Как вольготно жилось преступникам, скажем, в восемнадцатом веке! Ни тебе дактилоскопии, ни баллистической, ни судебно-медицинской, ни графологической экспертиз. И паспортов не было (разве только заграничные), а если и были какие-то удостоверения личности, то без фотографий.
Воруй, убивай, скрывайся под чужим именем – никто не найдет!
Ан нет: преступников ловили как миленьких, и процент раскрываемости, наверное, был примерно таким же, как сейчас, и судебных ошибок вряд ли было намного больше.
А дело в том, что гораздо сильнее был общественный надзор за поведением человека. И это вполне возмещало почти полное отсутствие криминалистики как таковой. Человек почти не выпадал из сферы привычного наблюдения, «автоматического» любопытства окружающих. Ваша жизнь и ваше поведение представляли гораздо больший, чем сегодня, интерес для соседа, гостиничного лакея, кучера кэба, продавца мороженого, кельнера… Криминалистика стала быстро развиваться, возможно, именно потому, что обычные граждане становились все менее интересны друг другу, а значит, и менее внимательными наблюдателями друг за другом.
Как тяжело в общине преступнику (если он чужой) и как легко участковому инспектору Анискину!
Оборотная сторона: не всем нравится, когда сосед в курсе, с кем ты провел ночь и что ел на обед.
Человеку интересно все человеческое. Чем больше человек знает о внешнем мире и других людях, тем лучше он вооружен против внешнего мира и других людей. Поэтому люди подсматривают в замочную скважину, читают чужие письма, подслушивают чужие разговоры, хотя это грешно и неприлично.
Но сегодня интерес человека к человеку удовлетворяется больше не непосредственно-эмпирически, а с помощью СМИ.

Избитый сюжет: приезжает в город деревенский паренек – наивное и добродетельное дитя природы. Его тут же грабят бандиты, облапошивают жулики и растлевают развратницы. Несчастному юноше ничего не остается, кроме как самому стать жуликом, бандитом и развратником.
Сельская жизнь, надо думать, сама по себе располагает к нравственности, а городская – к разврату. Почему же тогда не все городские становятся бандитами и развратниками? И почему сельская нравственность, казалось бы, такая стойкая, быстро улетучивается под пагубным воздействием городского воздуха? Оказывается, умилительная чистота деревенских нравов обусловлена прозрачностью человека общины. Человек общины постоянно ощущает на себе зоркий взгляд, знает, что весь он просвечен насквозь и ничего не утаит от окружающих.
Община стоит на недоверии к зрелости, взрослости своих сочленов, на убеждении, что за ними, как за детьми, нужен глаз да глаз — без постоянного жесткого контроля могут такого натворить, сами не рады будут.
Поведение каждого члена общины жестко регулируется общественным (общинным) мнением. Оно выполняет функцию Отца или Бога-Отца – всеведущего, предписывающего правила поведения, сурово карающего за нарушения, но и оказывающего поддержку, как минимум моральную (от произвола начальства, от нападения чужаков, от неожиданной беды).
Община предполагает наличие врага — в лице другой общины, государства или помещика, городских наглецов. Община — островок во враждебном океане, только на этом островке индивидуум чувствует себя в относительной безопасности.
При Советской власти место Бога-Отца-общины заняли трудовой коллектив, общественность по месту жительства, партийная организация и т.д. Пресловутые «совки», включая жителей столицы и промышленных центров, были в некотором роде пейзанами – добродетельными с оглядкой на общину, не столько наивными и доверчивыми, сколько не готовыми к жизни вне общины.
В дни заката перестройки и тем более в эпоху рыночных реформ наши люди почувствовали себя примерно так же, как раньше деревенский житель в большом городе: никто не следит, но никто и не защитит…
Городское население СССР превысило сельское только в начале 60-х годов прошлого века. Большинство россиян среднего возраста – бывшие сельские жители или дети сельских жителей, хорошо помнящие свои корни. Всем более или менее неуютно без общины, все ностальгируют по ней. Но какая община возможна в нынешнем рыночном мегаполисе? Религиозная или политическая секта или братство наркоманов-хиппи. А еще – банда…
«Если Бога нет, значит, всё дозволено!» (Достоевский, «Братья Карамазовы»). «Человек партии, я признаю суд только своей партии» (М.Горький, «Мать»). Если нет ответственности перед общиной, значит, нет никакой личной ответственности.
На Западе, как нам твердят почвенники, Бог-община давно умер(ла). Почему же люди там ведут себя там, словно Бог есть и не всё дозволено? Что выполняет функции общины? Сформировавшиеся за десятилетия и века, до автоматизма доведенные навыки городской культуры. Вместо полудетских добродетелей общины, таких трогательных и милых, – унылые, мещанские, взрослые добродетели: почтение к полиции, трепетное отношение к своей репутации, плюс, конечно, самодисциплина и способность незнакомых граждан к самоорганизации вне формальных структур…
(Пишущий эти строки имел возможность сравнить поведение русских и немецких пассажиров электрички, на глазах которых сильный пристает к слабому. Как вы думаете, где наглецу был дан энергичный коллективный отпор, а где народ молча сидел и отводил глаза? Правильно догадались!)
Поведение западного человека меньше, чем можно было бы ожидать (зная о царящих там разврате и бездуховности) зависит от того, контролируют его либо он предоставлен самому себе. Поэтому западный человек реже, чем можно было бы предположить (учитывая легкость совершения и сравнительную мягкость наказания), мочится мимо унитаза, ворует в универсамах и уклоняется от уплаты налогов. Словом, ведет себя, как скучный взрослый, а не как романтик-хулиган-подросток.
Кстати, сегодня многие с грустью и теплотой вспоминают о необыкновенной атмосфере коммунальных квартир, о царившей там открытости, взаимовыручке, душевности. Но почему же никто не отказался переселиться в отдельные квартиры? Почему предпочли соборности, коллективизму, почти братству – атомарную индивидуалистическую разобщенность?

