый дом сделан наполовину моими руками, наполовину за мои деньги. Я-то как раз в то время работал.
Она на секунду как бы запнулась. Но лишь на секунду.
— Брешешь! Брешешь! Бессовестный… В роскоши живет…
Это тоже было неожиданно.
— Я — в роскоши?..
— А нет? Жена фифа, Мила каждый день наряды меняет… Скотина!
— Кто скотина?
— Ты!
Я удивился и как бы пришел в себя.
— Чего ты добиваешься? Зачем тебе документы? Хочешь отнять у меня мой дом?
— На что он мне нужен! Живешь и живи.
— Но при этом я получаюсь квартирантом. На бред похоже. Надо проснуться и переделать бумаги как положено.
Придумать что-нибудь еще она не смогла и вновь завелась:
— Дай мне бумагу.
Теперь я не мог удержаться от обличений.
— При матери у вас было и светлей, и просторней. Теперь вдвоем остались, а в комнатах ногу поставить некуда.
— Дай мне бумагу.
— Кухню с сараем я сломал по этой именно причине. Вы их превратили в склад дряни, крыс развели. Соседи, между прочим, требовали убрать заразу. Помнишь, как Любка орала?..
— Дай мне бумагу…

Потом я сидел в доме перед телевизором и никак не мог успокоиться. Что за дура! Полное отсутствие чувства благодарности. Вместо нее зависть: что бы ты для нас не делал, для себя и своего семейства ты делаешь больше — и это кажется им очень несправедливым.
В телевизоре шла драма. Герой, из любви спасая других, сам приближался к гибели. Мое внимание постепенно переключилось на экран и вдруг — словно током ударило. А мои какие-никакие подвиги разве из любви? Ну совершенно они не из любви, а самым настоящим образом, наоборот, из нелюбви. Положа руку на какую хочешь святую книгу, могу поклясться, что никогда не любил свою сестру. Более того, до совсем недавнего времени и сестрой-то не считал. Но она регулярно вторгалась в мою жизнь. И всегда это была неприятность…
Вдруг спросил себя: а какое мое самое первое воспоминание о ней? И очень удивился. В 41-м нас выбросило в ужасное бездомье, но сестры рядом со мной как бы не существовало. Нас мотало, крутило, выбрасывало на какие-то ненадежные берега. Ужасы войны навсегда врезались в мою память, но примерно до 45-го года не помню свою сестру. Другую, Жанну, двоюродную, помню в том времени хорошо. И младшего братишку Толика, разорванного миной в 43-м, тоже помню. Бабушек, деда Степу, дядек еще довоенных помню, а сестры в то время будто и не было, хотя сохранилась довоенная фотография, где я, бутуз годов трех, сижу у одиннадцатилетней девочки на коленях. Да, всех помню, а родную сестру почему-то не помню.
Первое воспоминание о ней — дядя Вася колотит ее по спине за то, что съела хлеб для всех. Для дяди Васи бить ее большое горе, делает он это чуть ли не плача. Но не бить нельзя, потому что это уже не в первый раз. А мне за сестру ужасно стыдно: мать в тюрьме, отец на войне, мы сироты — как можно съесть чужой хлеб? Скотина, скотина, скотина, кричит дядя Вася, и мне такое слово кажется самым верным: скотина, скотина, скотина.
Второстепенных героев в семьях не бывает, подумалось мне. Многие-многие годы я ее за человека не считал, а ведь она никогда не могла с этим смириться. И вот, пожалуйста, надо теперь о ней думать, бороться как с равной.

В 46-м, когда мать освободилась, и нас выкинуло на самую окраину Ростова, в холодную времянку, и мы остались совсем одни друг с другом, сестра сделалась главным нашим несчастьем. Ради еды она готова была на любое предательство, тащила из дома последние остатки довоенного благополучия — вилки, чашки, ложки. Продав на толчке никелированную стальную вилку, можно было купить два жареных в масле пирожка с картошкой. Съев их, человек делался как бы пьян, в жилах начинала ощутимо пульсировать кровь, становилось тепло.
Один раз она взяла меня с собой. Но честное слово, пожирая пирожки, я думал о матери, что она сейчас голодная и как это все нехорошо.
Мать ругала ее и, как и дядя Вася, стукала кулаком по гулкой спине. Я ругал вслед за матерью. Растопырив руки, она ловила меня, драла за волосы и царапала лицо острыми ногтями. Я молил мать:
— На что она нам нужна такая? Не пустим ее больше к себе.
Пробовали не пускать. И по утрам находили под дверью с наружной стороны, окоченевшую, грязную. Мне было лет десять, когда я, сцепившись с ней, совершенно нечаянно — воя от ненависти и бессилия, вдруг стал так быстро двигаться, с такой скоростью молотить кулаками, что она растерялась, вместо того, чтоб как всегда, схватить меня и оседлать, закрылась руками и тут-то я стал хозяином положения — бил без промаха где открыто — в ухо, бровь, нос, горло. Она не выдержала, взвыла, бросилась на кровать и закрылась подушками. Я торжествовал: «Гадина, будешь у меня знать».
Я победил? Я, десятилетний пацан, хоть чего-то мог теперь добиться от восемнадцатилетней дылды? Не тут-то было. Темная душа, она затаилась и надумала, предварительно обокрав нас — исчезло последнее наше достояние, ручная швейная машинка, на которой мать нас и себя обшивала и нет-нет да подрабатывала, — сбежать к отцу на Украину. Мы конечно не знали куда она исчезла. думали, погуляет в каком-нибудь притоне и вернётся. И каждый день ждали её возвращения. Мать страшно горевала, а я, кипя ненавистью, заклинал:
— Ты будешь предательница, если на этот раз пустишь ее. Тогда я сбегу куда-нибудь, и больше вы меня не увидите!
Кажется, именно в те дни, ожидая появления все спустившей и будто бы раскаивающейся воровки, готовясь к бою и наперед зная, что потерплю поражение — ну день, ну два, ну три мать продержит ее на улице, а потом пожалеет, — именно тогда я решил, что никакая она мне не сестра, что это в роддоме детей перепутали и вручили матери совсем чужое дитя. Никакого между нами не было сходства. Она светловолосая, я темный; она рохля, я быстрый; она дура, я нет. Вот со своей двоюродной сестрой Жанной мы были похожи и внешне и характерами. Она была понятная, умела шить, рисовать, хорошо училась. От нее шло тепло, ее всегда хотелось видеть. Я бы тоже мог быть таким, если б постарался. Но несмотря на то, что я был хуже, все-таки мы были одной крови.

Да, к знаменитым толстовским словам о счастливых и несчастных семьях следовало бы добавить: «Но независимо от того, счастлива семья или нет, второстепенных членов в ней не бывает». В моей начисто испорченной юности, в моей по сей день не изжитой детскости и пришибленности в немалой степени сыграло существование рядом сестры. Если б не она, я был бы совсем другим. Даже если б все остальное было как было. Когда сестра рыпалась-рыпалась и в конце концов схлопотала два года, мы с матерью как бы посветлели и кожей и душой. Меня меньше тянуло на улицу к шпане, хотя совсем без друзей, хотя бы и очень плохих, я никогда не мог. Я тогда без всякого напряжения вдруг стал хорошо учиться, голова была полна надежд и планов…
Но ее освободили, она конечно же вернулась к нам и загуляла в точности как гуляют куршивые сучки-дворняги. Неподалеку от нас, на площади под уцелевшим скифским курганом стояла зенитная батарея. Поэтому свора состояла в основном из солдат срочной службы. А больше других пользовался ее расположением рыжий, злой кацап, настоящее мурло, других слов, кроме невнятных «здравствуйте» и «до свиданья», мы от него не слышали. От него-то она и родила через определенное время ребеночка, в точности похожего на солдата. С рождением этого ублюдка /недоношенного семимесячного, ужасно противного/ жизнь наша превратилась в ад. До двух лет он переболел всеми возможными болезнями и орал, по моему мнению, непрерывно, а ведь жили мы у разных людей в тесных сараях и флигельках, где и повернуться-то трудно. Спасался я от самоубийства улицей, чтением и пением.
Причем, читал я, когда он все-таки засыпал, а пел, когда он горланил. То есть я начинал горланить еще сильнее. Как правило он скоро умолкал. Не думаю, что это ему нравилось. Просто сильнейший подавлял слабейшего.
Во многом из-за этих двоих иждивенцев я и сделался строителем.

Воспоминания мои нарушила пришедшая с базара жена.
— Как у вас тут, все нормально? Милы не было?
— Милы нет. Но и без нее ненормальных хватает.
Я начал рассказывать. Реакции жены были мгновенны.
— А знает она, сколько ты заплатил за эти бумаги! Пусть отдает половину. И даже больше — хлопот тебе это стоило, вспомни. Ее свидетельство о рождении пришлось восстанавливать, в архив на Семашко сколько раз ты ездил, потом в ЗАГС. А БТИ, а коммунхоз скольких нервов стоили! Везде жди, везде плати… Ничего этого она тогда знать не хотела!
— Тети Нади деньги, говорит, прихалтырил. Не мог я этого сделать. Чтобы я взял с этих убогих, да еще и похоронные — не мог я этого сделать!
— Правильно, не мог! Я все помню. На похороны тети Нади кто давал, ты или она?.. Ты! Про матери твоей похороны я уж не говорю, это мы с тобой сделали. И на Галкины давал. И еще раньше, когда Галкин сыночек помер, ты тоже давал. И потом тетя Шура приходила просить с тети Надиных денег на ботинки Саше, ты тоже давал. И еще раз они приходили, ты опять дал. А в третий раз уже не дал.
Жена распалилась:
— Хорошо помню: Миле два месяца, жара стоит страшная, мне помощь нужна, потому что ночи не сплю, а ты в эту страшную жару стены кирпичные для своего чокнутого племянничка кладешь. Я все помню. Ты им не только старый дом оставил. Ты сделал пристройку для племянничка негодяя, ты им крышу своим шифером покрыл. Ты им газ провел, воду, отопление сделал. Что бы ни случилось, зовут Вадима…
Странная вещь, она защищала меня, но мне от ее откровений скоро стало почти так же гадко, как во время недавнего спора с будто бы сестрой.
— Достаточно! Все это я забыл. Помнить надо не отданные долги. Отдал — забыл. Это самое лучшее для душевного спокойствия.
— Знаешь что. Ты с людьми разговаривать не умеешь. Ты думаешь, что если тебе все понятно, то и другие такие же. И сразу начинаешь орать. Пойду-ка я с ней поговорю.
«Ну вот, кричала о ней как о дряни, а пошла как к человеку», — подумал я.
Вернулась жена просветленная.
— Вот видишь! Поговорила с ней нормально — она согласна. Закажем копировку, одновременно проконсультируемся у адвоката и мирно решим.
Я не верил, что все будет просто, но тихо согласился:
— Какая ж ты у меня всё-таки дурочка. Вот за это я тебя и люблю.
А через некоторое время сам пошел к сестре.
— Ты точно согласна на мировую? Понимаешь, получилась ошибка с документами. Потому что оформляя, ничего я не знал. Вообще-то меня предупреждали, но это были новые хлопоты, я понадеялся, что у тебя все-таки хватит ума и совести, если понадобится, переделать все как полагается. Не делай мне плохо, иначе я в конце концов перестану вас жалеть…

И что же?
На следующий день, часов в пять вечера я увидел бегающую по двору Ленкину трехлетнюю девчонку. Скоро показалась и сама Ленка, худосочная внучка моей будто бы сестры. И черт меня дернул выйти из дома и впервые в жизни серьезно с ней поговорить. То есть я изложил ей суть ошибки с документами и чтобы она повлияла на бабулю ради всеобщего спокойствия и сохранения средств, которые ни у кого не лишние. Она вроде бы со мной согласилась, более того, в глазах её была тайная радость, мне показалось, она польщена, что к ней обращаются как к разумной взрослой женщине. Увы, я очень даже ошибся.
В следующий вечер Ленка со своим мужем приехали к сестре. Минут через пятнадцать Ленка позвала меня. Вид у нее был очень даже нехороший: совершенно выраженная враждебность. Сразу за дверью стоял зять, выставив мне навстречу грудь.
— Нам нужны документы! — отвернув лицо к стене, требовательно сказал он.
Ничего подобного я не ожидал.
— Но… Мы вместе пойдем к нотариусу. Там каждый получит свое.
— У нас одна вторая. Отдайте нам наши документы.
— А у меня что?
— У вас одна шестая, у нас одна вторая. Мы проверили. Нам нужны документы.
— Лидка, ты хочешь у меня мой дом отнять? — обратился я к сестре. — Ты совсем плохая стала, да? Здесь каждый кирпич положен, каждый гвоздь забит моими руками. Свидетели — вся улица, а можно и с соседних позвать.
— Да ничего мне не надо, — сказала моя единоутробная.
— А что это за разговоры? Значит, внучке твоей надо?
— Мне тоже ничего не надо. Через год у нас квартира новая будет, — запищала Ленка.
— Нам вашего не надо. Нам по закону: одна вторая, и все, — сказал зять, по-прежнему глядя неукротимо в стену и пялясь на меня грудью. Его физиономия базарного сутяги и всегда-то казалась мне малопривлекательной.
— Ничего вы не получите, — сказал я, и, поворачиваясь к двери, увидел настороженно выглядывающего из парадной комнаты племянничка Колю: идиотика эти умные решили вообще убрать подальше.
Вернувшись к себе, я все рассказал жене. Повозмущавшись, она не выдержала, пошла на враждебную половину. Вернулась она, в полном смысле этого слова, заикой.
— Какие же они! Ничем не прошибешь. Вы хотите наш дом? Нам не нужен ваш дом, нам нужна одна вторая… Зять у них просто сволочь.
— Они живут рядом со Старым базаром, его отец и мать работали на базаре. Естественно, он с детства впитал все те нравы. Уговаривать их можно, разговаривать как с белыми людьми — нет. Будем судиться.

Но тогда я еще не до конца рассердился, еще чувствовал себя обязанным поддерживать во дворе порядок. Когда Ленка с мужем и девчонкой уехали на своем битом перебитом «москвиче» выпуска пятидесятых годов, я сказал сновавшему по двору племянничку:
— Хоть вы и усилились еще одним придурком, в чем у меня теперь нет никаких сомнений, обижаться на обиженных не стоит. По пятницам ты теперь выходной. Завтра как раз такой день. Поэтому сколотим новый сортир, понял?
— Понял, — буркнул племянничек, глянув на меня исподлобья.

Да, все было именно так.
Но того, что случилось на завтра, я уж точно представить себе не мог.
Сестру с сыночком с раннего утра куда-то унесло. И целый день их не было. Лишь часов в шесть вечера дремавший в доме на лестнице Джек вдруг вскочил и залился лаем. Открыл дверь — на веранде стояли впереди зять, за его спиной Ленка, Лидка и Колька. Зять протянул мне бумаги.
— Наша одна вторая, остальное нас не касается.
Это были ксерокопии: бумажка из БТИ, вторая — нотариальной конторы, где черным по белому сказано, что одна вторая домовладения по улице С. Разина 94 принадлежит сестре, одна третья Чигракову, одна шестая мне. Еще была бумажка о том, что все дела сестра доверяет вести Ленке.
— Все понятно, — сказал я.
Зять выждал немного.
— Так, базара не будет, — сказал он, и победители, видимо ожидавшие воплей и оскорблений, тихо исчезли.
О! Что было с нами. Я смеялся. Жена смеялась и плакала. Мы задыхались от изумления и злобы.
— Ну и негодяи! Ну и подлецы! А больше всего дураки. Нисколько не сомневаюсь, что она сегодня завещание сделала. Думаю, половина Ленке, половина Кольке.
— Они понимают, что не правы, но вдруг мы еще дурней их, вдруг чего-то испугаемся.
— Или наоборот, не испугаемся, а будем жить как жили, понадеявшись, что невозможно ведь выселить живых людей из их собственного дома.
— К тому же время тяжелое, а судиться — это если не в долги влезть, то уж последнее выложить.
— Ну а там, глядишь, кто-нибудь помрет… Хорошо если б помер я. Кондрашка хватила или в аварию влип. Ты на тот свет — тоже неплохо…
— Словом, тянули мы тянули, теперь отступать нельзя. Завтра и послезавтра бюджетники отдыхают, а с понедельника начнём битву за собственные квадратные метры.
Так я сказал, после этого сел за стол и на листе бумаги сделал как бы опись строительных работ в нашем дворе.

Выглядело это так:
1956 год. Начато строительство флигеля из двух комнаток общей площадью в 20 кв. м.
1957 год. Наше семейство переселяется в домик.
59 год. Построили глиняный сарай для дров и угля.
61 год. Построили ещё один глиняный урод – летнюю кухню с газобаллонной установкой. Радости было словами не передать.
65 год. Я пристраиваю к нашему жилью ещё комнату в шесть кв. м и коридор в четыре метра. А прежде этого заканчиваю стройку ещё одного флигеля площадью в 15 кв. м.
70 год. Построен гараж для автомобиля.
74 год. Начато строительство двухэтажного дома 7х7 вокруг малого флигеля. К зиме этот малый исчезает.
75 год. Строительство закончено.
77 год. Старый дом и новый соединяются воедино ради новой жилой, образовавшейся между ними площади.
82 год. Провели газ.
93-94 годы. Вместо гаража построен двухэтажный дом 6х8
Декабрь 94-го года. Новый дом продан. Продажа оформлена неправильно, из-за этого у нас теперь конфликт.

Наш частный сектор весь фактически самозастройный. Всем, вступающим в пользование участками, вручался совершенно никак не обеспеченный стандартный план застройки. При всеобщей, однако очень разнообразной нищете, при отсутствии в свободной продаже стройматериалов (стройматериалы на складах кой-какие лежали, но продавали их в основном по очень сложной схеме – через исполкомы, те в свою очередь отбирали достойных по рекомендациям с заводов и фабрик) одна семья могла слепить себе избушку из саманов в шесть квадратных метров, другая нечто большее, третья, шикарный по тем временам, 7х8, кирпичный дом. Стандартным планом абсолютно никто не пользовался. Для жуков из райкоммунхоза это была великолепная зацепка. Самозастрой! Снять самозастрой просто так, то есть уплатив всё положенное по госрасценкам, надо сказать, копеечным, было делом невозможным. Так и жили. Платили налог земельный, проводили в неоформленные, по документам как бы не существующие дома электричество, водопровод, газ, платили страховку. Но вот грянула перестройка, подули свежие ветры, кто-то где-то проснулся и задал в охваченное райкоммунхозами великое пространство России вопрос: а почему столько неучтённой жиллощади? Это же преступление! Повод Западу говорить о нашей нищете. Если всё учесть, то получится в СССР на душу населения площади в два раза больше. И невозможное стало возможным, райкоммунхозы, и до того в приёмные дни не пустовавшие, наполнились огромными очередями
В 88-м году я занялся оформлением документов. Без взяток, конечно, всё равно не обошлось, но дело двигалось. Однако когда уж все бумаги были готовы, умерла моя многострадальная мать, хозяйка домовладения. Снова документы пришлось переделывать, вступать в права наследства. В райкоммунхозе выдали наконец документы. Но, сказали:
-Это ещё не всё. Теперь вам с сестрой надо через суд установить кому какая часть принадлежит.
У меня от этого сообщения внутри всё упало: как, опять ходить по кабинетам, стоять в очередях… Можете договориться сами и жить как жили, обрадовали меня после некоторой паузы… Но лучше всё-таки суд. Вдруг ваша сестра или вы сами умрете. Наследники точно тогда перессорятся…
-Но ведь этот суд – не срочно?.. спросил я.
— Нет, конечно нет.
После этого я тогда и сказал сестре:
— Правая половина двора и всё что на ней твоя, левая моя. Согласна?
Она промолчала. Но что она думает, я знал. На правой половине был только старый дом, расползшийся от пристроек влево и вправо и переполненный деревянный сортир. На левой же мой двухэтажный, летняя кухня с сараем для дров и угля и просторным гаражом. Она считала, что раз мать была владелицей всего, то это должно теперь разделиться поровну.
— Выкинь глупости из своей головы, — сказал я. — Всё здесь построено моими руками. Правая половина твоя, левая моя. Ничего другого быть не может. Кухню с сараем с тех пор, как провели газ, вы загадили дальше некуда. В самое ближайшее время я их выкину.
— А уборная? Куда мы ходить будем?
— Придумаем что-нибудь. Всё!
Так вот мы разделились.