Народная мудрость, воплощенная в поговорках, оправдывает нехорошие поступки, совершенные в силу крайней необходимости или ради избавления от опасности. «В беде побудешь — заповедь позабудешь».
Но если согласиться с тем, что обязательны только легко исполнимые заповеди, тогда всякая мораль отменяется!

В фильме «Пять вечеров» (кажется, и в пьесе Александра Володина) последняя реплика звучит так: «Лишь бы не было войны».
Нынешним зрителям не понять, что угроза атомной войны десятилетиями воспринималась как вполне реальная. «Спасибо партии за мирное небо над головой!», — произносилось всерьез, то есть предполагалось, что Хрущеву и Брежневу требовалось приложить титанические усилия, чтобы «удержать мир от ядерной катастрофы».
В своих дневниках Рональд Рейган с удивлением пишет о Горбачеве: «Он на самом деле боится нашего нападения!» — и называет этот страх параноидальным. Вряд ли президент США был лицемером до такой степени, чтобы и в личных записях скрывать свои коварные империалистические замыслы.
— Да американская военщина еще в пятидесятые годы разрабатывала планы атомных ударов по России.
— Ну, разрабатывала, для того и существуют Генштабы. Вы хотите сказать, что у нас не было планов танкового продвижения до Ла-Манша и ракетных ударов по Америке? Они – предали гласности эти свои планы, мы свои – скрываем, вот и вся разница.
— Кому на Западе нужна сильная Россия?
— А кому на Западе нужны сильный Китай, сильная Япония, Индия, Таиланд? А кому в Азии нужен сильный Запад? Кому в Латинской Америке нужны сильные Соединенные Штаты?
Никто не любит сильных соседей и сильных конкурентов. Все стремятся их ослабить. Это вопрос экономических, политических, военных и духовных возможностей, а не исторической справедливости и морали.

Многие русские актеры бегло, с великолепным произношением говорят по-английски, по-французски. Но что странно: когда надо сыграть иностранца, говорящего по-русски с акцентом, это получается гораздо хуже. Сразу видно, это не француз, плохо говорящий по-русски, а русский, пытающийся коверкать свой язык.

Папа Иоанн-Павел II публично покаялся в злодеяниях, которые совершили крестоносцы по отношению к мусульманам. Это вызвало в мире различные отклики. От восторженных до недоуменных и даже издевательских. Многие не могли понять, зачем Папа это сделал, заведомо зная, что мусульмане и подумают извиняться за свои преступления перед христианами, не менее ужасные и отвратительные. Чего стоит, например, похищение и продажа в рабство европейцев алжирскими пиратами.
— Вот до чего доводит политкорректность!
Между тем, каждому здравомыслящему человеку должно быть ясно, что у мусульман, в отличие от католиков, нет единого духовного лидера, и нынешние муфтии-аятоллы не считают себя прямыми наследниками средневековых халифов, не чувствуют моральной, исторической или метафизической ответственности за дела далеких-далеких формальных своих предшественников.
Каждому нравственному человеку должно быть ясно, что тот, кто приносит извинения, которых никто не требует и которые можно было бы не приносить, находится неизмеримо выше того, кто и не помышляет об извинениях, хотя извиниться, может быть, и стоило бы.

У французского профессора Роже Шартье есть гипотеза о том, какое влияние на историю оказывает развитие носителей письменной информации. Рождение книги вместо прежних папирусов и пергаментных свитков обусловило распространение христианства. Появилось книгопечатание — возникла Реформация. Становление массовой литературы (журналы, газеты, брошюры) – вот вам и Французская революция.
Как связана глобализация с компьютеризацией, с постепенным исчезновением материального носителя информации?
Ницше издевался над людьми, для которых «думать» означает снять с полки нужную книгу и найти соответствующую цитату. Но ведь сегодня для такого «думанья» не надо вставать из-за стола и подходить к книжной полке!

Было время, я целыми днями лежал на диване и смотрел только боевики и детективы.
Да, все это глупо, примитивно, рассчитано на подростковую ментальность. Но не аморально! Боевики — не от богатырских ли былин, не от рыцарских ли романов ведут свое происхождение? Если в чем можно обвинить этот жанр, так это в том, что он приторно и консервативно морален. Добро и зло четко разделены, добро всегда с кулаками и неизбежно торжествует. Сильный заступается за слабых. На всякого крутого найдется кто-то покруче — но добрый. Не признаешь над собой закона — не рассчитывай на его защиту, никого не жалеешь — не рассчитывай на сострадание.

Всегда завидовал людям (Андроников, Собчак, большинство актеров и режиссеров), которые говорят быстро и гладко, как по написанному — без пауз, меканья, поиска слов, всех этих «так сказать», «короче».
Особое устройство психики, мыслительный аппарат работает так быстро, что аппарат речевой никаких затруднений не испытывает. Так говорили Ленин, Троцкий, Андроников, Собчак…
Где-то читал: в момент непосредственного говорения наше сознание целиком занято говоримым в данный момент. А откуда же берется следующая фраза? Ее заранее готовит подсознание. Получается, именно оно, а не сознание делает человека оратором?

«Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст». Очень логично! Даже если завтра джаз разрешат – сегодня он под запретом. А лояльность испытывается как раз на готовности соблюдать нелепые запреты. Чем нелепее запрет, тем легче и вернее проверяется лояльность.
Если ты нарушил в малом, значит, способен и в большом нарушить, предать. Доверять тебе нельзя.
Развал режима начался не с того, что разрешили играть рок. Разрешение играть рок знаменовало конец режима: запретили, может быть, напрасно, но уж коли запретили – разрешать было нельзя. Тем самым дали знак, что нелояльность останется безнаказанной.

Обостренный интерес к другим странам, знание чужой жизни и умение проникнуть в дух чужого народа (и проникнуться им) иные называли низкопоклонством перед Европой, иные – всечеловечностью.
«Низкопоклонство перед Европой» отличало литературу США, с самых ее истоков, с Ирвинга Вашингтона. Эдгар По в 1840-е годы жаловался на то, что отечественные журналы не имеют собственного мнения и слушают англичан как оракулов.
У самого Эдгара По действие многих рассказов происходит в Европе (Франция, Голландия, Италия), и повествование ведется от лица европейца.
Интерес к Европе ярко проявляется и у Натаниэла Хоторна, Амбруаза Бирса, Марка Твена («Принц и нищий», «Янки при дворе короля Артура»), Скотта Фицджеральда, Эрнеста Хемингуэя и так далее – вплоть до пресловутого Дэна Брауна.
Такое же тяготение к Европе очень заметно и у некоторых латиноамериканских писателей.
Может быть, всечеловечность, любовное обращение к иноземному материалу есть не исключительное свойство, а примета многих молодых литератур?