Потом грянул 92-год. Перестройка с ускорением провалилась – началась перестройка с приватизацией. Для многих новый период нашего развития, а скорее развала, оказался катастрофическим. И первыми пострадали именно те, кто возбудил перестройку — думающие и пишущие. Я к тому времени был как раз таким. Когда в 87-м году, в январе месяце в Москве, в издательстве «Молодая гвардия» вышла моя первая книжка, я на следующее утро просто не смог пойти на работу. Хватит с меня всяких начальников, всякого пустого времяпрепровождения, теперь я только писатель! С 87-го по 91-й кроме публикаций в газетах и журналах у меня вышло четыре книги. Меня похвалила «Литературная газета», в двух толстых журналах появились очень одобрительные рецензии. Конечно, я не забыл ремёсла, на одни гонорары жить невозможно. И между прочим, я себя нисколько не принуждал к физической работе. Многие мои новые творческие знакомые бегали, делали продолжительные гимнастические упражнения. Мне для хорошей формы с избытком хватало шабашек, при этом я ещё и деньги получал. Будущее виделось радужным. Но 1-го января 92-го мы проснулись, как и вся страна, нищими.
Вдруг всё оборвалось – и гонорары, и шабашки. Идти снова наниматься в какую-нибудь контору?.. Нет, ни за что! Весну и лето на своих «жигули» первой модели я гонял по городу как таксист. Однако народ на глазах нищал, многие потеряли работу, а те кто её имел, перестали получать зарплату, желающих воспользоваться услугами частника становилось всё меньше. И как раз в это время что-то непонятное стало твориться с нашей пятнадцатилетней дочкой. Мне обязательно надо было что-то придумать. И придумал…

Теперь, когда разрешено всё, что не запрещено, в том числе строительство не одного, а двух и даже сколько поместится домов на одном участке, я решил построить вместо гаража дом на продажу. Сам наш город, особенно окраины во многом представлял свалку разных вещей. На опушке моей родной ботаники, тропинками которой я бегал множество раз, сохранились сделанные из толстенных деревянных столбов опоры высоковольтной линии. Линия давно не действовала. Одинарные её столбы, тянувшиеся вдоль всей ботаники, спилили хозяйственные мужички, но на две опоры, одну трехногую, вторую четырехногую, гигантскую, хитроумно связанную проволокой и двадцатимиллиметровыми болтами из многих толстенных брёвен, никто не покусился. Строительного лесу, если хорошо поработать пилой, топором, рубанком только большая опора могла дать больше чем на один дом. А за ботаникой были беспорядочные котлованы, из которых до войны брали глину для кирпичных заводов, потом немцы сваливали в них расстрелянных и угоревших в душегубках людей, наконец уже в хрущёвские времена учились стрелять солдаты. Они же начали там строить из кирпича какие-то склады, но почему-то бросили. Те же хозяйственные мужички брошенные стены разобрали, но не до конца, пару машин кирпича ещё вполне можно было добыть. А слева над котлованами, на краю опытного поля, принадлежащего ботаническому саду, стоял остов грузового вагона, уж как и зачем он там оказался, было совсем непонятно, но из него можно было нарезать мощных стальных уголков для перекрытий над окнами и дверями. Еще в другом месте в устье впадавшего в Темерничку ручья, посреди камышей был брошенный мостик, сваренный из труб от одного до двух дюймов. Из этих поржавевших, но вполне пригодных труб можно было сделать отопление. Словом, если срубить опоры, если разобрать кладку брошенных складов, если выпилить из остова вагона лучшие куски угольников, если распилить мостик, если это перетащить домой, то материала будет более чем на полдома. От прежних строек во дворе был и кирпич тысячи две, и досок немного, был провод для электропроводки, было двадцать рулончиков обоев – во времена СССР представилась возможность купить по собственной цене. Если продать мой автомобиль и купить цемент, песок, хотя бы тысяч пять кирпича, хороших обрезных досок с куб, ДВП листов десять, гвоздей, шифера, то хоть .что-нибудь у меня всё равно получится. Жить как-то надо…

Строительство дома для продажи было приключением из приключений.
Свои заготовки я начал с опор в конце октября 92-го. С трехногой опорой я справился довольно легко: подпилил, подрубил и рухнула она точно так, как и рассчитывал. На четырёхногую решился не сразу. Опиралась она на толстенные просмоленные спаренные столбы – четыре угла — восемь штук, выше два раза по одному, и всё это перекрещено неоднократно для жесткости столбами потоньше, на вершине были поперечины, с каждой из которых средневековые люди могли бы ходить на штурм каких-нибудь крепостных ворот. Всё сооружение имело в высоту метров двенадцать. Оттуда, сверху свисали обрезанные с двух сторон провода и гирлянды изоляторов. Во-первых, труд казался почти непосильным – нижние восемь столбов оказались потом диаметром в 33-35 сантиметров каждый, во-вторых, просто страшно. Но отступиться было невозможно. За два дня смог, исхитрившись, перепилить-перерубить три угла. Несколько дней набирался решимости, чтобы перепилить столбы четвёртого угла. Здесь каждый из двух столбов надо было пилить в двух местах. Когда выбью серединные куски, вся опора и рухнет в определённом мною направлении. До меня опору кто-то пытался свалить и начал с этого последнего для меня угла, почти до конца перерубив один их двух столбов. Я довольно быстро перерубил последний ствол, но готовый спасаться бегством, не успел двинуться с места, потому что опора, как бы передёрнув всеми своими суставами, клюнула в заданном направлении и замерла в странном поклоне. Через некоторое время она заскрипела, ещё чуть наклонилась и окончательно замерла в задумчивости. «Сука, чего выделываешься! Падай, тебе говорю» – орал я, бегая вокруг, засовывая в щели лом, пытаясь как-нибудь сдвинуть махину. В ответ была мёртвая тишина. Я бы на этот раз уж и отказался от затеи, но оказалось, что у меня есть чувство долга. Несколько дней я был раздираем сомненьями. Скоро пойдут дожди, почва размягчится, наклонившаяся опора ещё наклонится и когда-нибудь совсем рухнет. Там, конечно, очень пустынное место, все дни, пока я трудился, не показалось ни одного человека, лишь заяц в стороне пробежал. Ну а вдруг в момент крушения под каланчёй будет пробегать спортсмен любитель? Чёрт – он никогда не дремлет. В погребе у меня стояло ещё не до конца сыгравшее вино. Осушив четыре стакана мутной жидкости, я наконец отправился к опоре. Плохо помню, в каком порядке я работал. Несомненно держал в голове какие-то расчёты, думал о спасении, но когда нелепая каланча начала валиться и сверху посыпались брёвна, провода, изоляторы, я не тронулся с места. Потом выяснилось, что меня задело в плечо, голову, ступни обеих ног, но тогда я ничего не заметил. Я был изумлён, меня душил смех. Рухнувшее строение сделалось для меня в последние дни вполне живым существом, которого я боялся. Упавшее и рассыпавшееся, на земле оно заняло пространство в три раза большее, чем в воздухе – и это чудо я завалил!
Меня душил смех. Теперь всё! Теперь строительство дома дело решённое.

Работа, которую я себе придумал, не лишена была прелести. Да, собственно, это было не менее интересно, чем писать роман. А уж полезнее для здоровья – этого и доказывать не надо. Каждый из вертикальных столбов опоры был диаметром от 33-х до 35-ти сантиметров. Я перепиливал их на куски от трёх до четырёх метров и сначала по два устраивал хитроумным способом на багажнике машины и потихоньку отвозил домой. Но завалив опору, я стал очень переживать по поводу продажи машины. Я давно уж предлагал её знакомым, не веря почему-то в базар. Наконец решился, поехал на автомобильную толкучку и сразу же нашёлся покупатель. За несколько часов удалось переоформить машину и покупатель уехал , а я остался с двухсотпятьюдесятью тысячами рублей, которые разделил на три части. Одну на питание, вторую на стройматериалы, третью на кожаную куртку для пятнадцатилетней дочки.
Несколько часов проведённых на базаре, в ГАИ и комиссионном магазине обогатили моё представление о современном народном состоянии. Во второй половине восьмидесятых на нашей очень многонациональной окраине сильно процвели цыгане. У людей было много пустых денег. Деньги есть, а в магазинах хоть шары катай. Шла бешеная погоня хоть за каким-нибудь товаром. Вольный народ, шатающийся по всей стране, цыгане прекрасно знали где что есть. В одном городе мебель, в другом ковры, в третьем хрустальная посуда. И наживались, снабжая привязанных к заводам и фабрикам людей. И сразу же начали возводить себе дворцы. Если идёшь по улице и видишь строящийся двухэтажный здоровенный дом – это наверняка цыганский. А в девяносто втором видимо процвёл Кавказ, особенно чеченцы, которых я, например, знал плохо. Да, на базаре, в ГАИ, в комиссионном было полно кавказцев с новыми деньгами, скупающих подержанные легковые автомобили. Вот так. У людей не стало денег, цыгане припухли, так как объявили свободу торговли и появилось почти всё, а кавказские джигиты каким-то образом процвели и спешат пересесть с коней на автомобили.
Жизнь резко менялась, мой способ выкарабкаться из нищеты был жалким, однако большая часть бывшего советского народа вообще пребывала в полной растерянности.

После продажи машины бревна я перетаскивал из ботаники домой точно как на картине Репина – волоком, впрягшись в верёвочную петлю. Сначала путь шёл по аллеям ботаники вверх – вниз. Метров шестьсот. Потом, не менее километра только вверх. Иногда мне удавалось делать в день две ходки. Но это означало, что на следующий день я вообще в ботанику не пойду. В первый раз я подорвался, однако, не из-за этих почти непосильных брёвен. Приехал на склад стройматериалов, нанял под воротами бортовой газон, выписал десять листов ДВП, пять оконных блоком, куб обрезной доски, шифера достаточно для крыши, что-то ещё и тридцать мешков цемента. Погрузил всё сам, кроме цемента. На цемент решил нанять грузчиком. Но только что грузившие другого клиента по пятнадцать рублей за мешок, эти дельцы заломили с меня по двадцать пять. «Почему? – спросил я. — «Потому». – «Ну почему всё-таки. Я вам показался миллионером?» – «Двадцать пять!» – «Работать не хотите. Ну и правильно!» И погрузил эти пятидесятикилограммовые мешки сам. А потом была ещё и разгрузка в опустевший мой гараж. На следующее утро, когда склонился над раковиной умываться, меня и поразило так, что пришлось опуститься на колени и уж потом выравниваться. Впрочем, с радикулитом я давно освоился. Сразу подвязался пуховым платком, расстелил на полу ватное одеяло и лёг. Через пару дней разрабатывался во дворе – раскалывал толстенные брёвна каждое на четыре части. И уже тянуло в ботанику. Сама дорога заряжала какими-то хорошими чувствами, надеждой. Вот кусок хвойного леса, вот заросли акаций с боярышником понизу, а здесь дубы. И каждый кусок по своему пахнет. И прийти на место своей работы было одно удовольствие: тишина, свежеумершие травы тоже удивительно пахнут. А самое-самое вдали за котлованами. Там видна верхняя часть скульптуры, посвящённой жертвам немецкой оккупации Ростова и серпантин дороги вокруг неё, по которому непрерывный, будто вечный поток автомобилей. Разноцветная вьющаяся живая лента машин, сколько не смотри и не оглядывайся на неё, всегда одна и та же. Как море, которое в своём не покое для нас сама вечность.

Зима в том году выдалась замечательная. Со снегом. Ботаника наполнилась детьми. Я тоже воспользовался дочкиными санками. На меня, тянущего на санках толстенные брёвна, не очень обращали внимание. Глянут, удивятся на миг. Но, видимо, очень уж затрапезный, не представляющий интереса имел я вид, меня ни разу никто не попытался дразнить, даже иронии не видел в детских глазах.
К середине января я натаскал брёвен достаточно, принялся за остов вагона. Это было и легче и труднее. Необходимые мне куски были в верхней части. Трудно там было высидеть на узких, очень холодных полосах, ещё трудней было не сломать режущее полотно ножовки, когда уголок перепиливался до конца. Зато вид с вагона открывался прямо-таки захватывающий. Всё было теперь подо мной: и город, и река Темерник, зоопарк вдали, комплекс памяти жертвам войны с будто бы вечным огнём у подножья скульптуры, серпантином перегруженной автомобильной дороги. Да ещё если с неба падал снежок. И везти домой дневную добычу, килограмм тридцать стали, было легко, путешествие в оба конца получалось прогулочным.
После вагона я хотел заняться добычей кирпича из стен заброшенных солдатских построек. Но кирпич имеет способность, как и срубленное дерево, пересыхать во время засухи и впитывать дожди и туманы в сырую погоду. В мороз это сырое промерзает и практически не поддаётся человеческим усилиям. Оставалось заняться мостиком в камышах. Здесь ко мне пристал психически больной человек. Он всё пытался мне помочь. Он был похож на бездомную собаку, ищущую нового хозяина. Но, господи, мне своего горя хватало. А он что-то рассказывал о себе, куда-то приглашал. Я старался не слушать его сбивчивые речи, не смотреть в честные детские глаза.
В конце февраля с мостиком было покончено, я пошёл проведать лежбище оставшихся брёвен опоры. Кроме меня, никто здесь по-прежнему не хозяйничал, хотя неподалеку были следы костра – кто-то развлекался, сжигая всякую остаточную после моей работы древесную мелочь. Следовательно, рано или поздно какой-нибудь гигантоман устроит великолепный костёр из толстых брёвен. В пятнадцатилетнем возрасте я бы точно до этого додумался. И решил, что пока брёвна целы, мне ещё надо подзаняться ими: на стройке лишнее никогда не бывает лишним. Но странное дело, работая как бы в запас, я почувствовал, что брёвна стали для меня почти неподъёмными. То санки как бы выйдут из повиновения и свернут с дороги в кусты, то на подъёме бечева лопнет и бревно, связанное с санками, покатится назад. 3-го марта сломались детские санки – алюминиевые полозья стёрлись, так как иногда приходилось тащиться и по голой земле, и по асфальту. А 4-го марта, проснувшись, я поднялся с постели на левую ногу, а когда переступил на правую, по её колену будто молотком ударили. Ослеплённый болью, ничего не понимая, я рухнул на пол. И лишь полежав, дождавшись ослабления боли, понял: доработался! Всё когда-нибудь кончается, но у меня всегда почти с тяжёлыми последствиями. Натруженные коленные суставы — чашечки и что там ещё — то ли лопнули, то ли разошлись во время сна. Как же теперь мои замыслы? Вообще как жить дальше?..

Больницы и врачей я стараюсь избегать не меньше, чем милицию. Те и другие нужны, но лучше держаться от них подальше. С 74-го и до марта 93-го я лечился только сам. Главная моя болезнь – радикулит. Чем только меня не лечили, даже в санатории побывал, пока не понял, что надо слушать себя и как только в позвоночнике спины начнёт что-то натягиваться, рваться и сдвигаться, надо сейчас же обернуться в тёплое и лечь на жёсткое. Ещё у меня побаливала печень. И с ней, тоже любящей тепло и постную, не обильную пищу, я научился ладить. Вообще я выработал себе правило: если заболел, то надо не впадать в панику, не бежать к врачам, а выждать. Если на следующий день тебе стало хуже, а потом ещё хуже и хуже, иди к врачу. Если боль на третий или четвёртый день хотя бы замерла на одном градусе, жди ещё. Таким образом, переждав дня три, я обязательно начинал поправляться. Но теперь как никогда я должен быть здоровым. Что же делать? Надо по меньшей мере хоть узнать, что всё-таки со мной случилось. И узнать это я смогу только у врачей.
Хоть сам я почти двадцать лет не обращался я к врачам, но где находятся больницы, не забыл. Постоянно приходилось возить с чем-нибудь и жену, и дочь, и мать, и сестру, и соседей. Что поделаешь, свой транспорт.
Несчастье случилось со мной как раз тогда, когда я лишился транспорта, но скачка по больницам на одной ноге была лишь малой толикой того, что пришлось претерпеть. Начавшаяся больничная эпопея была во многом похожа на бред.
На дворе был гололёд. Старый гололёд. На пешеходных дорожках местами стёршихся до асфальта, местами покрывшихся грязью и пылью, местами раскатанных детьми. Типично ростовская коварная погода. Проскакав метров семьсот на левой ноге, лишь иногда помогая ей правой, осторожно наступая на носок ботинка, я сел в трамвай, так как денег, чтоб нанять машину, у меня не было. Через три остановки вышел. Проскакав ещё метров триста, пересел в автобус. Потом от автобуса было ещё метров двести пятьдесят. Наконец новая двадцатая больница, вернее, больничный комплекс, с кабинетом неотложной помощи в здании поликлиники, первым на пути всех, кто приходит в больницу. Наконец-то я получу помощь! Гоняя по городу как таксист, я несколько раз привозил сюда людей с переломами, ожогами. Растерянных, с сильной первой болью. И всех принимали. Но вот когда влип я — не тут-то было. «Вам надо к хирургу, а хирург принимает теперь в соседнем корпусе». И показали из окошечка на этот корпус. Поскакал. Причём, попал на мало хоженую тропу с первозданным гололёдом, два раза упал. И после всего этого опять отказ. «Мы неотложка. Открытые раны, ожоги, переломы. Вам надо в свою поликлинику. Возможно, придётся делать операцию на колене. Скорее всего районный хирург направит вас в ЦГБэ, такие операции делают там.» – «А нельзя ли костыль взаймы? Я сюда еле добрался.». Хирург, среднего возраста рубаха парень, вдруг перешёл со мной на ты: «Зачем тебе костыль? Дорога близко, машинки одна в одну бегают. Через десять минут будешь в своей поликлинике. С острой болью иди без очереди». После столь ценного совета, выбравшись на улицу, я, весь растрёпанный, поел гололёда, расстегнул полушубок, поправил на себе рубашки и штаны, затянул потуже ремень и стал думать. Больше всего хотелось вернуться домой, в погребе есть ещё два последние баллона вина, приложиться как следует, отрубиться, а завтра видно будет. В то же время уже задело и хотелось знать, чем всё это кончится. Ничего не решив, поскакал к автобусной остановке. Поскакал дорожкой, по которой валила туда и обратно масса народа. Сколько же всё-таки нас, больных, подумалось мне. Это всё та же автомобильная дорога за ботаникой, это вечное море. И зачем спешить с помощью калекам при такой-то массовости?

В автобусе пришлось стоять. Тем не менее, вышел на той остановке, откуда ближе всего — но вовсе не близко — было к родной поликлинике. Там меня вообще не хотели принимать. «Номерков к хирургу нет. В семь утра надо было записаться на приём». Но когда я доказывал регистраторше, что номерок мне должно выдать, мимо шла старая знакомая медсестра. Она провела меня к хирургу, мне была выписана бумага-направление на операцию в центральную городскую больницу. Новая скачка, поездка в переполненном автобусе. Во дворе обширной центральной хотел было спрашивать, где пятый хирургический корпус, но увидел впереди себя калеку с костылём и палкой, поскакал изо всех сил, он точно шёл в пятый корпус. Сначала я рассказал ему свою короткую историю: таскал большие тяжести, и вроде всё было ничего, но сегодня утром проснулся, а нижняя часть ноги отделилась от верхней и если б не кожа и жилы, могла отвалиться. Потом он мне свою длинную. Это была история о том, как ехал он на своём «москвиче» в большую станицу Староминскую на Кубани, попал в аварию. После разных приключений попал в сельскую больницу с открытым переломом ноги. Деревенский хирург бесплатно сделал операцию – нога укоротилась и стала кривая. Другой хирург, районный, за большие деньги взялся всё исправить, но вышло хуже прежнего. Жена перевезла в Ростов, здесь ногу выправили, но стала она на ещё короче, а главное, плохо срастается, уж два года со времени аварии, а ничего пока не ясно.
Это конечно же предупреждение свыше, истолковал я встречу со страдальцем.

Из цегэбэ меня никуда не послали, зато надо было более двух часов ждать приёма у заведующего, который всё и решит. Ждать пришлось в коридоре. Было холодно и дуло. Впрочем, медработники, сновавшие по коридору из одних дверей в другие были под халатами одеты в тёплые свитера, кофты. Значит, и в кабинетах холодно. Ждать пришлось не более двух, а более трёх. Заведующий, симпатичненький, весь какой-то лёгкий, аккуратненький, миляга в общем, очень быстро со мной разобрался. «Операция будет двадцать первого, раньше не могу. Через месяц после неё обо всём забудете. На операцию прийти со своим постельным бельём, комнатными тапочками, ну и во что переодеться». Он вызвал рядового хирурга, который, между прочим, из ходивших коридором работников мне сильно не понравился. Молодой, холёный и видимо сильный, как-то намеренно тяжело на нас, ожидающих, поглядывавший. Заведующий дал ему список того, что надо сделать со мною. Я отчётливо слышал: «Ногу вправить на место». После этого наконец со мной стали обращаться как с нуждающимся в неотложной помощи. В кабинет двое санитаров вкатили каталку, меня положили на неё и повезли к лифту, подняли на второй этаж и оставили перед дверями с надписью «Операционная». Огляделся. В коридоре было грязно. Впечатление такое, что со средних половиц, где ходят, смели мусор в разные стороны и всё. Было холоднее прежнего, и я понял, что лежу на железе, застеленном простынёй. Причём, железная каталка давно не красилась и в некоторых местах выступала ржавчина. В операционной мне пришлось раздеться до трусов, рубашку и майку оставили. Медсестра у молодого неприятного врача оказалась ангельской наружности средних лет женщина. При одном взгляде на неё было ясно, что уж она-то здесь точно на своём месте. Колдовала надо мной она – два укола, ещё что-то. Хирург сидел в отдалении за столиком и что-то про меня писал. Потом меня как-то очень быстро увезли в другое помещение, и студент-вьетнамец прилепил длинные во всю ногу гипсовые лепёшки-лангеты. «А вправлять ногу разве мне не будут?» Он ничего об этом не знал. Что-то лепетал на плохом русском. Дал мне ту самую бумажку, которую написал заведующий отделением. Действительно, о «вправлении» в ней сказано ничего не было. Я уходил, чувствуя себя как обесчещенная любимым дедушкой внучка. Лангета согнулась и сломалась, когда я ещё выйти за территорию больницы не успел. На мою-то ногу гипсовые лепёшки в семь сантиметров шириной! И хоть бы побрили. Они что, не знают, что прежде чем наложить гипс на какую-нибудь часть тела, волосы с неё надо сбрить… Неужто больница настолько разворована, что ни постельного белья, ни краски для каталки, ни даже лезвий нет?..
Несколько дней я всё это переваривал. Ужасная неотложка, ужасная собственная поликлиника, ужаснейшая центральная больница. И цирк с каталкой после того, как проскакал на одной ноге бог знает сколько… Что же мне делать?
Ноге моей, с которой я отодрал лангеты едва пришёл домой, в течении многих дней было не хуже и не лучше. Подошло время идти на операцию. Я усиленно прислушивался к себе. То казалось, что вроде немного лучше. То, что ничего не меняется. Вдруг операцию сделает всё тот же холёный битюг… Да кто бы не делал, заведующему я тоже не верю. Хороший хирург, как и настоящий писатель — бог. У них там, в пятом хирургическом, одна медсестра настоящая, ещё может быть, в какой-нибудь из комнат на первом этаже замерзает настоящий бухгалтер. И всё. Я не пошёл в назначенный день с постельным и прочим в больницу, дождался апрельского тепла и второго числа (второй дом начинаю второго апреля!) на одной ноге и двумя руками стал копать траншею под фундамент. Было больно, но получалось. А главное, не стало хуже. Ну и где наша не пропадала! – сказал я себе.

Строить дом – то же самое, что писать рассказ, повесть или статью. Просыпаешься нормальным человеком. Всё хорошо в тебе, всё хорошо вокруг, пока не вспомнишь о предстоящей работе. Чистый лист отвратителен. Всё, что приходит в голову, никуда не годится. Как задуманное должно выглядеть? Нужно ли это кому-нибудь, прежде всего тебе самому? Уехать бы куда-нибудь… Но надо двигаться. Думать, думать и наконец дождаться первой фразы, а дальше уж ты просто трудяга, обязанный выполнить свою норму… То же стройка. Кирпичи, цемент, глина, песок, доски, гвозди, грязь, грязь, грязь без конца. Для меня главное переодеться в робу и взять в руки молоток, мастерок или лопату. Дальше уж никакого ропота на судьбу, пока не начнёт тебя пошатывать, пока не заметишь, что как бы халтуришь, качество теряется из-за потери внимания.
Полтора сезона ушло у меня на строительство второго своего двухэтажного дома. С весны 93-го до середины лета 94-го. Когда сделал фундамент и начал кладку, пошли ежедневные грозовые дни. Просыпаешься. Утро замечательное, небо чистое. Делаешь раствор, кладёшь кирпичи часов до четырёх практически без перерыва. И вот, когда остаётся только протереть сухой тряпкой каждый кирпич новой кладки, заполнить кое-где неполные швы и тоже затереть, потом швы расшить расшивкой, и всех этих дел не более чем минут на двадцать, на северо-западе возникает сизая туча, быстро приближается и проливается недолгим, но проливным дождём. Результат – не только кладка нескольких новых рядов вся оказывается в цементных потёках, но и нижние, уже окаменевшие ряды все в потёках и надо ждать чтобы стена высохла и спасать хороший вид. И не всегда до наступления ночи это было возможно. Дом получился пёстрым, одновременно тусклым. Но когда был положен последний кирпич, я обнаружил, что нога моя стала на место. Она, правда, не до конца разгибалась. Но это, я знал, стянувшееся сухожилье. Со временем оно тоже станет прежним. Кроме того я похудел килограмм на двенадцать. Мы скудно, очень-очень в натяжку питались, но и не только от этого.
Не хватало материалов. Того же кирпича, например. Здесь получилась большая осечка. Я рассчитывал, что кирпич для перегородок добуду из не податливых зимой стен военных складов. Так и сделал. С киркой, молотом и кузнечным зубилом отправился разрушать стены. Киркой мне никогда не приходилось работать. Неизвестно как она попала в наш двор лет двадцать тому назад. И вот вдруг я к ней приспособился, мне даже понравилось: влезаешь на стену и со всего маха бьёшь по швам кирпичей у тебя под подошвами ботинок. За два дня добыл куба четыре старого кирпича. Что это в основном половинки меня нисколько не обескураживало. Две половинки в умелых руках тот же самый целый кирпич. На второй день с полдня пошёл тёплый моросящий дождь. Работа под ним стала чуть ли не удовольствием. А когда почувствовал усталость, жадность мешала остановиться. Ну ещё штук двести подрублю, чтоб нагрузить машину полностью. Не терять же ещё один день из-за двух сотен. Я так размахался новым для себя орудием труда, что мне вроде как всё стало ни почём. Но уходил выдохшийся на все сто. Меня качало, страшно хотелось пить. Я даже в какой-то момент вынужден был опуститься на мокрую после дождя траву и посидеть. Вечером тогда договорился со знакомым шофером, что он мне всё перевезёт. Кроме небольшой платы я должен был достать ему хотя бы литров десять бензина, с которым тогда было очень плохо. Достал я и бензин. Но на следующий день с утра пошёл дождь и не прекращался до позднего вечера. И ещё один день лило На третий подсохло и вечером поехали. Увы, мой кирпич украли какие-то мародёры. Они даже инструмент мой забрали. А приезжали не машиной, а трактором «беларусь» с прицепом, это было видно по следам. Я тогда будто опять переработался – и присесть захотелось, и воды.

Но тогда же нечаянно оказавшись на единственном у нас перекрёстке со светофором, увидел ожидающую зелёного света машину, гружённую разнообразными обрезками досок. Вскочил на подножку против водителя. «На свалку везёшь? Продай». – «В переработку. Но отполовинить могу». Всё из его трейлера мне и не нужно было. Так по дешёвке купил куба три отходов, где попадались и неплохие доски, а из всякой хламной мелочи сколотил как бы деревянную арматуру, которую набил глиной с опилками (несколько мешков опилок приволок с балки – о, балка по соседству, — это тоже было место, откуда много коё-чего я принёс для дома) – получились совсем неплохие перегородки. Только времени на них пошло очень много. И противно было с глиной возиться, бабье это дело.
Так оно и шло. Удачи, неудачи, надежда, отчаяние. К середине лета 94-го дом достроил, до ноября сделал документы, нашёл покупателя и продал за тридцать четыре с половиной «лимона» (миллиона), что по тем временам было равно девяти с половиной тысячам долларов. Тогда и случилась с документами неразбериха. «Это продаётся как наполовину собственность вашей сестры», — сказала нотариус. А документы на куплю продажу были уж готовы и, главное, деньги у моей жены в сумке. «Что же делать?» – «Вам лучше знать. Могу лишь подсчитать, сколько от всего владения вам остаётся… Вот: одна шестая». Что было делать? Нищета надоела дальше некуда. Прежде всего мне нужна была хоть какая-нибудь машина – для работы, на море мы давно не были… «Да разберёмся потом! Пусть пока так».
И пришло время разбираться.

И наступил понедельник, жена пошла в БТИ /Бюро технической инвентаризации/ узнать, как нам быть, с чего начинать.
После того как проводил жену, предварительно вручив ей список строительных работ в нашем дворе, которые фактически были сделаны мною в одиночку, возвращаясь от калитки к дому, увидел выползающую из своих дверей сестру. Когда я дошел до нее, она плаксиво сказала:
— Вадик…
Я уже всё понял и перебил.
— Подарила меня внучке с зятем? Подарила?..
— Завещание сделала. Половина Лене, половина Кольке…- она заплакала.
— Тварь! С сегодняшнего дня вы для меня никто. Никогда больше ко мне не обращайтесь.
Я, повернувшись к ней спиной, пошел назад к калитке, а она вокруг своего дома в сортир. Наблюдая, куда она идет, я засмеялся: а ведь в пятницу собирался делать с Колькой деревянную будку над уже готовой, выложенной мною кирпичом — моим кирпичом! — ямой. Посмотрю я теперь, как сами выйдете из положения. Старая яма переполнена, во время последних дождей дерьмо подымалось и текло через край в соседний двор. А ведь и доски я привез, никогда не считался, вон они лежат…
Вдруг мне пришло в голову, пока она там сидит, войти к ним и посмотреть среди разных бумаг, которые всегда лежали на верхней полке шифоньера, ее трудовую книжку. Я метнулся в дом, раскрыл шкаф и сразу же увидел то, что мне надо было. Её трудовую книжку. Так и есть! С конца 52-го, когда родился Колька, до конца 57-го, когда меня комиссовали и я получил инвалидность, она не работала. Сунув книжку в карман, как одно из доказательств в будущей тяжбе за жилплощадь, я вышел во двор и мне стало почти весело. Никаких шансов, хотя бы одного из ста, отсудить у меня мое у них не было. Но какой все-таки мерзавкой оказалась Ленка, и какого подлеца, себе под стать, она нашла… Вот! — осенило меня. Нынешний передел собственности касается не только государственного имущества, до сих пор вроде бы ничейного. Дело зашло гораздо дальше. Алчность разгорелась так, что готовы отнимать кусок у ближнего — это теперь заурядная вещь отнять у старика квартиру, у брата родного дом. Ну и времечко.
Ладно, посмотрим. Я стал думать о том времени, когда отомщу за себя. Кроме того, что сортира не сделаю, можно, например, отключить им воду, которая идет через мой погреб…
Вернулась жена. И мстить еще больше захотелось. Она уходила очень взволнованная, вернулась на грани истерики.
— Ой, что там, в БТИ этом самом, делается. Три окошечка. Выстоит человек в очереди к окошечку номер три, а ему говорят: это вам не сюда, вам надо во второе обратиться. Ни у кого ничего не добьешься. Спрашиваю, где можно проконсультироваться. Меня не слышат. Проходят мимо, будто тебя и нет. Адвокат у них все же есть, но когда я его нашла на втором этаже, — кстати, сидит перед лестницей, на которой висит предупреждение «Посторонним вход воспрещен», — он тоже оказался не тем человеком. Вам надо обратиться в адвокатскую контору на Ворошиловском, сказал он мне. Пошла. И вот что узнала. Если мировая, то достаточно копировки, заявления, уплаты пошлины — все это обойдется не дорого. Но девочка дежурная мне как-то не очень показалась. Чтобы проконсультировать меня, она сама ходила консультироваться в зал, где много столов.
— Все ясно. Не дорого в случае мировой. А сестра у меня абсолютно ненадежная. И что тогда? Потратим последние наши копейки, а до мая месяца, когда у меня появится работа, еще далеко. И ведь мы с тобой люди подневольные, мало ли что наше дитя может выкинуть. И сколько тогда нам еще потребуется?..
Жена согласилась и … её прорвало.
— Почему ты тогда сразу все не оформил? Только ты можешь вот так поступать. Тяп-ляп, лишь побыстрее. Люди тебе говорили, я тебе говорила — нет, он по-своему!
— Да не могу я и строить, и бумажки… Бумажки не мое дело. И потом уверенность, что раз строил я вот этими руками, то о чем можно спорить?
— Ага! В итоге у сестры твоей одна вторая, а у тебя одна шестая…
— Не сыпь мне соль на раны… — пропел я в надежде, что на этом она остановится. Она не могла.
— Гвоздя забить ее сыночек не умеет, а в результате у них все, у тебя шиш.
— Перестань! Ты только что побывала в Бюро технической инвентаризации и могла убедиться, какие там за порядки. В райкоммунхозе то же самое. Вот и рассуди, как себя вести, если ходишь-ходишь, получаешь наконец бумажки, думаешь, что это конец, а тебе сообщают, что надо бы еще ходить, платить, и лучше бы вам, наследникам, самим договориться кому какая доля принадлежит. Я и договорился: правая половина двора и все на ней — твоя, левая моя. Я думал, что главное земля. Если земля твоя, то и все на ней твое…Земля-то у нас приватизирована. здесь с бумажками всё нормально: одна половина её, вторая моя. Понятно, что построенное на моей половине моё.
— А это не так.
— Теперь знаю. Что толку одно и то же перемалывать в сотый раз. Надоело. Замолчи!
Я выскочил во двор и долго еще там ходил, доказывая самому себе подлость системы. Именно системы, хорошо обдуманной, созданной с одной целью – отнимать у людей последнее. БТИ, райкоммунхоз, паспортный стол милиции, таможня, ГАИ, везде, где людям очень надо, старые тесные душные помещения, громадные очереди, но у самих работников вид более чем бодрый. Потому что «имеют», потому что если не «дашь», будешь ходить до скончания веков. Осподи! Осподи! Какое это унижение стоять в очереди и смотреть, как идут мимо тебя внеочередные — инвалиды и просто герои ВОВ, придурки, наглецы, грузины, начальники и начальницы, ветераны очереди, уже отстоявшие срок, имеющие право на повторное посещение без очереди…
Вернувшись в дом, я сказал:
— Ладно, Кисочка, уж нам-то с тобой делить нечего. Притом я тебя по-прежнему очень упорно люблю. У нас осталось две стодолларовые бумажки, тратить их нельзя. Но скоро у меня обязательно появится работа. Не может быть, чтобы не появилась. И тогда сразу же начнём действовать.

Между тем почти каждый день к моим, так сказать, старым родственникам, приезжали новые родственники. Что-то они там варили, жарили, ели. И щебетали, щебетали: «Толик… Лена… Папа… Бабушка…» Первым лицом был Толик. Когда он и Ленка на драном своем «москвиче» уезжали, сестра и Колька продолжали это имя повторять на каждом шагу: «Толик сказал…» «Толик даст…» «Толик приедет…» Племянник вел себя полным идиотом. Вечером после работы бегал по двору с веничком и сметал пыль в основном со всякой дряни — помойных ведер, гнилых досок под забором, даже с деревьев. Это была теперь его собственность. Поведение сестры тоже изменилось. Она прикинулась вдребезги старой и больной. Из дома в сортир ходила опираясь на какую-то клюшку, посередине перебинтованную – тоже вдребезги как бы больную.
Мы на это смотрели со страхом и ненавистью. Моя перепуганная жена каждый день приносила в дом сведения о возможных новых коварных поворотах в нашем деле о разделе. Например, завещание сестра изменит на дарственную. Тогда разбирательство в суде затруднится многократно. Или еще хуже: фиктивная продажа своей одной второй хотя бы тому же Толику.
Из-за этих новых сведений мы постоянно друг другу задавали один и тот же вопрос: «Может быть всё-таки начнём судиться?» Ничего мы не знали толком. Мы ходили еще раз проконсультироваться в нашу районную адвокатскую контору. Дежурная адвокат была худая нескладная с длинным некрасивым лицом девица годов двадцати семи. Ее тянуло зевать, причем, с широким потягом рук, запрокинув голову. Когда я присаживался перед ней за стол, она именно так потянулась.
— На Багамы бы сейчас, — сказал я не без надежды как-то заинтересовать собой.
Не получилось. Наоборот, её скука и лень вроде бы усилились. Я попытался рассказывать историю нашего домостроения. Она меня все время перебивала. Вмешалась жена, и мы стали с ней ругаться: дай мне сказать – нет, ты мне дай сказать… Заплатив тридцатку за прием, мы узнали только то, что знали. И окончательно рассорились: «Вечно ты лезешь…» — «Нет, это ты лезешь!»

Случилось это в дни великого для советского народа праздника Первомая.
Всю зиму лакокрасочный цех, в котором племянник работал грузчиком, стоял. Рабочим не платили, племянник с сестрой перебивались на ее пенсию, о том чтобы еще и пить, не могло быть и речи. Но вот с апреля пошла у него работа, к первому мая он что-то получил. Тридцатого числа он уже был пьян вдребезги. Первого мая они оба укатили к Толику с Ленкой. Мы не видели их возвращения, но всю ночь на половине племянника горел свет, следовательно, он был дома и пил или дешёвое вино, или самогон. Выпьет пару стаканов, полежит на диване без чувств пару часов, проснётся, ещё добавит на старые дрожжи, ещё поспит – это было уж давно его обычаем. Под утро он, видимо, озверел окончательно.
Когда я вышел прогулять своего баллончика Джека, от них неслись ужасные вопли – орали оба, племянник и сестра. Потом, продолжая во все горло материться, племянник выскочил из дома, хлопнув изо всей силы дверью. Пробегая на свою половину (их дом я давно уж разделил на две половины), он стукнул кулаком по разбитому уже окну – он давно приловчился бить сестре стёкла окон так, что если и получал порезы, то незначительные. Увидев меня, он заорал еще громче, скрылся, но скоро появился вновь, открыл дверь к сестре, не заходя, поорал и опять сотряс дом хлопком изо всех сил.
— Прекрати! Сейчас пойду милицию вызову, — сказал я.
— Пошел на … , не лезь в мою жизнь, — заорал он.
Ничего другого я не ожидал и направился к калитке.
— Не надо! Слышь, не надо, — это уже был испугавшийся зверь.
Но как только я остановился, он пошел на меня.
— Мразь! Чтоб ты сдох. Зарежу…
Лицо у него было совершенно безумное. И приблизился как никогда близко.
Я не двинулся с места. И так как напасть он не решился, после некоторой паузы, со словами:
— Довольно с меня. Мерзавец, восемь лет я тебя не трогал. Надоело! – я вновь пошел к калитке.
Но даже после этого я ничего не сделал.
Прокричав несколько страшных фраз, он скрылся у себя раньше, чем я дошел до калитки. Я же лишь прогулялся с собакой по улице и вернулся во двор – так кончалось множество раз: после угрозы я делал вид, что пошёл звонить по таксофону, возвращался, а он у себя уж спал. Но когда я вернулся во двор, навстречу выползла плачущая сестра и протянула листок с телефонным номером.
— Вадим, вызови Ленку. Совсем он сдурел. Всю ночь спать не давал. Я больше не могу.
— Милицию я сейчас вызову, а не Ленку, — сказал я.
— Нет, надо Лену. Он ее боится.
Вот здесь я тоже взбесился. Восемь лет пальцем его не трогал – боялся, что если уж начну колотить, то и убью. До этого по меньшей мере два раза я делал ему сотрясение мозга. Да-да, после моих усмирений два раза он ходил неверной походкой, рвал. Только то и хорошо, что кроме меня никто ничего не понял. Довольно! Я взял у нее бумажку, пошел к автомату и по «02» вызвал милицию. Вернувшись, сказал, что Ленка через полчаса будет. Больше всего ненавижу коварных, действующих исподтишка людей, но пришлось.
Через полчаса на частной машине приехали два пьяненьких представителя власти, капитан и сержант. Сержант, добродушно, с прибаутками, шел впереди, без всяких хлопот извлек племянничка из его логова и они, не представившись, не составив протокола, повели негодяя к машине. Причем, вел себя племянник как многоопытный уголовник Спокойно улыбаясь, к калитке шёл заложив руки за спину. Перед калиткой остановился (и ему это все так же добродушно позволили), и изругал меня самыми последними словами.
Что же дальше?
Дальше была типичная наша фантасмагория.
Через полчаса примчались Ленка с мужем.
— В какое отделение его увезли? Заявление вы писали?
Я сказал, что ничего не писал, что ничего не знаю и знать не хочу. И опять я почувствовал: эти тоже гораздо опытней меня в таких делах.
Они умчались. И еще через полчаса – откупили! — из соседнего двора я услышал картавый голос моего племянничка. Только что освободившийся из плена, он пошел туда, где совсем недавно его крепко избили. Теперь у него была возможность как бы «забыть» прошлое и таким образом вновь сделаться в доску своим – отомстить за себя он трусил, а вот простить… Это, пожалуй, одна из главнейших черт нашего национального характера – облегчать до нуля свою задачу, вдруг под каким-нибудь предлогом прощая обидчиков, когда на самом деле хочется убить.