В Ростовском областном совете профсоюзов был большой гипсовый бюст Ленина. Во время заседаний его выносили и водружали на специальную подставку два сотрудника, из молодых. Однажды доверие было оказано и мне:
— Надо вынести в зал Либермана.
Я удивился, почему основателя и руководителя первого в мире социалистического государства назвали так странно. Мне показали: на бюсте сзади было вырезано: «Либерман».
Могу предположить, что надпись обозначала фамилию скульптора, а может, начальника смены на фабрике, где делали бюсты.
Иногда мы называли Ленина – Либерманом, в этом был момент кощунства, тем более сладостного, что оно было безопасным.

Эгоизм вовсе не обязательно предполагает завистливость. У меня был знакомый, большой эгоист, который искренно радовался, когда его школьные друзья делали карьеру, добивались успеха. Это подтверждало, как мудр он был еще в юности, когда выбирал друзей.

Мартин Бубер сравнивал жизнь с игрой в шахматы, которую Человек ведет с неведомым противником по неведомым правилам.
В юности увлекает сама игра.
В зрелости начинаешь, кажется, понимать правила или догадываться о них.
К старости понимаешь, что игра эта подлая, у тебя нет шансов.

Известный писатель с возмущением рассказывает, как одному его другу, честно сказавшему, что он выпивает каждый день за обедом рюмку-другую, врач поставил диагноз: «бытовой алкоголизм». Подумаешь, алкоголик — пару рюмок водки под хорошую закуску?!
Писателю показалось бы дикой мысль, что у нормального человека не должно быть потребности ежедневно употреблять водку. Если такая потребность, зависимость возникла – это называется бытовым алкоголизмом: медицинский термин, а не бранное выражение.

Стандартная ситуация: наивный юноша вступает в жизнь, полный надежд и иллюзий. Старшее поколение, цинически опытное, учит юношу жить.
А в нескольких современных фильмах дети, подростки цинически опытны и говорят родителям или дедам: «Какой ты наивный!»
Сегодня старики точно так же недовольны молодежью, как и в Древнем Египте. Но раньше жаловались главным образом на легкомыслие и расточительность, то теперь – на отсутствие идеалов и голый практицизм.
Отношения поколений в корне изменились. Раньше старики были прежде всего хранителями технологий и практической мудрости, живыми библиотеками. Теперь технологии, а вслед за ними и организация производства и быт меняются так быстро, что старый опыт уже не нужен или не очень нужен. Соответственно, не нужны старики со своим знанием старых технологий.
Компьютеры пугают людей моего поколения, а подростки их воспринимают как данность.
Смена обстановки в России: молодые быстро богатеют, старики остаются бедными. За что их уважать?

Старый-престарый фильм «Жизнь в цвету». Дивно сняты пейзажи — видимо, ради них все и затевалось. Потому что, если бы не дивные пейзажи, совсем стыдно за Довженко — автора «Арсенала» и «Земли». Три четверти фильма — споры Мичурина с оппонентами-реакционерами. Обильно цитируются статьи и письма, цитаты неуклюже вводятся в диалоги.
Часто это выглядит комично, порой — почти кощунственно. У Мичурина умирает жена — он читает ей свою статью. Она стонет — он: «Погоди, дай дочитаю!». Мичурину противостоят жалкие, ничтожные ученые, которые говорят такие глупости, что самоучка Мичурин легко кладет их на обе лопатки. Если говорят не глупости, то непременно глупым, противным голосом, так чтобы никто не принял всерьез.