Какого плохого бы мнения я не был о коммунистах, первое и второе мая долгие годы был всенародным праздником, моим в том числе. Я втащил на плоскую крышу веранды кресло-качалку, еще раз спустился за водкой, поставил бутылку со стаканом между ног и предался воспоминаниям.
О, мой племянник – это было божье наказание пострашнее сестры!
Моя мать ради меня может быть и могла как-нибудь с дочкой расстаться, но внук… Внуков стареющие люди, говорят, любят в несколько раз больше, чем когда-то любили собственных маленьких детей. Однако яблочко недалеко от яблони падает. В два года от моего племянника отлетели разом все болезни и по сей день не помню, чтоб с ним случился хотя бы насморк. Резвый, до семи годов он меня даже развлекал. Мы купили ему двухколесный велосипед, и он здорово эту машину освоил. Еще я приучил его играть в футбол. Ещё брал с собой на Дон. Однако здесь получилась осечка: ловить на удочку рыбок он пристрастился, а вот оторвать ноги от дна боялся и однажды чуть не утонул. В восемнадцать лет я попробовал писать. Племянник видел исписываемые мною страницы, тоже стал сначала на газетных листах чертить длинные волнистые каракули, а потом ему наравне со мной давали тетрадки. Эти тетрадки до конца исписанные синими чернилами мы в разных местах находили еще долго-долго. Конечно же ещё тогда я пытался научить его писать настоящими буквами. Не получалось. И поскольку до семи и не обязательно было, смирился. Но вот пошел он в школу. Снова пытался я учить его. Не воспринимал. Нервничать начинал еще до начала занятия. Лучше всего наша с ним несовместимость проявлялось во время игр в футбол. У нас был открытый двор. Справа, слева и позади от нашего участка отгородились частоколами соседи, с улицы забор должен был поставить я. Но мне это казалось ненужным. Более того, нравилось, что дети постоянно клубятся под окнами. Когда часов в пять вечера я приезжал с работы, во дворе меня уж ждал шалман пацанов в возрасте от семи до пятнадцати в один голос нывших: «Вадя, ну давай сыграем. Ты же обещал…» — «Пошли вон! Я полуживой». — «Но ты же обещал…» У них были такие еще честные лица, они так подхалимски смотрели… Я уступал. Балка была в двухстах метрах, на широком ее дне мы и гоняли до полного изнеможения. Разбитым и отупевшим, как после работы, после игр с детьми я себя не чувствовал. Наоборот — счастливым. До каких-то новых нервов и мускулов дошла очередь, они наконец пожили во мне полной жизнью, ну а главное — пацаны, смех, азарт. Я умел их затравить, себе в команду отбирал самых незлобивых, не приходящих в уныние от пропущенного гола. Ну еще я обеспечивал безопасность. По склонам балки постоянно бродила всякая шпана — охотники поиздеваться над более слабыми. Очень-очень знакомая публика, сам с такими водился. Иногда, меня не заметив, они вмешивались. Мне всегда удавалось останавливать их одним только голосом. Конечно, меня огорчало, что ни один из моих пацанов не читал даже детских сказок, намека на мысль не было в их глазах. Но они были еще очень честные и простые. Пожалуй, самым безнадежным был мой племянник. Он играл хорошо только против меня. Со мной — ничего не получалось. Уже тогда он был вполне психопат. Я ведь, подобрав себе в команду самых незлобивых, не способных ныть и расстраиваться из-за пропущенного гола, всегда сначала поддавался. Вот когда я ему давал фору, когда у него и других сердитых появлялась надежда выиграть, тогда-то и начиналась рубка. Почувствовав, что называется, вкус крови, противники делались безудержными и мне приходилось стараться не на шутку.
Никогда не забыть мне запах скошенной нашими ногами травы, и особой тишины, когда солнце освещало уж одну верхнюю часть склона, в небе стоял белый месяц, а у нас внизу бродили тени и подымался легкий туман. Ощущение было такое, будто протерли перед тобой пожелтевшее, жирное от грязи стекло, мир виделся совершенным и чётким. Жаль. После шестнадцати все они выучились пить, курить, потом одних забрали в армию, других отставили по нездоровью /многих/ и они тотчас переженились. С футболом все кончилось. После нескольких лет тишины я еще гонял с новым поколением. Но это было уж не так многолюдно, и азарта поменьше, а меня называли «дядя Вадик».
Вот на ком я понял несостоятельность материализма. Какими хочешь благами надели слабоумного, он все равно взбунтуется против умного. Все зло от умственной недостаточности, имущественная недостаточность и все остальное вторичны. Самое непостижимое в нем для меня было то, что он не хотел меня слышать. Впрочем, опять-таки, когда пытался действовать по моим указаниям, у него почему-то получалось совсем не то, что получилось бы у меня.
С возрастом всё плохое в нем как бы усиливалось и усиливалось. То было время всеобщего очковтирательства (как и теперь, впрочем). Школа не была в стороне, от учителей требовали стопроцентной успеваемости их учеников. Чтоб оставить кого-то за неуспеваемость на второй год – это на всю школу пятно. Всё же племянник в четвертом и пятом классах сидел по два года. Когда ему стукнуло пятнадцать, мы пытались устроить его работать, ходили по разным инстанциям целый год, и лишь когда исполнилось шестнадцать, устроили работать на обувную фабрику клеить на ботинки и босоножки подошву. Конечно же возникли новые проблемы: он теперь стал после зарплаты пить. И само собой, не зная меры. О, множество раз являлся он то избитым, то ограбленным, то раздетым до трусов. Но это было не самое страшное. Он давно видимо считал, что кто-то ведь виноват, что он не как все, а хуже. И вот теперь, напившись, начинал придираться ко всем, что-то доказывать, орать жуткую чушь, поводом могла стать любая мелочь.

Следующим этапом была все более не дающая ему покоя половая зрелость.
Накануне воинской службы мне попалась удивительная книжка под названием «Путь всякой плоти». На всю жизнь мне запомнилось оттуда несколько замечаний. Среди них о том, что молодость в жизни человека, подобно весне в жизни природы, слишком захваленный момент. Лишенная тревоги, полная согласия с собой и всем-всем вокруг прелесть осени и старости куда более отрадна. О старости, конечно, всякий не старый человек может только догадываться, но что касается молодости, то я, например, ни за что не хотел бы, чтобы моя повторилась. Что касается племянника, то она у него была просто хуже некуда. Девушки, женщины от него шарахались, хотя внешне он был вовсе не дурен, а однажды мне сказали, что красив. Меня это поразило, потому что я всегда видел в нём только идиота. А разве идиоты бывают красивыми?
Когда-то десятилетним пацаном, начитавшийся советских книжонок про правильных сознательных людей, я кричал своей сестре: «Бессовестная! Как ты думаешь жить. У тебя же нет в жизни никакой цели…» С племянником было иначе, я про него уж понимал, что если честно, то он гораздо в большей степени животное, чем человек. Между прочим, когда у меня срывалось: «Ты не человек!» – он неизменно приходил в ярость. «Я человек! Я человек…» Совсем как люди-звери с острова профессора Моро, в одной из придуманных в конце девятнадцатого века и фактически осуществленных в двадцатом литературных фантасмагорий.
В тридцать два года я женился на Марише. Скоро мы купили подержанный «запорожец», часто ездили на нём в её родную деревню, что было для меня очень-очень любопытно. Но как же портил мои отношения с деревней мой племянничек.
Несчастны люди, у которых больные или ненормальные дети, внуки! Как утопающий за соломинку, цепляются они за всякую возможность если не вылечить своих дорогих, то хотя бы ввести в круг здоровых и нормальных, авось как-нибудь в хорошей атмосфере излечатся. Так и моя мать постоянно пеклась о том, чтобы я любил племянничка и развлекал поскольку возможно. И конечно просила брать в деревню. Имел я с этого один чистый позор. В семье Мариши было две девчонки. Одна десяти, вторая пятнадцати годов. Младшая Людка была оторви и выброси, ужасно бойкая и моторная, в полном смысле слова, никогда не ходившая шагом, старшая – обыкновенная, спокойная цветущая Наташа. Вот и решил он обратить на себя внимание Наташи. Привозил какие-то совсем дешевые подарки, через несколько минут после встречи, не зная что делать дальше, бежал в пивную (с этим, где и что хмельное продаётся, он разобрался мгновенно), и скоро мы видели его с красной рожей, несчастного и ещё меньше знающего что же делать, однако уже не способного молчать, не действовать…
О, в какое недоумениё приходили окружающие, какими бесполезными были их попытки разговаривать с идиотом, убеждать быть хорошим (нормальным). ОН НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕТ!!! Самое-самое непонятное в нём было то, что он не поддавался на доброту. Доброе слово для него ничего не значило. Он мог быть лишь покорным. А купить его покорность можно было или стаканом вина или угрозой дать по шее.
Однако всё движется, всё меняется. Он так хотел ожениться, что на этот крючок не могла не попасться хоть какая-нибудь рыбка. И в общем он пошел как бы по моему пути — женился на деревенской, приехавшей искать счастья в город – вся деревенская молодёжь стремилась тогда в город. Только я женился на своевольной и хорошенькой, а он на тихой и очень некрасивой, про которую один наш сосед-шутник сказал: «Я б на неё в голодный год за мешок картошки не полез». В общем она тоже была не совсем в порядке.
…Дурочка, желающая пойти за него, после окончания ПТУ работала швеей на фабрике, жила в общежитии, вся как бы подавленная свалившейся на её голову взрослостью, необходимостью жить, устраиваться самостоятельно. Лет ей было двадцать, а ему уж двадцать четыре. Прежде чем они поженились пришлось нам с моей матерью и молодыми ехать более чем за двести километров договариваться с её родителями насчет свадьбы ну и всё такое прочее. С моей стороны это была жертва, потому что «запорожец» работал лишь на трёх цилиндрах, и что осрамиться с таким женихом, как мой племянник предстояло наверняка, в этом не сомневался.
Родители невесты оказались вполне приличными людьми, деревенская элита – он председатель сельсовета, она школьная учительница. Только внешне очень некрасивыми, как и дети их, сын и дочь. Вообще-то всё могло бы обойтись более-менее прилично. Молодые могли бы молчать от начала до конца, нам же, взрослым, было о чём поговорить кроме сватовства. Сошлись город и село: у вас так… а у нас так… Разве не интересно? Однако брат невесты оказался острословом и как видно первейшим деревенским ухарем, которому хотелось показать себя жениху во всём этом деле с наилучшей стороны. Прежде всего, конечно же, подружиться с женихом. И это так понятно, поскольку они были ровесники. Хозяева накрыли стол, всё как полагается. Уже за столом брат Вася начал «доставать» жениха самыми обычными вопросами, на которые тот лишь краснел, но не застенчиво, а всё более несчастно и злобно. Брата Васю это не остановило, он потащил жениха куда-то к друзьям и вернулись они такие, что и смотреть на обоих больно: один полный глубочайшего смешанного с обидой недоумения, другой дурак дураком, злая размазня… Всполошились отец и мать невесты. Разволновалась и разревелась сама невеста. С великим трудом уговорили мы с моей матерью оставить молодых в покое. И так как несмотря ни на что всем хотелось-таки свадьбы, то и спать легли с миром.

Матери моей, впрочем, само путешествие – дорога, деревня – понравились, это со времен войны и последовавшего её заключения в 44-46 годах было первое и последнее путешествие. У меня потом было ещё двенадцать лет, чтобы свозить её ещё куда-нибудь (на Чёрное море, конечно) – не сделал. Обещал себе, что вот в следующем году повезу, покажу. Не получалось. Пока однажды не увидел, что уже всё, никуда её такую больную уже везти нельзя, дорога, море её попросту убьют, то, что называется отдыхом, требует ведь немало сил… Есть и ещё несколько моментов моей вины перед ней, которые я себе никогда не прощу…
В общем и целом через год после моей второй женитьбы обзавёлся подругой жизни и племянничек.
И, понятное дело, последовало новое ухудшение его нрава. Уже на следующий день после свадьбы новоиспеченный мужчина полез со мной драться.
Я чего-то подобного ожидал, но чтобы так сразу, после того, что я для него сделал… Это же было так очевидно – то, что я для него сделал! Кроме сватовства, я предоставил свой дом для его свадьбы. Я же хлопотал по поводу всякой еды и питья, моя жена изготовила большинство пиршественных блюд. Кое-что, в частности ящик сухого столового вина, я купил за свои деньги. Из-за этого вина всё и получилось. Выпито оно было не до конца, несколько оставшихся бутылок я поставил в шкафчик нашей самодельной мебельной стенки. И он это чётко отметил и на следующий день после свадьбы вошел к нам и стал ломать муляжный ключ на дверке. Я застал его за этим занятием, «Что ты делаешь? Зачем ломиться в открытую дверь?» — потянул на себя дверку, которую держала магнитная защёлка, и она легко открылась.
— Понял? Магнитная защёлка, – и тут же дверку закрыл. – Это вино я купил для себя, а на твой стол выставлял от широты души, понимаешь? И кончай пьянку. У тебя теперь семья.
Вот после этого он стал орать.
— Прихалтырил! – и смело так полез грудью на меня.
Мне ничего не оставалось как оттолкнуть его. Тогда он замахнулся ударить. Поймав кулак, я вывернул ему руку, вытолкал из дома, заставил бежать и бросил перед кустом смородины, на который он и упал. Совершенно обезумев, он опять бросился на меня, и здесь уж я врезал по мерзкой пьяной физиономии. Дальше набежали домашние. Защищая ребёнка, на моих плечах плотно повисли мать и сестра. И он таки меня ударил. Оскорбился я страшно, тоже обезумел, старухи были на несколько секунд отброшены, успел разбить ему нос, однако смешать с землёй (так хотелось!), со всем, что было под ногами, не успел – опять на мне повисли два живых мешка килограммов по сто.
Я тогда взвизгнул: «Идиотизм какой-то! Ну почему нельзя было обойтись без солдата Миши, сержанта Васи и этого выродка? Главное, все трое на одно лицо. Чёрт какой-то под разными именами! А я неизвестно за какие грехи приговорён познать его во всех ипостасях».
О, сколько раз потом это повторялось. Он приходит пьяный после работы и начинает орать на мою мать, свою мать, на свою несчастную жену. Когда там делается совсем невыносимо, меня вызывают усмирять. Иногда удаётся обойтись голосом. Но когда он лезет драться, и мне, защищаясь, поневоле приходиться его бить, старухи мгновенно принимают его сторону.
В общем в нашей жизни начался новый период, чего, конечно, избежать было невозможно. Но как же разнообразно безумие! Никакого с большой буквы Добра и Зла на самом деле нет. Есть только наше несовершенство. Как человек мой племянник был ничто. Это было очень обидно, хотелось протестовать, и только жены не хватало, чтобы завыть в полный голос.
«Чтоб ты сдох!» – кричал он мне. «Чтоб ты сдохла!» – своей матери. «Чтоб вы все сдохли!!!»
Что я мог в таком положении?

Во второй раз я женился в 75-м году. Мой племянник в 76-м. В 77-м сначала у нас с Верой родилась дочь, которую назвали Милой, через два месяца у племянника тоже дочь, названная Еленой. В материном доме стало невыносимо. Я решился сделать пристройку для племянника и таким образом за счёт новой площади отделить молодых. Целый сезон 77-го я занимался стройкой, в надежде что матери моей многострадальной будет наконец покой. А ведь у меня самого было малое дитя, надо было каждое утро вставать в четыре часа и бежать искать бочку с молоком. Как и всё почти, молоко тоже было проблемой. Но я всё сделал, разделил. И ничего по сути не добился. Племянник постоянно громил старух, старухи тем не менее во все его дела пристрастно вникали. Между прочим, они продолжали его купать летом под летним душем, зимой в оцинкованном корыте. И это чудо тем не менее продолжало орать: «Зарежу! Чтоб вы сдохли».
И в самом деле в нашем дворе пошли смерти. Сначала умер его второй ребёнок в возрасте восьми месяцев, потом моя мать, сразу после неё умерла его жена в возрасте тридцати двух лет. После похорон, напиваясь, он стал орать о своей умершей жене: «Дуська! Сука! Как ты могла сдохнуть? Говорил тебе, не пей таблетки… Я же говорил, говорил.»

Праздничное происшествие в нашем дворе окончательно превратило его в место, на котором затаились враждующие партии. Мы решили судиться чего бы нам это не стоило, и уже третьего мая жена отправилась в БТИ. С нетерпением ждал её возвращения Вернулась она не скоро и очень взволнованная. И обрушила на меня рассказ о том, как опять в БТИ простояла она в разных очередях часа полтора, это наконец сделалось невыносимо, зашла куда-то со служебного хода, попала на очень во всех отношениях приятную женщину, рассказала свою нужду, та обещала помочь, а кроме того очень успокаивала. Вы, говорит, напрасно переживаете. Если есть свидетели, что ваш муж все делал своими руками, если вы живете в своей части с самой постройки, а сестра никогда, то суд будет полностью на вашей стороне.
— В понедельник я ей позвоню, договоримся, чтобы подъехать на твоей машине и привезти сюда. Делай машину!
— Господи, сколько же еще предстоит нам совершить такого, что никому не надо. Какие дураки! Какие дураки!.. Не верю, что в понедельник ты в это БТИ хотя бы дозвонишься. А дальше недоразумений будет больше и больше…- сокрушался я.
И наконец уже не контролируя себя, задрав голову к синему небу, вскричал:
— Но ведь ни в чём нет моей вины перед ними!
Конечно же я не ошибся. В понедельник жена дозвонилась. Но только для того, чтобы узнать, что Бюро закрывается для инвентаризации на десять дней. Через две недели я вам все очень быстро сделаю, пообещала жене очень приятная во всех отношениях женщина. Мы решили проверить, правда ли, что бюро временно не работает. Нашли у тещи в телефонной книге номер, позвонили и оказалось, что так и есть. И значит, надо ждать.

А ещё голова болела о том, где взять денег? Работы не было. Намечалась. Но ведь половина мая — коммунистические праздники, будь они прокляты. А от продажи дома в 94-м, из-за которого и получилась главная путаница с документами, остались две сто долларовые бумажки.
Прошли десять дней. Машина вроде действовала, поехали в БТИ. Там узнали, что открытие откладывается еще на десять дней. Приятная во всех отношениях техник сказала жене: но знаете, это можно устроить, только обойдется в два раза дороже, вместо трехсот не менее пятисот.
— Ну а разве она виновата? — сказала жена.
— Все виноваты лишь в том, что хочется им кушать. Подождем!
Возвращаясь, мы уж докатились до Темерницкого моста, как я сделал левый вместо правого поворот:
— Не виноватая она! Отдадим, что хотят. Они свое не упустят…
И случилось типичное советское чудо. В тот же день, вечером, действительно очень милую женщину мы привезли к себе. Ей даже не пришлось делать замеры — просто сверилась по старой, 94-го года копировке, изменилось ли что на участке, и поскольку с тех пор я ничего не сооружал, ей оставалось скопировать да поставить печати и новое число. Через два дня документы для подачи в суд были готовы, жена, вся как натянутая струна, поехала в адвокатскую контору. И конечно же вернулась полная впечатлений. Она нашла какого надо.
— Нет-нет, это не та девочка, которой, чтоб проконсультировать, самой надо консультироваться. И не вторая селёдка, которая делает вид, что все знает и слова не дает сказать. Эта солидная. Если, говорит, все обстоит так, как вы рассказываете, то дело на сто процентов выигрышное. Надо только свидетелей побольше и желательно представить документы о покупке материалов, из которых строился дом. Это очень важно. Особенно свидетели.
— Как ее звать?
— Белла Изольдовна. Она очень опытная.
Я рассмеялся.
— Так и знал. Помесь еврейки с армянкой… Впрочем, когда они на себя работают, очень умеют вникать в обстоятельства. Ну да ладно. Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец… Теперь, значит, мы зависим еще и от соседей свидетелей. Да, разворачивается дело, на сцене появляются новые и новые люди, а мы с тобой должны смотреть на них с трепетом — и поразительные вещи вдруг открываются, когда тебя что-то лично коснется. Суд — это не один судья с господами присяжными заседателями. Это техники БТИ, это Белла Изольдовна, теперь еще и соседи, которые вполне возможно окажутся совсем не такими, как я о них думал.
Потом я у неё спросил во сколько же нам эта Изольдовна обойдётся.
— Тысячу уже ей отдала (с 97 года вместо «лимонов» пошли деноминированные тысячи), столько же потом. Ну и судебные издержки рублей в семьсот…
— То есть поболее моей несчастной пенсии за один год. И вот увидишь, этим не обойдётся. Справедливость стоит дорого.
Жена приняла это как упрёк.
— Найди дешевле. Ты же не хочешь этим заниматься…
Я её остановил:
— Не заводись. Просто всё это очень печально. Так печально, что и зла нет. Теперь придётся побывать в лапах правосудия. Боялась когда-нибудь быть изнасилованной? Это как раз нам предстоит. Причём, не каким-нибудь диким способом, а по законам. О, традиция здесь тянется из глубины веков. Недавно я вычитал… — я порылся в своих бумагах. – Вот! «Наша русская раса просто испорчена. На протяжении поколений выживали худшие особи, обладавшие наиболее отвратительными качествами». Понятно? Мы никогда не жили, а только выживали… Сейчас, между прочим, нас с тобой это касается как никогда – безработные, больной ребёнок куда-то сбежал и четвёртый месяц не показывается…

Суд был назначен на начало июня.
Свидетелей найти и доставить в суд должен был я. И конечно же затянул с этим делом. Уже видел, что сестра моя по вечерам выходит за калитку к двум жутким истуканоподобным бабам и там идут у них какие-то разговоры, и всё это конечно же плохо. Ну что сестра способна обо мне наговорить?.. И как воспримут это кумушки…
О, соседи!
Началось строительство на земле нашего посёлка в 55-м году. Строились в основном молодые пары с одним или двумя малыми детьми. (За первые лет двадцать жизни в посёлке не помню ни одного гроба. Это сейчас постоянно кого-нибудь увозит катафалка: Галя умерла, Вася преставился…) Пока строились, всё было по-человечески. Помогали друг другу как могли. В основном, конечно, советом. Но и делом тоже. В общем люди казались друг другу скорее хорошими, чем плохими. Это было, как я совсем недавно понял, общинное время. Древний человек был чисто стадным животным, благодаря смекалке превратившийся в общинного, объединенного некими идеями и привычками, помогающими ему выживать посреди со всех сторон угрожающей природы. Современный человек, конечно, индивидуалист, и таковым его делает разнообразная собственность, к обладанию которой он стремится. Войны, всевозможные несчастья, а так же какое-нибудь строительство, начиная от великого, вроде нашего семидесятилетнего грандиозного исхода в коммунизм, до жалкого домостроя на окраине большого города, как бы возвращают людей назад, вновь пробуждая в них общинный дух. То было время чистого патриархата, когда заглавная роль принадлежала мужичкам. Они трудились на производствах, они тащили оттуда на свои участки всё, что плохо лежит, они строили дома, напрягая до предела свои физические и прочие способности. Женщины же, ради собственного гнезда всегда готовые хоть на крест, ревниво следили за подвигом суженных, страстно вникая в каждую мелочь, стараясь помогать поскольку можно. С улицы и друг от друга тогда отгораживались частокольчиками, проволокой, а то и вовсе жили без границ. Калитки закрывались деревянными вертушками с гвоздём посередине, жилища запирались навесными замками гирьками, оторвать просто рукой их ничего не стоило.
А потом, по мере того, как отстраивались и жизнь делалась более-менее сытой, стали укрепляться железом. В СССР наступило время удивительного мышино-крысиного подполья – то есть всеобщего воровства и очковтирательства, впоследствии названного застоем. Каждый зарабатывал как мог. Неподалеку на нескольких заводах для тебя за деньги могли сварить из металла что угодно – тачку, могильную оградку, ворота или калитку. И пошла по нашему посёлку мода возводить из четырёхмиллиметровой стали высоченные и широченные ворота с примыкающими к ним кирпичными или из более тонкого железа заборами, за которыми ничего не видно и внутри двора хоть убивай. И стали соседи считаться кто в чей огород сараем или сортиром залез на несколько сантиметров, кто кому деревом солнце закрывает и так далее. Пошла между людьми подозрительность, симпатии-антипатии.

Две истуканши, моя ровесница соседка справа и постарше соседка из дома напротив, каждый вечер выходили с табуреточками на улицу и неподвижно, я бы сказал, напряжённо — даже семечек они себе не позволяли — жили глазами и ушами. Путь каждого прохожего по улице прослеживался с момента появления и до исчезновения. Визитная карточка нашей имени Ст. Разина улицы, называл я их про себя. Мужьям их когда-то захотелось из деревни в город. Мужьям переход из колхозно-совхозного социализма в городской очень понравился. Работаешь по восемь часов пять дней в неделю, кроме зарплаты перепадает на водку, обеденный перерыв нередко с ней, а уж после работы как закон. Поднабрался как следует – возвращаясь домой чувствуешь себя свободным и счастливым. Оба были добрыми, услужливыми. Если нужна какая-то помощь, не откажут. Особенно Володя, сосед справа. Не то их бабы. Город им очень не нравился. Они работали уборщицами в вагонном депо. Пешочком приходят к четырём утра в цех. К семи, до прихода рабочих и начальства, что положено подметено, вымыто, можно возвращаться домой. Дома тоже работы не более чем на три часа. Тем не менее они были готовы хоть посреди ночи собраться и навсегда вернуться в деревню, где, собственно, кроме работы с утра до ночи, ничего не ждало. Я долго думал, почему всё-таки они готовы в деревню. И додумался. Главное, любая женщина хочет быть если не красавицей, то хотя бы не хуже других. На городских харчах бывшие сельские труженики быстро увеличились раза в два с половиной. Низкорослые, круглоголовые, и мужчины и женщины широкоплечие, они сделались какими-то кубышкообразными. Особенно плохо выглядели дамы. Дальше магазинов и колхозных рынков показываться им не стоило, и они, похоже, это чувствовали. В общем не могли они любить город. В городе главным удовольствием обеих стал скептицизм. Сидеть по вечерам на улице с точно такой, как ты сама, и с высоты собственной дремучести умничать о проходящих стало лучшим временем их жизни. Сделаться человеком-невидимкой хотелось, когда случалось идти мимо этих судей.
Да, главными на улицах стали бабьи языки, наступила какая-то дрянь, когда друг про друга соседи стали думать по преимуществу плохо. Раньше ведь как было. Увидел нужного тебе соседа во дворе, без церемоний вошёл в калитку, присел на крыльцо или лавочку и… общайся сколько хочешь. Теперь чтобы поговорить или просить кого-либо об услуге – на это ещё надо было решиться. Железные ворота – не деревянный частокольчик. Железо, когда в него стучишь, когда хозяин открывает изнутри замки и засовы, гудит, вибрирует, скрежещет. Дожидаясь, когда наконец откроется вделанная в ворота калитка, чувствуешь себя очень незванным гостем. Открывающему изнутри тоже не по себе, физиономия у него бывает в лучшем случае удивлённая, а в худшем — заспанная и недовольная. Местом встреч соседей друг с другом стала улица. Встретились, здоров – здоров, несколько секунд поговорили и разошлись. И честно говоря, мне с годами всё меньше хотелось не то чтобы говорить, но даже видеть соседей.
Тем не менее, я был уверен, что в свидетели народ за меня пойдёт, иначе быть не может.
Сначала я пошёл к Васе, сыну старшей истуканши. Собственно, не пошёл, а подсел в семь утра в автобусик, на котором он работал и как раз выруливал из своего двора на улицу.. В пути начал говорить, что вот хотят у меня дом отнять, а ты ж, Вася, сам знаешь, как я его строил собственными руками, да еще ты мне помог, да Володя, да Мишка.
— Слышал я про вас, — как-то не очень добро сказал Вася. — Ну а чего, сами договориться не можете?
— Но они же идиоты неблагодарные!
— Ну не знаю, не знаю… сказал Вася.
— Чего ты не знаешь?
— Кто там у вас виноват, а кто прав.
Меня это возмутило.
— Как! Ты не пойдёшь в суд сказать правду? А помнишь твой суд с Валькой. Я без возражений был…Я тебя сейчас очень сильно обругаю!
— Но вы же родные.
— А ты с Валькой какой был? Более десятка лет прожили, Славку на свет произвели. Да ты от неё без ума был! Помнишь, как головой об стенку самым натуральным образом бился. Кровь лилась, скорую вызывали. А сколько раз жаловался, что не можешь изменять ей… Родной она тебе была дальше некуда. Ты очень любил её, Вася.
— Я её любил? Эту заразу?… Да никогда я её не любил! — к великому моему удивлению яростно вскричал Вася.
Я прекрасно знал всю историю Васи и его бывшей жены Вальки, я пытался напомнить ему разные эпизоды из их жизни — он меня не слышал. Он был вне себя.
— Я никогда её не любил! Чтоб я эту суку… Да никогда…
— Да что с тобой? Ну не любил и ладно. Речь сегодня обо мне.
Но он не унимался, ругался самыми последними словами.
— Останови машину, пока мы в кого-нибудь не врезались, — потребовал я.
Но лишь после нескольких моих во всё горло выкриков «Стой! Стой, мне надо выйти», он затормозил.

В общем мне понятно было в чём дело.
В самое последнее время у нас на улице умерло несколько человек. Сначала, не дожив и до сорока, умерло двое из моих бывших футболистов, Юрка Филонов и Серёжа Хоронько. Юрка, в юности казавшийся очень здоровым, после двадцати занедужил, чах, чах и помер. Серёжа Хоронёк, тоже какой-то неповоротливый, видимо не совсем здоровый, погубил себя водкой. А за ними умер дядя Коля, ветеран войны, муж истуканши из дома напротив, Васин отец, я кое-что использовал из его воспоминаний, когда писал повести о войне. За ним скоропостижно Володя, муж соседки справа. Удивительные последствия имели эти последние две смерти.
Долго умиравший от рака дядя Коля завещал свой дом только дочке. Сын Вася слегка помешался от удивления и несправедливости. Дом строить отцу помогал он, а досталось дочке, абсолютно в стройке не участвовавшей по причине малолетства. Это было непонятно. Ну да, Вася успел в глубине двора хороший трехкомнатный флигель построить. Так и сестра была не без крыши, владела двухкомнатной квартирой, которую каким-то образом отсудила у мужа алкоголика.
О том, что отец лишает его наследства, Вася узнал ещё при его жизни. Приходил ко мне советоваться:
— Что делать? Почему он так? Я когда он дом строил, в воинской части на новеньком ЗИЛе работал. Там за две бутылки водки тебе что хочешь могли отгрузить. Кирпич, цемент, песок, лес – это же всё я, я, я… Да ещё пахал как проклятый вместе с ним. Всё ж своими руками делалось.
— Вася, — ляпнул я тогда, — ты родился в сорок третьем?
—     Да.
—     В каком месяце?
—     В августе.
Мы догадались одновременно. Вася остолбенел.
— Ты думаешь?.. Нет! Нет! Не может быть.
— Ну как же. Посчитай. И тебе это никогда не приходило в голову?
— Никогда, — прошептал Вася
В ноябре месяце сорок второго, когда он был зачат, на Ростовской земле хозяйничали немцы, следовательно, мать никак не могла забеременеть от дяди Коли, прошедшего войну солдатом в действующей армии от начала до конца. После ранений дядя Коля бывал в родной деревне, но в ноябре сорок второго этого никак не могло случиться. Вот так я просветил нечаянно Васю. Он после этого помешался, возненавидел отца, мать, сестру.

Удивительные вещи иногда случаются. Райка, Васина сестра, когда узнала о завещании, стала часто приходить к родителям с изобильной пищей. Так как умирающий дядя Коля ничего не ел, всё пожирала мать Васи, стала просто чудовищной, на вид не менее двухсот килограммов. И постоянно падала в обмороки, так как тоже давно была больна целым букетом болезней. И так они и лежали — умирающий в полном сознании на кровати, тётка Варя на полу в доме, на веранде или даже во дворе сначала без сознания, а потом и придя в себя, но не способная подняться на ноги из-за послеобморочной слабости и чрезмерного веса. Вася злорадствовал: «После десяти котлет полежать не вредно. Пусть хоть сдохнет, не подойду». Но похоже, что он не всё понял. А я уж вслух не рассуждал о его происхождении. Потому что Вася вполне мог быть немцем. В России ведь с сорок второго по сорок шестой у российских девушек родилось немало мальчиков и девочек от немецких и воевавших за них солдат других национальностей. Сам ведь я был в первый раз женат на полурумынке, родившейся. как и Вася, в сорок третьем году. Но про это я молчал, иначе бы он окончательно свихнулся.
— Вася! – сказал я, когда он остановил машину. – Дядя Коля был неплохим человеком. А то, что он сделал, было задумано им ещё когда вернулся с войны. Вбил себе в голову, что должен отомстить и жил с этим. Это месть. Но не тебе, а твоей матери.
— Ты так думаешь?
— А что ещё? И на суд мой ты придёшь. Иначе совсем кошмар какой-то. Вспомни, как ты мне штукатурить помогал, а я тебе коробку флигеля сложил. Уж это-то было. Про это на суде и скажешь. Ничего кроме правды.
— Ладно, приду, — устало сказал Вася.
А после смерти мужа помешалась и соседка справа. Она всегда была нехорошей. Цыганам, своим соседям слева, не разрешила строить второй этаж, тем пришлось удовольствоваться мансардой. Не дай бог перед её домом на улице остановится машина. Сейчас же появится и орёт, что у неё здесь не стоянка. Вечно науськивала мужа на меня. После его смерти руки у неё оказались развязанными. И вот месяца через два после смерти Володи со стороны их двора, прямо под окном моей комнаты на первом этаже раздался грохот, брань. Я вышел посмотреть. Соседка и её сын рубили заросли моего сильно запущенного виноградника, давно уж пустившие побеги на их сарай, расшвыривая при этом лежащие под забором навалом канистры из-под машинного масла, бутылки неизвестно с чем, плитку кафельную, ещё что-то.
— Что вы делаете?
Моё появление удвоило их ярость.
— Писатель хуев! – орал сын Серёжа, которого когда-то мне приходилось и на руках носить.
— Навалил тут! – орала мамаша, в своём гневе похожая на рассвирепевшую свинью средних размеров.
— Но это же моя территория. С чего вы так взбесились?
Меня будто не слышали.
— Писатель хуев!
— Понастроил… Всё мало ему…
Они ремонтировали кусок деревянного забора — с моей стороны прибивали к нему листы шифера. От сына, когда-то тоненького мальчика, учившегося играть не баяне, теперь к сорока краснорожего, с огромным брюхом шофера, за пять метров разило водкой и потом.
— Эй, что вы творите? Зачем с таким треском, по скотски.
— Обнаглел. Всё ему мало, мало… — продолжала орать мамаша.
Я вплотную подступил к Серёжке. Ему пришлось остановиться.
— Чо ты творишь в моём дворе?
Он видимо вспомнил, какая между нами разница.
— Ну делай забор сам… Надо же делать.
— Кому надо? Это вам надо. А мне не надо. Пожалуйста, гуляй. Мы единственные
остались на улице без глухого забора.
— Стол к нашему сараю поставил. Землю зацементировал, чтобы к нам вода лилась.
Умывальник под Галкиным домом устроили… Мы забор сделаем, а ты орех руби. Ветки по Галыной крыше барабанят, антенну вот-вот снесут. Листья твои к нам падают, подметаю каждое утро.

На всё это мне было что сказать. Сарай их стоял по меже, а надо было отступить на семьдесят сантиметров, но я когда-то разрешил поставить так. Придвинуть к нему свой верстак с тисками я имел полное моральное право. На бетонную отмостку вокруг своего дома, стоящего от межи на метр двадцать я имел уже законное право. Летний умывальник тоже от межи был на метр двадцать. Насчёт ореха, за двадцать лет поднявшегося метров на двенадцать и накрывшего своими ветками пол двора и часть соседского я уж и сам давно решил – рубить под корень, поскольку старею и скоро он мне будет не по силам.
Всё это я мог бы сказать. Но как, если тебе рта не дают раскрыть?
— Вы, оказывается, одной породы с моим племянником.
Плюнул на землю у их ног и ушел к себе в дом, на кухню, самое удалённое от соседей место. Руки у меня дрожали. Надо было как-то успокоиться. Поставил на плиту чайник. Стал думать: отчего так вдруг ни с того ни с сего они взбесились?
У Володи с Любкой было двое, Галя и Серёжа. Когда Галя вышла замуж за своего, из родной деревни, только что отслужившего службу в армии, Володя реконструировал, обложив кирпичом, сарай. Получилось нечто шириной с железнодорожный вагончик, только в два раза короче. Там и поселили молодых, где вскоре родилась одна дочка, потом вторая. Молодые было собрались строиться где-то за Ростовом. Но Галю по месту работы поставили в очередь на трехкомнатную квартиру. И возобладал, так сказать, трезвый расчёт: если построим дом, квартиру не дадут. Так лучше пусть будет квартира в городе, чем дом бог знает где. Требовалось подождать. Решили ждать. Начатое строительство бросили, некоторое время сажали на участке картошку, но и это бросили, сам участок бросили. А квартиру не дождались, так как грянула перестройка с ускорением, роль КПСС кончилась, а вместе с ней и подачки власть имущих простому люду. Великое множество народа осталось самым натуральным образом в дураках, жаль только, что до сих пор не все это поняли. Теперь, после смерти отца Галка могла претендовать на половину родительского дома. И вот Серёжа спешил показать, кто во дворе хозяин – громил меня. Ну а мамаша, многие годы смотревшая на меня с раскрытым ртом, в последнее время прихлопнула копилку. Своим построенным на продажу домом я нажил в её лице лютого врага. Дом-то мой купили очень жалкие люди. Пьяницы, наркоманы, точнее, токсикоманы. Торговал дом приличный человек, а вселились почти бомжи, шесть человек – пенсионерка примерно около шестидесяти, её сын и дочь, обоим под тридцать. Сын не женатый, только недавно освободившийся из мест заключения. У безмужней дочери было трое детей. Младшенький грудной, девочка шести лет и другая одиннадцати, уже гулящая, пацаны за ней ходили толпами. По ночам, до позднего часа в доме горел свет, на улице стояли машины. Но между прочим ни я, ни моя жена, никто из соседей от них грубого слова не слышали. Однако этот вечный праздник нищих душой и телом бесил соседей.
Даже писать об этом ужасно противно. Не успел я заварить чай, как сильным стуком в окно был вызван во двор. Передо мной стояла уже одна Любка.
— Слышь! Ветки над Галой спили. А то тебе будет.
— Я его весь срублю, — сказал я.
И всю зиму работал топором и пилой. Только глядя с земли ветки ореха казались ветками. На самом деле каждая ветка была величиной со взрослое фруктовое дерево, яблоню или грушу, например. Чего только не пришлось выдумать, чтобы падающие, они не проломили крышу дома сестры, мою или Галкиного флигелька-вагончика. Очередную ветку или подпирал, или подвязывал к более высокой ветке. Когда внизу накапливалась гора из них, рубил срубленное на более мелкие части, разводил костёр здесь же под деревом. Самое противное было то, что за всеми моими действиями следила соседка. Пару шиферин у соседей я повредил — выщербились на обоих кусочки с детскую ладонь. Едва это случилось, из-за забора раздалось:
— Когда перекроешь?
На этот случай ответ я заранее приготовил:
— Когда в поле рак свистнет. Уберёшь деревянный сарай, на который всю жизнь смотрю, тогда и перекрою.
Эх, как завелась моя соседка. Перечислила все мои преступления против её собственности. Сказала на этот раз про моё дитя: это тебе за Маринкины слёзы! Здесь я сумел вставить: «А тебе за Галку что полагается? Всю жизнь с мужем и двумя детьми на десяти квадратных метрах держала». Это её окончательно взбесило, какими только словами она меня не оскорбляла. Наконец: «Жид! Ты самый настоящий жид». К этому я тоже был готов.
— Слышал я эти ваши разговоры. За что ни возьмусь, всё получается. Не иначе как жид. Ну а моя сестра, мой племянник, его дочка, они как, тоже жиды? По моему, как и ты, на жидов они не тянут…
Я попал в точку. Её крик кроме слов «чтоб ты сдох, сгорел, утонул» стал нечленораздельным, в забор ухало тяжёлое.
Если честно, я был обескуражен её ненавистью. Что с ней делать? Был бы мужик… Я уже понял: больше всего она ненавидела меня за то, что умер её муж. Это было несправедливо. Володя был моложе меня на год. Володя был великий труженик, а я так, придурок, каким-то образом умудряющийся выйти к восьми на работу и через два часа вернуться. Володя пил каждый день от усталости, я постоянно увиливал от водки, когда угощали. Меня показывали по телевидению, я выступал по радио, Володю не знал никто…
От проклятого ореха воспалились внутренности – почки, печень, спать я теперь мог только на спине. Но это было терпимо сравнительно с жаждой мести. Я придумал.
Однажды в конце марта, ясным тихим и тёплым вечером, когда вокруг двух соседок,
сидящих на скамеечках, появилось ещё трое соседок и два старика соседа, я вышел к ним, остановился шагах в пяти, показал пальцем на Любку и сказал:
— Ты – кусок говна! Чушка головатовская дремучая, беспросветная! Никому ты, ведьма глазливая, завистливая, одноклеточная не нужна. Ни сыну Серёже, хаму и алкоголику, ни дочке, ни внучкам. Я ещё кой для чего нужен, а ты не нужна.
И всё. Никаких последствий, никакой брани не последовало. Небольшая толпа старичков онемела и дала мне уйти в глубокой тишине. И вся злость после этого держалась во мне не больше времени, чем требуется остыть воде в чайнике. О существовании соседей я забыл.
Но они продолжали жить рядом со мной. И теперь, когда мне грозила большая беда, готовы были возрадоваться, по вечерам принимая в свою кампанию мою сестру.
К счастью, все действующие против меня были очень глупы. Ленка с её мужем стали ходить по соседям: «Будьте свидетелями за нас». Люди ничего не понимали, но отделывались не по существу – времени нет, ноги болят, внуков смотреть надо… И здесь раздался голос соседки с соседней улицы. А как это за вас? . И что мы за вас можем сказать?.. Его мы знаем, а вы кто такие? Да это же он всё строил. Он и нам вокруг помогал. Кому дом кирпичом обложить, кому водопровод, кому отопление. И шкуру не драл.
После этого громкого голоса согласилось пойти за меня в суд аж восемь человек.