В. Зорин, очень популярный в 60-70-е годы американист, писал: «Стихи для человека важнее, чем автострады. Хотя бы потому, что дороги создавать проще, чем поэзию и людей, ее понимающих. Можно гарантировать, что хорошие дороги появятся у нас раньше, чем в Америке миллионные аудитории для поэзии и музыки».
Вот так: «можно гарантировать». Чем же мог Зорин подкрепить свою гарантию? Только репутацией. До сих пор, несмотря на почтенный возраст, наш американист появляется перед телекамерами, вещает с прежней важностью. Очевидно, он уже забыл о том, что когда-то гарантировал. А может, не забыл, но уверен, что никто ему не напомнит. Хотя жульнический характер его предсказания не сейчас, по прошествии десятилетий, выяснился, а был ясен автору уже в момент писания.
В самом деле, Зорин исходит из тезиса, что у нас высочайшая культура ВМЕСТО хороших дорог, а в Америке автострады ВМЕСТО культуры. Но разве не тот же Зорин описывал, с каким триумфом проходят в городах США гастроли советских музыкантов?! Выходит, есть там, несмотря на полное отсутствие культуры, достойная аудитория?
Кстати, что означает «миллионная аудитория» — один миллион или 10, 20 миллионов? И что значит «аудитории для музыки» — для какой именно музыки? Надо полагать, для классики, а не «поп-фольк-рок»? Так вот, симфонических оркестров, и профессиональных, и самодеятельных, в США к тому времени было больше, чем в СССР – стало быть, и количество слушателей вряд ли было намного меньше. Значит, тыкать Америку в харю было не вполне корректно.
Что касается поэзии, здесь тоже не все гладко. «Миллионная аудитория» у советских поэтов – скорее исключение, недолгие всплески интереса, чем норма. Тиражи ежегодного сборника «День поэзии», поначалу и в самом деле внушительные, неуклонно падали, дойдя в конце концов до скромных величин, весьма далеких от миллиона.
У Советской власти, в период ее наивысшего расцвета, небывалого подъема всех отраслей экономики, не нашлось возможности покрыть страны сетью автострад. Ну и черт с ними, согласимся с Зориным: духовная культура куда важнее материальной!
Труднее объяснить, почему Советская власть, проявлявшая неустанную (или титаническую?) заботу о развитии культуры и искусства, так и не смогла – чтобы далеко не ходить за примером – за двадцать с лишним лет достроить в Ростове новые здания Музыкального театра и областной библиотеки. Это смогла сделать только трижды презренная антинародная власть при жестоком экономическом кризисе.

Железная дорога в послереформенной России была делом новым, модным. Как мощно проходит эта тема в «Анне Карениной»! В железную дорогу играют дети, и Стива Облонский хочет примазаться к какой-то железнодорожной компании и для этого унизительно долго ждет в приемной железнодорожного магната, утешая себя остротой «Было дела до жида, и пришлось дожидаться» — с настойчивым звучанием ЖД… Не говоря уже о подробном описании железнодорожных поездок и всего вагонного антуража.
Может быть, именно поэтому самоубийство Анны именно под колесами не кажется столь неправдоподобным. Хотя, по сути, достаточно трудно поверить в то, что красивая светская женщина, в каком бы отчаянии она ни находилась, избрала такой безобразный вид смерти.

Владимир Набоков («Другие берега»:
«Когда в 1905 году, мне было столько-то лет…» Этот оборот казался мне англицизмом: естественнее было бы сказать: «В 1905 году, когда мне было…»
Но теперь во многих газетных статьях и художественных произведениях встречаешь подобное: «Когда в 1953 году умер Сталин…», «Когда он в начале перестройки приехал в этот городок…» И я начал сомневаться: может быть, это вполне обычный, правильный оборот?

Сергей Довлатов избегал фактических ошибок, неточностей в датах, цитатах. То есть все их избегают, но Довлатов, мне кажется, проявлял особую щепетильность. Поэтому особенно досадно встретить в его заметках: «NN умер. Интересно, зачем это ему понадобилось?». Подано как свежая хохма, хотя эта шутка была сочинена по случаю смерти князя Талейрана.
Довлатов стал уже таким классиком, что испытываешь некоторое удивление, даже легкий шок, встречая в его записных книжках фамилии еще живых и работающих в литературе людей (Козловский, Вайль и Генис, Лимонов) и даже моего мюнхенского приятеля Э.Д. Мы с ним регулярно видимся, говорим по телефону, а его имя фигурирует в книге Сергея Довлатова, значит, как-то сопричастен, приближен к классику и сам почти классик…

«…взойдет она,
Звезда пленительного счастья…».
Восход звезды, ночные образы связаны больше с печальными представлениями… Дальше: «Россия вспрянет ото сна…» — это при свете звезд, посреди ночи?
Ясно же, это всего лишь набор подходящих по размеру благозвучных слов.
Но как прекрасно сказано…