На первое заседание суда явилось семь человек свидетелей с моей стороны. Со стороны ответчиков ни одного, в том числе и сами ответчики, хотя утром я видел, как сестра собралась и ушла. Я был вне себя от ненависти к родственничкам и когда вернулись домой ни с чем, совершил против них злодеяние. Зная, где они прячут ключ от дверей, взял его и утопил в их сортире. После чего сходил за бутылкой водки в магазин, влез с ней на крышу веранды, бездумно опорожнил до дна и только на следующее утро смог спросить единоутробную: отчего она со своими подлецами не пришла на суд.
– А мы ходили! Мы на другой суд ходили…
Мне пришлось догадаться, что они явились к своему адвокату, не имея что сказать, тот видимо успокоил клиентов, что на первый вызов можно и не ходить, но для следующего уж что-то надо представить.
На следующее заседание они пришли, но с опозданием. Судья и минуты не согласился подождать, перенёс заседание аж на конец июля. Это для нас с женой была уж драма. Но ах, ах, и паки ах! Сестре это всё тоже стало поперёк горла, да и их обескураженный адвокат – свидетелей они так и не нашли — видимо объяснил своим клиентам, что шансов у них нет. Сестра согласилась подписать «бумагу», где значилось бы, что всё остаётся как было, то есть все остаются на своих местах. На это согласование, происходившее на улице перед зданием суда, ушло время и, когда мы сказали нашей Белле Изольдовне, что сестра согласна на наши условия, та скоро выяснила, что дело наше уже передали другому судье, а если мы хотим сейчас, то пока дело и правда не ушло к другому судье, надо дать — через неё, Беллу Изольдовну – Трубкину (судье) пятьсот рублей и всё закончится уже сегодня. И конечно мы дали, и конечно документы к четырём вечера были готовы.
Своё мы как бы вернули, однако чувствовали себя обворованными. Всё-таки замечательной лавочкой оказался этот советский суд. Двухуровневый, прекрасно организованный. В двухэтажном здании суд, в прилепившейся к нему одноэтажной маленькой поганке адвокатская контора. Артель «Смычка» – по-другому не назовёшь. И ведь это у нас только низовое звено

Потом был грустный вечер с водкой. Зло ушло из меня. Все, кто остался в дураках, – с них даже не спросишь: «Зачем вы это сделали?» Нет ответа. Не знают, совершенно не знают… Да и что мне сестра, солдат Миша, сержант Вася, ублюдок племянничек, его дочка Ленка, её муж Толик. Кроме них есть ещё два двоюродных брата и троюродная сестра тоже не вполне нормальные. О троюродной сестре я только слыша, старшего из двоюродных братьев в общем тоже знал плохо. впрочем, сначала он был моим героем. Он служил во флоте. Когда умер дядя Петя, материн брат, он краснощёкий, в чёрном бушлате, под которым виднелась настоящая тельняшка, в бескозырке с полосатыми гвардейскими ленточками показался мне недосягаемо красивым. А потом через некоторое время его списали из флота по болезни, о которой мне никто ничего не хотел говорить Упал, ударился обо что-то головой и стал больным. так объяснила мать и только много лет спустя встретившись со своим старшим двоюродным братом на свадьбе младшего двоюродного, я догадался в чём дело. Младшего двоюродного, родившегося взамен разорванного в сорок третьем миной Толи, я тоже не сразу понял. Как и старшего его тоже вернули по какой-то неведомой болезни из армии. И опять я ничего не мог добиться. Автором, так сказать, тайны была тётя Надя, опекавшая и старшего брата, и младшего, затем сынишку младшего, тоже, кстати, не вполне благополучного, в четырнадцать лет попавшего в колонию для малолетних преступников. Да, наш род по материнской линии с изъяном. Безумный двадцатый век породил поколения безумных людей. Ростов оказался одним из тех мест этого времени, которое ничто самое плохое не миновало. Как было обойтись без помешанных? И всё окончательно я понял, когда несчастье подобралось вплотную. И что они мне все хотя бы и родные? Через них я способен перешагнуть. Но Мила, моя дочь, самое дорогое моё…

СЕМЕЙНОЕ СЧАСТЬЕ

Моё знакомство с Верой, закончившееся браком, который длится вот уже почти двадцать пять лет, имело плохие предзнаменования.
Первый плохой знак был в первое же наше настоящее свидание. Мы прокатились до Таганрога. Потом я явился во Дворец спорта на Лили Иванову. И вот там, в антракте, когда Вера оказалось от меня на расстоянии, глаза её зажглись красным светом. Она же ведьма! Потом: да нет, это отражение какого-то из разноцветных светильников сцены. Но всё равно знак. Конечно, знак.
Потом, через год, когда регистрировались, окружённые толпой близких, она, надевая на мой палец кольцо, уронила его. Это уж всем известная примета.
Третье. Свадьба была не в моём только что построенном доме, а у её отца и матери. Когда примерно около двух ночи мы, молодые, шли домой – всего балку перейти, ну и там ещё метров триста, — до балки нас провожал её брат с соседским мальчишкой. И вот когда мы расстались с братом и спустились в балку, нас догнал сопровождавший брата мальчишка. Вид он имел очень напуганный. «Валеру убивают». — «Так и есть, — понял я. — вот оно, сбывается!»
У нас когда свадьба, на улице собирается множество народа. Взрослые – посмотреть, умилиться, дети – подбирать конфеты и монеты, которыми обсыпают выходящих из машины молодых. А потом, когда стемнеет и свадьба гремит в полном разгаре, приходит окрестная шпана – выпить просят. Ну и брат Валера, которому как раз было поручено заниматься шпаной, видимо не совсем удовлетворил их… Не побежать на выручку – ни в жизнь бы себе не простил. Развернулся. С нами вместе возвращались домой приглашённые на свадьбу мои соседи – Володя с женой Любкой, Вася с Валькой — отношения тогда между нами были прекрасные. Володя и Вася вцепились в меня: «Не ходи! Не ходи!». Невеста, молодая моя дорогая жена, между прочим, нет, не вцепилась. Я отбился от державших меня рук, побежал. Это и в самом деле было страшно. Валера, гигант за метр девяносто, год как отслуживший срочную службу десантником, всего несколько минут назад абсолютно целый, пьяненький, благодушный, был весь в оборванной одежде, с совершенно залитым кровью лицом. И это сделали человек пять крепышей. Двоих я знал, одному, уголовнику с детских лет, когда-то приходилось давать подзатыльники. Конечно, он и был вдохновителем шайки. «Витька, гад! Как ты смел!» Схватил за толстые щёки, а он меня за руки, чтобы отодрать от своих щёк. Стал крутить шпанюка вокруг себя, пока ноги его не оторвались от земли, и бросил. С другим что-то делал ободрённый Валера. Здесь появились две пары моих соседей и моя дорогая. Дело было в почти непроглядной тьме. Хулиганы разбежались. Предзнаменования оказались верными, но без трагического конца, решил я тогда. И совсем не подумал, что последнее происшествие — это просто третье знамение, но никак не конец двух первых. Да и о чём я мог тогда думать. Нам предстояла первая ночь не в машине, а настоящей постели, первая брачная ночь.
Обо всех этих предзнаменованиях я скоро забыл. Ещё бы. Свершилось! Я наконец получил то, что хотел.

Скоро после свадьбы мы поехали на моём драндулете на Чёрное море. Остановились в Дивноморске, почему-то в народе прозванном Фальшивым Геленджиком. Была вторая половина августа, самое многолюдное курортное время. С трудом нашли комнату, выходившую окном на задний двор стеклянного кафе. Перед самым окном стояло несколько всегда полных мусорных баков. Днём, когда с моря дул ветерок, присутствие баков не ощущалось, но душными тихими ночами форточку открывать было нельзя.
Мы приехали на две недели. В первый день Вера набросилась на меня с такой страстью, что я испугался: пожалуй, на две недели меня с такой девушкой не хватит. Однако уже на второй день нашего медового месяца заболела Вера, на третий я. Нас трясло, температура у обоих поднялась под сорок, при этом никаких признаков простуды или отравления. Вера очень испугалась. Предположила все известные ей болезни: тиф, коклюш, воспаление лёгких, все, словом. Из меня через пару дней болезнь ушла, я даже начал поправляться. У Веры осталась повышенная температура и слабость. Это было, конечно, результатом нервного и физического переутомления. Слишком много мы пережили. Последнее нешуточное переживание — свадьба. С моей помощью в качестве шофера она все заготовки для пиршественного стола делала сама. И готовила в основном сама. Только так, страшно волнуясь, доверяя одной себе, могла она успокоиться на несколько минут, на полчаса, на час, после которых неизбежно возникали новые задачи.
— Драматические события, предшествовавшие нашей женитьбе, отразились на нашем здоровье. Иначе наверное и быть не могло. Выходит, по-прежнему не должны мы слишком расслабляться. Ничто на этом свете просто так не кончается, — сказал я Вере.
Тем не менее, едва нам стало лучше, и мы зажили как положено отдыхающим, я почувствовал себя счастливейшим человеком.
Где-то я читал, что не только наши умственные и духовные способности ни у одного человека не идеальны, короче, никто не без греха, но и физически совершенных красавиц и красавцев не бывает. Где-нибудь, что-нибудь обязательно не так. Почти до сорока я с этой мудростью был согласен. Опыт имел, а против факта не попрёшь. Но моя Вера была совершенна. Каким боком ни повернись, в ходьбе, лёжа, усталая, отдохнувшая, утром, вечером, спящая или бодрствующая, даже больная, она всегда была хороша. Да что там! Ещё до нашей женитьбы, в институте, где она работала, решили, что все работники должны в рабочее время носить спецодежду. Были придуманы красивые, из лёгкого материала одежды. И кого выбрали демонстрировать перед сотрудниками первый женский экземпляр формы? Мою Веру. Это из пятисот женщин, где каждая вторая была если не красавица, то хорошенькая. Особенно замечательно было проснуться рядом с ней. Роза! И эта роза моя. Всё-таки я добился своего. Самое главное, она знала про себя, что хороша, и умела одеться, причесаться, подкраситься соответственно своей красоте. Что за купальник, что за шортики, маечки привезла она с собой. Как необыкновенно они на ней смотрелись… Обладая таким чудом, я наконец начал жить! Всё предыдущее – серость и мрак. Настоящее – вот оно. И самое-самое главное, Вера тоже не была разочарована.

Однако счастье не всегда лечит. Я восстановился быстро, Вера чувствовала себя плохо ещё много лет. Врачи, наши советские врачи, по обыкновению ничего не объясняя, выписывали ей какие-то таблетки, от которых ничего не менялось, и лишь лет через пять, в клинике нашего мединститута, был поставлен верный диагноз – неврастения. По известным мне описаниям, я давно догадался отчего ей нездоровится, пытался втолковать это жене, но она, сызмала примерная девочка, больше верила взрослым тётям и дядям, специалистам то есть.
Впрочем, энергии у нее было достаточно, женой она оказалась очень ретивой. Пожалуй, большой чистоплюйкой. Всё, чего ты касаешься, должно быть чисто, красиво, удобно. Мне постоянно делались выговоры по поводу плохо вымытых рук, небритой физиономии, заляпанной обуви. Но до чего же мне это в ней нравилось. Начав строить дом, я задумал какая комната для чего предназначается. Например, самая дальняя, следовательно, тихая, будет моим кабинетом. Но пришла Вера и всё распределила по своему. «Эта комната должна быть нашей спальней». Я даже рта не раскрыл, до того восхитила меня её уверенность. Всё её дела были, я бы сказал, высокой честности. Брак – святыня гораздо большая, чем любовь, самым неожиданным образом скоро понял я. Всё в ней меня восхищало. Даже когда она мешала мне заниматься литературой. Сижу себе на втором этаже, тихо занимаюсь. Приходит она с работы и сходу возбуждённо о хозяйственных мелочах. Мне трудно переключиться, да и слышно плохо, она ведь внизу и через порог едва переступила. Подымается крик. Сделал ли я то-то и то-то? «Подожди, дай мне спуститься»… Но между прочим, несмотря ни на что, бросить копеечную работу в своём институте она ни за что не соглашалась.
Через два года, накануне моего сорокалетия, у нас родилась дочь. Как и саму Веру, рождённую ею девочку я полюбил с первого взгляда. Мне приходилось видеть новорождённых. Все они были отвратительные – красные, сморщенные, орущие куски мяса. Но наше творение получилось беленькое, чистое, личико со вполне определёнными чертами. Чудо!.. А как из переделки вышла мамаша. Совершенно без потерь. Фигура быстро восстановилась, будто беременности никогда не было — никаких растяжек, никакого увеличения веса. Про лицо и говорить нечего, поскольку даже у некрасивых женщин после рождения ребёнка лица делаются прекрасными.
Когда Вера, стоя у открытого окна, показала мне мою дочь и я сразу полюбил её, дитя почувствовало себя неудобно на вытянутых руках, заворочалось, пытаясь освободиться от пелёнок, и заплакало. Она хочет свободы! Ей нужна свобода, — подумалось мне.
Я тогда спросил у Веры:
— Что с тобой было после её рождения?
— Было хорошо. Её у меня забрали, а я всю ночь глаз не сомкнула
— Больно было?
— Нет. Мечтала о нашей будущей жизни. Как мы с тобой хорошо оденемся и с колясочкой впереди пойдём в парк…
И … почти пятнадцать лет, последовавшие за этим событием, были счастливейшими в нашей жизни.

Вера неизменно была красива. То что теперь называется сексом, было у неё на последнем месте. Всего раз семь за это время, потрясённая моим особым подарком или поступком, она позволила мне быть на уровне. А так она очень берегла собственную красоту. «Довольно… скорее… Я больше не могу… Если это сейчас не кончится, я умру!» Не позволяла целовать себя в губы, поскольку усмотрела у меня кариес. А уж как я любил её губки, особенно верхнюю, капризную. Спала она всегда только на спине, чтобы не морщинилась грудь. Сначала мы спали на полуторном диван-кровати. Но я заработал денег и встал вопрос о настоящем супружеском ложе – софе, например. Вера настояла на двух полуторных кроватях, и с их приобретением мы навсегда перестали спать вместе. У подножия этих кроватей сначала была поставлена детская кроватка для Милы, а потом я и вовсе ушёл вниз на старый полуторный диван, чтобы Вера не вскакивала по несколько раз за ночь к ребёнку (в основном зря), а были бы они рядом. Я роптал. Иногда очень громогласно. Но всё-таки мирился. Вернуться назад к постельным рекордам, ресторанам, забегаловкам, загородным прогулкам, дыму в глаза, когда новое знакомство вдруг прихватывало на неделю, две, три – любовь, любовь! — и вдруг пшшш – и всё исчезло? Нет! Теперь, когда попалось нечто первосортное, чистое, я должен соответствовать. А главное…
Недавно я услышал слово пассионарность, то есть безудержное стремление личности к какой-нибудь цели, часто не совсем понятной ему самому. Моей целью была литература В шестидесятники я не попал, хотя всегда чувствовал себя таковым. Лишь в восьмидесятые меня начали печатать, и весь я теперь расходовался на заработок для семьи, остальное время — литературе.
Выходило, что Вера, не потакая моим животным инстинктам, помогает мне в самом главном. Если б попалось что-то равное моей красавице и появилась возможность измены, вряд ли бы я устоял. Потому что не раз чувствовал себя обделенным её вниманием и хотелось отомстить, загулять. Но бесы почему-то забыли про меня.
Щедрой ко мне она была на свой лад. Кто-то ей внушил, что путь к сердцу мужчины лежит через его желудок. Глупость, конечно. Но готовила она замечательно, и всегда больше, чем надо, а я отсутствием аппетита никогда не страдал.
Мила годов до пяти была всецело наша. Мы разнообразными способами показывали ей мир, мы развлекали в бесконечных играх, много времени она провела на моей шее и спине. Когда она была совсем маленькой, последний раз в жизни мне разрешено было петь. (Это очень странно. Лишь первая моя любовь была музыкальной, остальные обрывали: слишком громко, голова от тебя болит и тому подобное…) Потом дороже всего стала ей Ленка, её племянница, дочка моего прибабахнутого племянника, родившаяся почти одновременно с Милой..
Она просто бредила играми с Леной в дочки-матери, в цирковых клоунов, в продавщиц, невест. В невест они наряжались чаще всего. Ещё были на улице Настя и Катя, их ровесницы. Всякие новые игрушки и вещи первыми появлялись у Милы – велосипед, коляска для куклы, платье колоколом, джинсовый костюмчик… И сейчас же остальные девчонки начинали трепать нервы своим родителям добиваясь того же. И сначала это вроде бы никого не беспокоило. Все четыре девчонки пошли в школу одновременно, в один и тот же класс. Новое в жизни их очень забавляло, они дружно веселились. Вот тогда я в своём ребёнке очень усомнился. Почти полгода Мила и не думала постигать азы. Мы купили ей парту. Вера вместе с дочкой усаживались рядом. Но всё, что Вера пыталась донести до первоклассницы, не достигало цели. В глазах у резвой девчонки стоял смех, она корчила рожи, подкатывала глаза, вдруг обморочно падала под парту и ползала там, будто не умея выбраться меж переборок. Полная дура? – глазами спрашивали мы, взрослые, друг друга. Но однажды, за несколько дней до Нового, 85-го года, я увидел Милу за партой одну, она что-то писала в тетрадку, в глазах были внимание и ум. Произошло в общем-то чудо: к концу учебного года Мила стала второй по успеваемости в своём первом классе.

Каждое лето мы ездили на море. Милу начали брать с собой с четырех лет. Когда мы собирались на море с Милой в первый раз, я сказал Вере, что может быть нам и Ленку взять с собой. Вера категорически воспротивилась. Мало ли что может случиться, а папаша Ленкин дурак, да и мамаша не очень далёкая… «И вообще, я с ними совсем не отдохну». В дальнейшем о Ленке я уже и не заикался.
После её первого класса кроме моря мы ещё слетали на самолёте в Москву — я по литературным делам, Вера и Мила ходить по московским магазинам. И что мы увидели, когда вернулись? Мила первым делом бросилась с каким-то подарочком к Ленке, а та её будто не видит, рот на замке. Нашему дитя ничего непонятно. Она ходит вокруг Лены, стараясь заглянуть ей в лицо, та отворачивается и странно, упорно молчит. Объяснила её поведение моя мать:
— Она тоже хочет в Москву.
Ленку тогда свозила в Волгоград её вторая бабка из Ремонтного. Вернулась Ленка несколько смягчившись, но кошка между детьми уж пробежала. Всё что Ленка получала было как бы второго сорта. Вместо Москвы – Волгоград, вместо Черного моря мелководный, заиленный и отравленный Доном Таганрогский залив – на следующий год её туда в санаторий для инвалидов взяла с собой всё та же бабка из Ремонтного. Так же обстояло дело и с вещами, игрушками. И в школе Ленка была круглая троешница, её в пионерки приняли аж через год после Милы. Наконец внешность и характер. Мила была тоненькая, будто гуттаперчевая, Ленка ещё тоньше, но костлявая, одежда висела на ней как на вешалке. При этом имела скверный характер. Моя мать мне сказала: «А Мила-то добрее». С сожалением сказала, Ленка была её правнучка, Ленка жила при ней.
Не знаю насколько сознательно, — скорее всего сначала нет, а потом да, — но в течении нескольких лет Ленка отстранила Милу от улицы, от подруг, поскольку подругам тоже было завидно, что Мила живёт в двухэтажном просторном доме, что родители у неё не какие-нибудь замухрышки и так далее. Мила по видимому тоже сначала несознательно, затем планомерно отвечала на происки хорошей учёбой. С помощью учёбы она добьётся всего и одержит победу над теми, кто против неё. Учёба – пятёрки по всем предметам – стали целью её жизни… Между тем я подозревал, что в школе, которая, как все наши школы, есть во много раз увеличенная улица, у неё тоже не всё в порядке.
Но и сама Мила была трудный ребёнок. Ещё совсем крошкой, едва научившаяся говорить, однажды, когда мы её купали вечером в ванночке, вдруг как бы в никуда сказала: «Пусть он уйдёт». Через несколько дней это повторилось. Так рано в ней проснулся пол, поразились мы.
Их фактически одновременно родилось трое – Мила, Ленка и Паша, сын младшего Вериного брата, который женился через год после сестры. Так вот годов до восьми у Милы с Пашей была дружба почти такая же как с Ленкой, и вдруг как отрезало. Пол, непреодолимая застенчивость…
Да конечно же среди всевозможных детей в школе ей было плохо. После трёх мы определили её в детский садик. Она его никогда не любила, а первый день был просто катастрофой. Договорились, что она пробудет в новой для себя обстановке лишь до полдня, а потом я приеду за ней. Я ещё только подходил к калитке садика, как из угловой комнаты на первом этаже раздался жуткий вопль приговорённого к смерти человечка: «Папа!!!» И рыдание. Точно так было со мной, когда в 42-м, в немецком детприемнике Невиномысской, вдруг появилась моя мать.

Подрастая, Мила делалась всё более нелюдимой. Не замкнутой, а именно нелюдимой. Школа была далеко от нас. В зимние месяцы, когда она занималась во второй смене, я встречал её под школой. После третьего класса Мила стала требовать, чтобы я шёл или шагов на тридцать впереди от неё, или по другой стороне улицы. Это было понятно, пока она шла с подружкой — в школе у неё одна верная подруга всё-таки была. Но эта подружка жила наполовину ближе к школе. Вторую часть пути Миле предстояло идти только со мной, но она останавливалась и не двигалась с места, пока я покорно не уходил вперёд. Это было унизительно, глупо. Мы могли бы поговорить. Мила не хотела со мной говорить. Она повторяла Ленку, вела себя со мной так, как Ленка с ней. Но за что такое вдруг неприятие меня? Я ничего не мог понять. Я был в недоумении. У Милы был достаток, которого мне просто катастрофически не хватало в детстве. Я любил всё – коньки, лыжи, футбол, велосипед. За исключением плохоньких коньков «пионеров», привязывавшихся к ботинкам сыромятными кожаными ремешками, у меня ничего не было. Лишь после семнадцати, когда начал работать, стал всё понемногу покупать, нагоняя потерянное в детстве. Миле покупал и санки, и ботинки с коньками, и лыжи, и велосипед. И, между прочим, у неё всё получалось. Но только по моей инициативе. Чтобы выйти на улицу и самой кататься на велосипеде, лыжах, санках – этого никогда не было. Она очень любила море, Дон. Окуналась в воду с радостью. Но плавать, оторвать ноги от дна так и не смогла. Точно как мой племянник. Почему, когда у неё есть всё, она этим не пользуется, спрашивал я себя. И самое главное. Она была равнодушна к моей дорогой художественной литературе. Такое безразличие удручало меня. Она была нами защищена от очень многого, но всё равно вопросы у умного, наблюдательного ребёнка должны были быть. И я мог бы на них отвечать. Даже история нашей семьи её не интересовала. А мне очень многое хотелось рассказать. Этого не происходило.
После четырнадцати она будет очень сильно комплексовать – единственное, что было ясно.
Внешне Мила тоже менялась. Моя копия, после одиннадцати она стала как бы сама собой. И к лучшему. На первом этаже в самой маленькой комнате у нас был телевизор, перед ним три кресла. Я вообще-то кроме футбола с хоккеем редко что ещё смотрел, а если и садился в своё кресло во время какого-нибудь фильма, то не экран меня интересовал, а Милыно лицо. Тонкое, хороший лобик, брови с изломом, нос точно какой надо, губки тоже, и ни одного прыща или родинки. Такому лицу никакие помады, пудры, мази ещё долго-долго не понадобятся — выровняется она, думалось мне. Повзрослеет — поймёт, что все эти её детские неприятности ничего не значат. Всё у неё сложится в конце концов.
Но когда ей было около четырнадцати, после какой-то рядовой нашей с Верой ссоры, Мила перестала разговаривать со мной. Прошел день, второй, месяц… Много лет я не услышал от своей дочери ни одного обращенного ко мне слова. Но тогда она ещё продолжала хорошо учиться, на пятёрки с одной лишь четвёркой закончила восьмой класс и перешла в другую школу, математическую, предварительно выдержав то ли экзамены, то ли конкурс по математике и русскому языку для поступающих в это, как теперь говорят, элитное учебное заведение… У меня были большие сомнения насчёт этой школы. Но не желая верить, что уже всё очень плохо и будет ещё хуже, я противился вяло.

В математической школе Мила продержалась до середины декабря. И надорвалась. Начиналась новая жизнь. Учеников завлекали кроме школы в разные платные бизнес классы, на курсы всевозможного усовершенствования. И наша дочь — наше горе, уже явно больное, записалась сначала в бизнес класс, а потом ещё и на двухгодичные курсы для поступающих в университет на физмат. К тому времени, как я потом понял, не только Ленка с предательницами Катей и Настей, но все вокруг, в том числе и новые одноклассники, казались ей врагами. И надо было показать своё если не превосходство, то по крайней мере широту замыслов.
Дома занималась она теперь чуть ли не до утра. И при этом её внешность опять стала меняться – она потолстела, особенно ноги, и всё более стала походить не на меня, не на саму себя, а на мою родную незадачливую сестру. Уже тогда меня начала одолевать ностальгия по недавнему счастью. Как ещё совсем маленькую, не умеющую ничего кроме как лежа на спине болтать ручками и ножками, я любил нюхать. Стану на колени перед кроватью и дышу ею. Пахла она удивительно – так пахнет домашняя сырая лапша, которую специально подсушивают, прежде чем высыпать в кипящий бульон. Или как у неё, тоже ещё совсем беспомощной, что-то разболелось, она часто плакала, я придумал носить её вверх-вниз по лестнице и при этом распевал в полную силу лёгких: «А полюбил её каналью, а разрешала брать за талью, а дальше ни-ни-ни, ах, боже сохрани… А колокольчики, бубенчики звенят, звенят, а братишки моей юности сидят, сидят…» Дитя умолкало и даже засыпало. Или как подросшая и едва начавшая лепетать, она с моих рук стала тянуться к появившейся над деревьями нашего посёлка большой жёлтой луне: «Дай! Дай!»
Вспоминал и заново переживал я и то, как она у нас чуть не умерла. Когда Миле было восемь месяцев, наше прекрасное дитя, беленькое, полненькое, игривое, бесконечная наша радость, поело плохого творога и заболело так, что когда скорая привезла её с мамашей в больницу, врачи говорили одно: «Попробуем сохранить. Но надежды мало». Я тогда мгновенно постарел лет на сто. Что же нам делать, если случится невозможное? Пробыв много часов один в опустевшем доме, дожидаясь следующего дня и возможности что-то узнать, я вдруг сообразил, что страшное ещё не случилось. Если б случилось, Вера придумала бы как сообщить. Потом, когда в больнице Вера выбежала навстречу мне вся в слезах, я понял, что страшное ещё всё-таки не случилось. «Что? Что с ней». — «Она чуть не умерла. Сердце три минуты не билось. Я стояла за дверью реанимации и ждала»… И вот тогда, возвращаясь из больницы, я понял, как может жизнь бороться со смертью. Если наше дитя не выживет, мы родим взамен пятерых. Только так мы сможем жить дальше. Только так жизнь на земле продолжается.

В декабре она сломалась. Отказалась идти в школу раз, другой. Конечно, мы и уговаривали. И попробовали воздействовать силой. Мать пыталась одеть и вытолкать из дома, но Мила оказалась очень сильной. Я ударил её ладонью по плечу, она некрасиво заплакала. В следующий раз, когда утром она вообще не хотела подыматься из постели, я облил её из литровой банки холодной водой.
Числа с двадцатого она совсем отказалась идти в школу. Засела в кресле перед телевизором и …
Мы пробовали всё. Вызывали учителей, врачей, сами водили её к ним. Перевели ещё в одну школу, куда перевелась любившая её по первой, родной школе, учительница математики. Летом 93-го было поступление в строительный техникум и несколько месяцев агонии там. Но каждый раз она возвращалась в кресло перед телевизором. Ступор!
Теперь я выхода не видел. Дурная наследственность, комплекс неполноценности, который был и у меня – такой камень просто так не объедешь. Проще всего было бы повеситься. Или утопиться. Или достать какой-нибудь быстродействующей отравы, предварительно испытав её на бродячих собаках, и покончить с собой и своей семьёй раз навсегда. Но Мила всё-таки жила и что-то думала. В том-то и дело. Впервые тогда дошла до меня обычная русская присказка: «Что поделаешь. Жить как-то надо».
И я теперь так думаю. Не устраивают меня слова шизофрения, паранойя. Умопомрачение – вот точное определение. Здесь присутствует надежда, без которой, как известно, долго нельзя. И с кем этого не случалось. От любви, ненависти, холода, голода, неволи… Но проходит время, условия жизни меняются, человек или выздоравливает, или превращается в ничто.
Три года своего умопомрачения просидела она неподвижно в кресле перед телевизором, с двухмесячными перерывами в психдиспансерах областной больницы, городской, медицинского института. Самым страшным в эти три года были её голодовки. Она толстела. Надо же было мне подсунуть ей книжку под названием «Чудо голодания». Книжка на самом деле была хорошая, в ней рассматривался и рекомендовался целый комплекс разнообразных действий, полезных человеку. Мила выбрала одно голодание. Сначала она голодала один-два дня в неделю. Потом вдруг целых двадцать четыре дня. Она вполне могла умереть. Я сам когда-то, в сорок шестом, умирал от голода. Я много читал о ленинградских блокадниках. От голода умирают в полном сознании, вдруг. Неожиданно срабатывает какой-то беззвучный выключатель, и всё. Странно, но мы с Верой не искали выхода. Нам даже не пришло в голову вызвать скорую, чтобы ребёнка отвезли в больницу и там бы насильственным образом спасли её жизнь. Мы сжались, мы ждали, мы сделались почти мёртвыми. И не очень ожили, когда она наконец позволила себе апельсин, потом апельсин и яблоко…
В больницах она снова поправлялась, вернувшись домой голодала (но уже её хватало сначала на десять дней, потом пошли ещё более короткие сроки) и худела. И ничего не делая, держала нас в великом напряжении. Мы жили лишь для того, чтобы жила она.
В безумных людях лучше всего отражаются уродства их времени. Дон Кихот, маленькие люди Пушкина и Гоголя, целые компании с мозгами набекрень в романах Достоевского. Дон Кихот начитался рыцарских романов и его потянуло на подвиги. То же самое по сути случилось с нашим ребёнком, три года глядевшем в постперестроечный телевизионный ящик.
Поднабравшись из него всяческой премудрости, Мила решила шевелиться и стать как все. Когда-то собиралась превзойти всех, теперь, чтобы как все. И были курсы маникюрш и целых шесть дней работы по приобретённой специальности. Но от психотропных лекарств, которыми её нашпиговывали в больницах, от великого неверия в себя дрожали руки, её приняли за наркоманку и уволили. Была работа по двенадцать часов в сутки лотошницей (реализаторами они стали называться) на улицах в жару, холод, дождь, снег, с октября по май простуженная, часто с температурой, и это не ради хлеба насущного, даже не ради подарков самой себе. Она всё ещё помнила, что должна учится и накопленные деньги (кроме заработков на улице, она как инвалид второй группы получала пенсию) относила учителям вечерней школы – ведь наступили новые времена, появились новые платно-бесплатные колледжи, лицеи, институты, университеты, где учиться было не обязательно, лишь деньги плати. Абсолютно не занимаясь предметами, получила аттестат об окончании средней школа. С этим аттестатом опять за деньги окончила первый курс уж не знаю какого института. Денег, впрочем, хватило на пол курса, остальное она вытянула из мамаши. И это бы ничего. Преподаватели здесь были не такие покладистые как в вечерней школе, Мила подключила мать – чтобы та вместе с ней ходила просить поставить полоумной студентке «уд». После такой «учёбы» дочку опять пришлось положить в больницу.

О, эти жуткие дни перед больницей! В первый раз на лечение она согласилась добровольно. Правда, во время ожидания в приёмном покое психдиспансера при ростовском медицинском институте, когда увидела проходящих через приёмную больных, среди них одну совсем ненормальную тётку, пыталась сбежать. Я успел подхватить её, поднять над полом и тогда она сверху так саданула каблуком своего сапога по стопе моей правой ноги, что у меня пошла кровь из-под ногтей. Потом уж мы вызывали специальную бригаду скорой помощи с крепкими санитарами. Но она всегда чувствовала, что её ожидает, и после отправки, вернувшись в опустевший дом и взявшись прибираться, мы с женой находили в шкафах, в тумбочках, в диване изрезанную на ленточки её одежду, семейные фотографии, некоторые документы. Были и тетрадки, исписанные жутко корявым почерком. Во всех тетрадках одно и то же: всюду предатели, отец и мать хотят убить… Однажды на моей голове она разбила тяжёлое декоративное блюдо. Сделано это было так ловко и неожиданно, что от изумления я не почувствовал боли. Сейчас же стало ужасно жалко своего дитя. Кровь текла по моему лбу, носу, щекам, я растерянно подставил под это ладони ковшом и вспомнилось лицо моей матери, её глаза в особенно ужасные времена. Пришло и ко мне великое горе.
Когда Мила лечилась в четвёртый раз, врач внушила ей, что пора завести мужчину. Пошли благодаря бюро знакомств мужички. Первый оказался разовым. Второй, ровно в два раза старше её, держался больше года. Он был армянин из Сумгаита, бежавший от расправ азербайджанской черни. Сначала Мила ходила к нему – он где-то ютился в коммунальной комнатушке. Потом он, фактически на полном обеспечении, с полгода жил у нас – выискивал по небольшим своим деньгам какое-нибудь подходящее жильё. Наконец нашёл, убрался от нас, а Милу с собой не взял. Она бунтовала. Там было всё: стучала тяжестями в его двери, оскорбляла соседей, он приходил к нам жаловаться. Наконец, желая ему и всем-всем что-то доказать, она откликнулась на объявление в газете «Круглосуточная работа девушкам». И исчезла из дома на четыре месяца.

Она появилась через пару дней после суда. В ужасном состоянии. Лицо размалёвано, глаза безумные, одета как привокзальная проститутка. А поведение как у молодых преступников после первой отсидки – всё испытала, ничего не боится… Сходу потребовала денег на аборт. Поговорить с ней как всегда было невозможно. У неё временные трудности, нужны деньги. Если не дадим, будет плохо. Побыла с час, ушла, ещё через час вернулась на такси. «Расплатитесь!» А мы взяли и не расплатились. Стоя посреди двора, она минут двадцать во всё горло поливала нас самыми последними словами (было здесь и о том, будто я её насиловал, а мать хотела отравить). И опять куда-то унеслась. Потом пришла Верина мать и сказала, что была Мила и с её телефона вызвала по газете объявлений нам, родителям, много разных товаров и услуг. И действительно, в течение следующего дня нам везли в мешках муку, сахар, потом были рабочие по ремонту крыш, бригада отделочников, стекольщик, наконец, явился уже вечером приличный крепкий лет за тридцать гражданин – это, как мы потом догадались, она вызвала себе мужчину из бюро сексуальных услуг.
А ещё через пару дней пришла медсестра из женской консультации, полная недоумения, и рассказала Вере, что наша дочь буквально громит роддом, требуя сделать ей аборт, но врачи ничего не находят, узи тоже ничего не показывает.
После этого Мила осадила милицию. Будто какой-то сержант в неё влюблен, но ни на что не может решиться. Там с ней серьёзно поговорили и вытолкали.
Понемногу она рассказывала Вере о своих четырёхмесячных приключениях. Жена, конечно, всё передавала мне. Слушать это было больно. Очень больно. Самое поражающее было то, что в особенно отвратительные и страшные моменты дитя наше делалось как бы вполне трезвым, любой нормальный человек поступал точно так же. Наконец жена мне сообщила: «Она теперь хочет только одного – выйти замуж. Сделает аборт и будет искать мужа. Спрашивает, когда найдёт человека, ты отдашь им свою машину?»
Ах, если бы дело было в машине!
Кого-то наша дочь всё-таки нашла, непонятно какой аборт ей сделали, а деньги у неё появились от продажи «видика»- нашего ей подарка в 95 году, когда после жуткого 92-го мы стали материально вновь благополучными.
После этого самоубийственного дела она с месяц вопила в доме и во дворе о нашей с Верой подлости. В своей комнате творила бог знает что. Стены покрыла листами из цветных журналов с надписями фламастером: «Мои родители хотят меня убить…» — и т. д.». За всё в ответе были мы, мы…. И в конце концов в очередной раз мы устроили её в лечебницу.
И меня всё-таки обнадёживает воспоминание о ней семилетней. Полгода учёбы в школе под влиянием каких-то детских представлений она вела себя дура дурой, но выправилась. Теперь она тоже меняется. Вот замуж захотела. Может быть опять в конце концов выправится. Натура у неё сильная, если что-то вобьёт себе в голову – это у неё надолго. К тому же организм неплохой. После телевизора, школ, больниц, борделя, где можно набраться чего хочешь, не стала она курильщицей, пьяницей, наркоманкой. Натура не принимает, а это многого стоит.

ЧЕМ ЧЕРТ НЕ ШУТИТ

После только что показавшего корму автобуса на остановке некоторое время я был один. Потом подошла худенькая, симпатичная, красиво и скромно одетая в джинсы и чёрный кожаный пиджак. на ногах лёгкие башмачки, шея в цветной косынке, голова открыта, каштановый волосы до плеч тщательно расчёсаны. Красиво, но пожалуй не по сезону. Был конец февраля, температура плюсовая, вокруг всё голое – голая прошлогодняя трава, голые деревья, голые дома, голая железная будка остановки, много претерпевшая от местного ночного бакланья – всё мокрое от утреннего тумана, который и теперь, к полудню, не совсем разошёлся.
Была суббота. Девушка едет на свидание и надела своё лучшее, решил я
Она достала из кармана сигареты и закурила.
— Ещё и курите, — сказал я вслух как бы в дополнение к своему молчаливому выводу, что девушке явно холодно, однако едет на свидание и хочет выглядеть на все сто..
Она независимо, но добродушно приподняла брови, слегка качнула головой.
На этом всё должно было кончится. Но после нескольких её затяжек, выдававших многоопытную курильщицу, я продолжил:
— В моей жизни случилось несколько подвигов. Вынужденных, сами понимаете. Одним горжусь до сих пор. Это как я бросил курить. Рассказать?
— Расскажите, — согласилась она, слегка, очень-очень в меру улыбнувшись.
— Годов с десяти я был законченным курильщиком. К двадцати пяти горло стало до того больным, что пошел к доктору. Я конечно понимал, что надо бросить курить, много раз пытался. В конце концов решил, что может быть это всё-таки не куренье, вдруг доктор возьмёт да и поможет. И случилась как в одном старом анекдоте. Приходит к доктору очень толстый человек. Помогите! Уж дышать трудно. Неужели нет лекарства от ожирения? Доктор его осмотрел и говорит: а зачем тебе худеть? Через три месяца ты и так помрёшь! Прошло с полгода. Приходит бывший толстяк к тому доктору. Тоненький-тоненкий, несчастный-пренесчастный. Доктор, когда придёт ко мне смерть? А я откуда знаю, отвечает доктор. Хотел похудеть, вот и похудел. Со мной было примерно то же. Посмотрел моё горло доктор и говорит: «Если курить не бросишь, через три года станешь инвалидом, а через пять помрёшь». Настраивался долго. Наконец бросил и четыре года курил иногда только во сне. Просыпался как после жуткого кошмара: опять не выдержал!.. Потом курил и не курил. То было моё время любви. Сходы, расходы… Надоело. Женился раз, потом ещё раз. Второй раз уже по-настоящему. Успокоился, и лет тридцать не курю. Но, прошу заметить, только с недавних пор совершенно не хочется.

Рассказ девушка выслушала благосклонно. Я засмеялся:
— Многих я после того доктора уговаривал бросить зелье. Но остался в единственном числе. Вроде бы склонялись, одобряли. Даже попытки были. Но ни один не бросил окончательно. Мне бы ещё и пить бросить. Но затеваться уже нет времени. Поздно!
После некоторой торжественной паузы вслух удивился:
— С чего бы это я так разболтался! На остановках и в автобусах я вообще-то молчу.
На остановке между тем прибавилось народу. Старые и молодые. Прибежала желтая «маршрутка», молодые, в том числе девушка, влезли в неё, старые, льготники-бесплатники, среди них я, остались ждать автобус.
Маршрутка умчалась, оставив после себя в неподвижном сыром воздухе запах бензинового перегара и очевидность: я пенсионер, я дачник среди других дачников – старушки с двумя сумками огородных прошлогодних даров, ещё одной пожилой с одной сумкой, старого рыбачка с рюкзаком за спиной и удилищами в одной руке, на подходе был ещё старичок с рюкзаком и удилищами. Подумалось: а что делать? Десятки не жалко, чтобы с такой милой поговорить ещё минут пятнадцать. Но ведь кто поверит, прежде всего я сам, что это не будет самое банальное волокитство, .Нет, нельзя быть до такой степени смешным… Какая всё-таки унизительная штука старость!

Буквально на следующий день после работы на даче я ехал в переполненном автобусе. Место рядом освободилось, кто-то лёгкий сейчас же его занял, взглянул: она!
—     Здравствуйте!
Она мгновение соображала.
— А… это вы. Здравствуйте! – И, явно желая показать себя с хорошей стороны: — Как ваше здоровье?
На этот раз слушателем был я. За пятнадцать минут дороги она рассказала, что преподаёт социологию, этику и эстетику в местной школе и в данный момент везёт в районо трудно воспитываемую девочку из неблагополучной семьи — девчонка, здоровенная угрюмая дылда годов пятнадцати стояла рядом, — что она замужем, но мужа изгнала, так как он легкомысленный гуляка и враль, что живут они с мамой в трехкомнатной квартире и им обоим хочется обменять её на частный дом, чтобы иметь немного земли с фруктовыми деревьями и огородом.. Одета она была теперь в зеленоватый плащ, совсем близко увидел её глаза, светлокарие, чистые, юные. Я вышел из автобуса раньше. И опять, глядя вслед увозившему её транспорту, подумал о своей очевидной старости. Уже не в первый раз, желая проявить чуткость, меня спрашивают о здоровье… Но после пассажа о вреде курения интерес и доверие к дедушке у девушки явно появились. И ведь мы с ней коллеги. Да, социология – разве не то, чем я теперь занят. Надо будет Наташкину статью о преподавании в школах показать ей. Да что-нибудь из моего тоже.

Что-то сплеталось в голове. Гёте припомнился, сочинивший на старости лет «Фауста»… Интересно, подкатись ко мне чёрт, сделайся я молодым, как бы взялся соблазнять эту красотку шибко сильно понравившуюся? Ведь она и стоявшая с сигареткой передо мной, покуривавшая и благосклонно слушающая речь о вреде курения, и теперь, сидящая рядом в автобусе очень хороша. Ни грамма искусственности. А как от неё пахло. Похоже, курит не всегда. Умница… Неудовлетворённый Гёте, на старости лет влюбившийся в молоденькую, сочинил замечательную вещь про доктора Фауста. А ещё, к примеру, был Бисмарк, свинья, монархист, реваншист, ярый противник всего, что хоть как-то могло ущемить права прусского юнкерства, будучи не совсем старым, погибал от ожирения и связанных с ним немочей, однако влюбился в знатную русскую, нашёл хорошего врача, помолодел, следуя его указаниям, и смог ещё наделать разных дел, напрямую приблизив начало первой мировой войны. А вот я, сделайся вдруг молодым, однако сохранив в себе опытность почти семидесятилетнего старика – что бы я предпринял? Гете и Бисмарк, оба немцы, один великий поэт, другой мерзавец, отстаивавший монархию — обоих вдохновляла любовь к красавицам, обоим надо было выглядеть героями-победителями, и каждый творил в меру своего разумения и сил. И… и… надо попытаться оживиться. Абсолютно правильно то, о чём я уже успел подумать — заинтересовать её нашей газетой, может быть вовлечь в процесс.
В следующий раз я увидел её на асфальтовой дорожке, пересекающей лесополосу по одной стороне которой были железнодорожные пути на Таганрог с остановкой электрички, по другую шоссе с остановкой автобуса. В самой лесополосе обитали голодные бездомные собаки, выбегающие навстречу каждому прохожему в надежде на подачку. Я сошел около девяти утра с автобуса и увидел на противоположном конце дорожки женскую фигурку, окруженную собачьей стаей. Женщина разбрасывала вокруг себя куски еды. Приближаясь, понял, что это моя знакомая коллега. Я её смутил. Похоже, ей вовсе не хотелось быть в чужих глазах жалостливой. Ответив на моё приветствие, она хотела разойтись со мной. Но я сразу перешёл к делу.
— Одну минутку. Как вас звать?
— Инна.
— Инна, после некоторых размышлений я решил, что мы коллеги. Я не профессионал, тем не менее, пишу статьи в газету, друзья у меня там есть. И, во-первых, хочу дать вам статью одной журналистки – её взгляд на преподавание в средних школах. Ну и плюс дискетка моих статей. Здесь о разном – о коммунизме, религии, национализме, пропаганде, союзе ростовских писателей… Если своего компьютера нет, то в школе он должен быть. Распечатайте.
Порядочно удивлённой, я вручил ей свёрточек и развернувшись провожал с пояснениями. Как и она, я тоже был несколько не в себе. Я навязывался. Да, я навязывался…
Мы дошли до шоссе. До школы было ещё метров сто, но я уже вроде всё сказал, остановился.
— Если прочитаете, то так как рано или поздно мы здесь опять встретимся, хотелось бы услышать мнение. Идёт?
— Я обязательно прочитаю. Это так неожиданно.

Из этого не выйдет ничего путного, говорил я себе. Потому что она мне не очень нужна. Что творилось со мной когда-то при влюблённостях… А впрочем часто изначально было неинтересно – побудительная причина многих встреч чистая физиология. Теперь нечто похожее: некогда любимая жена моя совсем зачерствела, я ей нужен в доме как работник, каждодневно что-то производящий по мужской части — тяжесть какую-нибудь передвинуть, гвоздь забить. А я всё ещё чувствую в себе, так сказать, вполне реальные силы. Моя супружеская верность мне надоела.
Когда мы снова встретились, результат был наилучший.
— Ой! Что же вы не показывались? Мы и статью Ивановой вашей по несколько раз прочитали, и ваше всё тоже. Какие вы молодцы. Не только о себе, но и для других думаете…
Именно так она и сказала «для других».
— Приходите в мой кабинет. Если можно. Я позову наших. Вы ведь просили иметь мнение…
…»просили иметь мнение» — опять это было от неловкости и очень к лицу ей.
Никакого обсуждения в строгом смысле этого слова в кабинете Инны не было. Просто три подруги Инны обрадовались нежданно негаданно высказать накопившееся за многие годы.
Сначала они сказали, что исключая их старого завхоза, в школе весь штат одни женщины, поскольку за те копейки, которые учителям государство платит, мужчины работать просто не должны.
— Вы себе не представляете, что такое одни женщины!
И пошло поехало. О себе, об учениках и их родителях, о начальстве. Все требуют, требуют, а учитель тоже человек…Инна говорила мало. Я поглядывал на неё. Милая, славная. Тоже смотрит на меня и размышляет, может ли быть изо всего этого какой-нибудь толк.
Потом они всё-таки вспомнили, что я тоже человек и стали расспрашивать, и вытянули не только о литературной деятельности, но и о семье, о жене всего больше. И наконец рассказали о Инне, что она хороший человек, что три года была замужем, а в данный момент они не живут, потому что он дурак, не умеющий ценить настоящее хорошее.
Потом я предложил:
— А не хотите ли посмотреть ещё одно моё творение? Дачу. Это совсем рядом. Кроме меня там никто гвоздя не забил.
Они радостно, с очень даже большим удовольствием согласились и пожалуй дача произвела на них куда большее впечатление, чем мои статьи, искренность их возросла до наивысшей степени.
— Вот это да! Вот это да! Инна, этого человека нельзя терять из вида.
Интересно, как толкуется в словарях слово восторг, подумалось мне – высшая степень искренности?
Конечно я её провожал. Она жила на тихой улице, на спуске к Дону, в двухэтажном кирпичном доме застройки конца пятидесятых годов. Инна была против того, чтобы я провожал и когда пришли, хотела сразу же распрощаться, но я, помня, что веду осаду, сказал:
— Ну зачем же со мной быть учительницей? Строгость – она не всегда уместна.
Девушка смутилась.
— Рад был познакомиться ещё и с вашими подругами. Хорошие, живые, а жизнь у всех у нас убогая. Сплошная неудовлетворённость. По вашему, учительскому, на двойку. (она улыбнулась) Ответно могу ввести в свой круг. По средам к шести собираемся в выставочном помещении на Горького. Тоже нищета образцовая, в жизни этой много чего недобравшая. Но не бездари. Кончаются наши встречи чаще всего пьянкой. Умеренной. Расходимся на своих ногах.
— Нет-нет! Боюсь. И не могу пока что.
После этого я воодушевился
— Меня сейчас занимает тема литературы. Во всю идут разговоры о гибели слова, книги то есть. Будто писательский труд сделается ненужным. Чушь! Христианство, сам Христос, да что там Христос, даже господь Бог — это ведь творение литераторов, людей с воображением. Невозможно ни до чего додуматься, не остановив скачку мыслей в голове каким-нибудь знаком, хотя бы узелком на память, а в наше время положив перед собой лист бумаги и шариковую ручку. Все удачи и неудачи людей и государств происходили от умения заносить на бумагу мысли, планы. Сейчас литература пришла в упадок, литераторы нищенствуют. Это очень плохо. Благодаря хорошим литераторам появилась Библия и Новый завет, направлявший людей на путь истинный. Благодаря писателям, а вернее не благодаря, совершился октябрьский переворот. Опять же благодаря бездарной литературе люди окончательно перестали верить в царство коммунизма и созданное Сталиным государство и оно развалилось просуществовав не две тысячи лет, а фактически сразу после земной смерти дьявола. Лучше бы они уж молчали, не делая заявлений о том, что невозможно.
Смутив девушку таким образом ещё больше, я стал говорить, говорить…
— Ах, Инна, в своё время была изобретена фотография. Искусство портрета стало вырождаться, художники в массе своей превратились в фокусников, дело дошло до никому не понятного чёрного квадрата. Что-то такое происходит сейчас с литературой, действительность передаётся в искажённом, забавном виде и понятно одним искушённым. Но при этом коллекционеры и богачи платят огромные деньги за картины мастеров эпохи Ренессанса, при этом классики литературы всем известны и ни один из выдумщиков новой литературы их не превзошёл. Хочешь не хочешь, а взрослая, так сказать, действительность требует взрослого отражения. Другое дело, что мы сами ещё недостаточно взрослые, не выдерживаем многодуманья и радуемся любой игрушке, вдруг отвлекающей нас от проклятых вопросов.
Я в самом деле в последнее время много об этом думал, но чтобы вдруг под впечатлением от всего недавно случившегося всё сделалось вот так определённо Любая попытка остановить болтуна могла показаться грубостью непонимающего. И видел как теплеют её глаза. Закончил я повторным предложением ввести её в круг пишущих.
Я запустился минут на сорок. Обо всём. Пересказал свою новую злободневную и не законченную статью. Вспомнил, какими были полвека тому назад Дон и улицы, опускающиеся к Дону, на одной из которых она жила. Говорил, говорил:
— А всё это игра! Литература, политика, государство, религия, ваше учительство тоже. Каких бы успехов ты здесь не добивался, настоящей радости это не даёт. Радовался я по-настоящему только от каких-то простых вещей. Например, когда купил свой первый мотоцикл. О, это была продолжительная, на много лет радость. Или Чёрное море, дикие пляжи, где можно уплывать от берега на сколько хочешь. Сначала не по себе, часто оглядываешься. меряешь на глаз пространство, отделяющее тебя от суши. Но когда берег превращается в узкую потерявшую свой цвет полоску, а нависающие над морем горы, наоборот, делаются всё более громадными, наконец показываются снежные вершины, а вода вокруг тебя такая прозрачная искрящаяся голубизна, такая родная обволакивающая — это просто не передать… Ну ещё любовь, конечно, когда двое находят вдруг друг друга…
Распрощавшись со мной, она сделала несколько неверных шагов. А головка-то у девушки слегка закружилась, подумал я удовлетворённо.

Потом, вовсе не случайно, опять встретились утром на асфальтовой дорожке между остановками автобусной и электрички. Она выглядела какой-то не очень уверенной в себе. Сходу протянула мне сверточек с газетой и дискетой, сказала:
— Я опять при муже. Он нашёл для нас с мамой подходящий дом. Будем меняться, заведём огород, курочек… — И вдруг клятвенно: — Но прописывать у себя мы его не будем! Три года испытательный срок. Поведёт себя хорошо, тогда пожалуйста…
Я всё понял.
— Что ж, очень жаль. А мне мечталось хотя бы потанцевать с тобой, милая Инна. Я очень люблю танцевать. По моим прикидкам, у нас должно было получиться. Однако время моё кончилось. Желаю всего самого-самого…Ты хорошая.
Печально было мне целый день. Вздыхал, повторял из всё того же Фауста: «Я слишком стар, чтоб знать одни забавы, и слишком юн, чтоб вовсе не желать». Приговаривал себя: я как монета, могу быть только таким и больше никаким. Мне надо было быть донжуаном. Но никогда я донжуаном быть не мог. Дон Жуан по версии Феллини – и я с ним согласен — был убийца и обманщик, игравший на одной струне, укладывавший на спину красоток одним и тем же способом: я знатен, я богат, я на тебе женюсь, ты будешь ходить у меня в шелках, золоте и жемчугах, тебе будут служить много слуг, ты будешь давать балы и сиять на них королевой… И всё, и больше ничего. А ещё в тот день память вдруг выдала воспоминание о Толе Манникове. Калмыкообразный, небольшого роста, можно сказать паршивый Толя пользовался успехом у разным покинутых мужьями или любовниками девиц, Очень довольный собой, любил поговорить о своих победах и учить. Сначала надо взять её за талию и не сильно прижать, потом положить руку на коленочку, а другой красться за пазуху, если не сопротивляется, целуй и начинай говорить, что любишь, женишься и всё такое, о чём они мечтают. Главное, не напугать, быть только хорошим, то есть унижаться, демострируя всяческую покорность, пока не победишь. Толя Манников казался мне убогим. Что он тоже донжуан никак не могло прийти в голову. Но удивительно, и выдающиеся негодяи, и мелкая шушера действуют одними и теми же способами при одних и тех же обстоятельствах.
Потом решил: продам дачу и отправлюсь путешествовать. А «Фауста» мог написать только человек преклонного возраста. Доктор Фауст, будто бы без памяти влюблённый, удовлетворился и забыл свою возлюбленную что-то слишком быстро. «На всё про всё три минуты, включая душ», — окрестили одного недавно действовавшего западного президента газетчики. Нет уж! Всему своё время. Путешествия, и ничего больше — это действительно то, чего хочу. Стало легко.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Если что-то и кажется мне сомнительным и, следовательно, требующем пояснения в этом сборнике повестей и рассказов, так это название.
В моём нищем уличном детстве главной радостью были книги и Дон, его вода. Я обожал плавать, нырять. Когда на водной станции «Аврал» поставили на железных понтонах железную десятиметровую вышку для ныряния, мы, пацаны, целыми днями пропадали на ней. А главной не радостью, занозой сердца, души, всего меня лет с четырнадцати стала лживейшая коммунистическая пропаганда во главе с мастерами художественного слова. Где эти Корнейчуки, Кожевниковы, Бабаевские нашли своих героев?.. Естественно, что годам к восемнадцати пришел к мысли, что должен исправить положение. Сказать правду – ничего больше мне не надо было. Написать новую «Войну и мир» , или «Преступление и наказание», или «Тихий Дон» мне в голову не приходило. Но, во-первых, вся хорошая русская литература – о плохом. «Глянул я окрест меня, и душа моя уязвлена страданиями человеческими стала» – ключевые, как теперь говорят, её слова. Во-вторых, если девятнадцатый век был золотым веком русской литературы, начало двадцатого серебряным, то шестидесятники десятилетием эпигонов. С 56-го и до самой его смерти в 78-м я в Ростове знал и признавал за писателя одного только Виктора Мамин. Виктор обожал Льва Толстого, был похож и внешне и внутренне на одного из самых ярких персонажей мировой литературы Пьера Безухова, а самое главное, собирался написать собственную «Войну и мир». И, может быть, он справился бы со своей задачей, однако вышло лишь частично, местами – цензура глушила, здоровье в пятьдесят раз навсегда кончилось. Жизненная неудача Виталия укрепила моё скептическое отношения к людям с великими замыслами. Но шли годы. Я написал сначала повесть о себе, которого война накрыла в четыре годика. Потом написал о двенадцатилетнем, жившем со мной в одно время, видевшем всё уже совсем другими глазами. Потом о пятнадцатилетних, угнанным в Германию, потом о семнадцатилетних, призванных в Красную Армию. В конце концов получилось «Первое разрушение града». Дальше мирное существование советского человека я видел так, что получилось «Второе разрушение града». «Двойное разрушение града» – назвать главную свою книгу как-нибудь иначе казалось неестественным. Но однажды, и не так давно, размышляя о том о сём, спросил себя: Виктор соответствовал толстовскому описанию Пьера Безухова, многие на кого-нибудь похожи. Да все, которые есть, уже раньше были. На кого хоть приблизительно я похож? И как не старался остаться в своём роде единственным, всех смог отмести, кроме Гришки Мелихова. Одинаковый рост, вес, однолюбы, изначально стержневые, в молодости крепко дикие, ну и ещё кое-что, только судьба разная. Гришка с детства приучен к тяжёлому труду хлебороба, однако пришлось сделаться воином. Я не переносил физический труд, однако сделался работягой и теперь, в конце жизни, без физического труда просто болею. Гришка по рождению своему был человеком Места, однако сделался Свидетелем. Я всю жизнь сначала бессознательно, потом вполне определённо хотел быть человеком своего Времени, но вышел из меня не более чем Свидетель. И стукнуло: Место – Ростов-на-Дону, Время – Вторая мировая война, затем послевоенный, псевдомирный, период Советской власти. Книга писалась с целью что-то доказать, кого-то заклеймить. Но с тех пор прошло лет пятнадцать, сволочь, верой и правдой служившая Советскому государству, фактически и бывшая Советским государством (А кто ж ещё?), либо вымерла, либо рассеялась, а большинство переквалифицировалось в рыночников, демократов и взять с них нечего. Теперь описанное – ВРЕМЯ, ИСТОРИЯ. И название должно быть говорящее само за себя. Я написал книгу, которую надо назвать «ТИХИЙ РОСТОВ- ДОН»

Течёт посреди земли речка, принимающая в себя другие ручьи и речки, притягивая на свои берега людей. Долго сёло- и градообразующая пойма реки – это только Место. Но вдруг включаются некие часы и начинает творится История, отсчёт Времени. Для меня, для очень многих ростовчан этот отсчёт начался 22 июня 1941 года. Это удивительно, но всё лучшее человек находит в себе когда на его голову сыпятся бомбы, или он умирает от голода и холода, или ему грозит неволя и забвение. Находит и забывает, если остаётся жив. А как иначе? Нам надо есть, пить, утепляться, утешаться, мы суетимся, хлопочем. Незабываемое потихоньку забывается. Наконец должно умереть вместе с нами.
Я против забвения.
__________________________________
© Афанасьев Олег Львович