У Пушкина в «Борисе Годунове»:
«…Смотри, ограда, кровли,
Все яруса соборной колокольни,
Главы церквей и самые кресты
Унизаны народом»
Это Пушкин не выдумал, и мне даже попадался источник, из которого это взято,- что в день коронации Годунова все крыши были унизаны народом. Но, если мне не изменяет память, в источнике говорилось, что иные даже забирались на главы церквей.. То есть немногие, самые отважные и обладающие некоторыми навыками Трудно поверить, что даже самое сильное любопытство подвигло людей в массовом порядке залезать на купола, тем более на кресты: это требует большого навыка и слишком опасно.
Для поэта-драматурга эффектная картина важнее бытовой достоверности. «Правда жизни» принесена в жертву «красному словцу».
Что позволено Юпитеру…
С другой стороны, если сам Юпитер русской поэзии не удержался….

Александр Островский называл комедиями совсем не смешные пьесы. Комедиями их делает только благополучная концовка. А в драмах у него есть комические эпизоды. Если изменить финал, допустим, «Бесприданницы» (в Паратове просыпается совесть, он отказывается от брака с богатой, но нелюбимой, делает предложение Ларисе) получится почти комедия. Если переделать финал, допустим, «На бойком месте» так, чтобы яд был настоящим и героиня погибла, получится драма.
Так почему Чехов назвал «Чайку» комедией? Комедия могла бы быть, если бы Треплев не застрелился. А еще лучше, чтобы попытка самоубийства опять оказалась неудачной.
Даже сегодня, когда мы приучены к трагикомедиям, трагифарсам, мистериям-буфф и прочим смешениям жанров, логика автора «Чайки» выглядит странной. А сто с лишним лет назад зритель был к такому совсем не приучен. Пришел человек в театр на комедию, Чехова он знает как автора прелестных водевилей, а ему – такое…

Никита Богословский в порядке розыгрыша послал в Союз композиторов телеграмму на имя Таривердиева якобы от имени французского коллеги Леграна: «Поздравляю Вас с успехом моей музыки».
Имелась в виду тема из «Семнадцати мгновений весны», в которой при большом желании можно усмотреть интонационное сходство с мелодией Леграна.
Шуточка, конечно, небезобидная, но я абсолютно уверен: Богословский и помыслить не мог, какая скверная из этого выйдет история.
Вообще сходство интонаций вещь не такая уж редкая. Еще в музыкальном училище молодые люди с удивлением узнают, что такой-то кусок у Чайковского ужасно похож на такую-то арию из Вагнера, а такой-то концерт Шопена — на такой-то русский романс, а такие-то песни популярных композиторов один к одному повторяют гармонические последовательности таких-то классических произведений. Что вовсе не доказывает плагиата, а говорит всего лишь о бессознательном заимствовании либо о том, что интонации, гармонии, ритмы «носятся в воздухе».
Ну, глупо же предполагать, что создатель тысячи прекрасных мелодий вдруг решил поставить под угрозу свое доброе имя и тысячу первую мелодию – попросту спереть у своего собрата. Таривердиеву, как и всякому истинно талантливому человеку, гораздо проще было сочинить свое, чем воровать и перелицовывать чужое.
И еще. Нужно быть очень глупым и невежественным человеком, чтобы предположить, будто один известный композитор пойдет на плагиат музыки другого известного. Такие вещи, если они делаются, то совсем иначе: известный автор, когда его оставляет творческий дар, ворует у автора забытого или неизвестного, в надежде, что «никто не узнает, а если и узнает, ничего не докажет». Так было, говорят, у Блантера с песней «Утро красит нежным цветом…» и у Александрова со «Священной войной».
Бывают и прямо противоположные случаи: графоман выдает за свое произведение понравившееся стихотворение или юмореску знаменитого автора. Известный у неизвестного либо неизвестный у известного – такова логика плагиата. Известный у известного либо неизвестный у неизвестного – это неправдоподобно.
Видимо, из этого и исходил Никита Богословский, устраивая свой розыгрыш. Кто ж мог предположить, что из этого раздуется скандалище, с подключением КГБ, с непредставлением на Ленинскую премию (за музыку к «Семнадцати мгновеньям»), с отказом от творческих встреч, нервными срывами и депрессией! Только завистливые люди могли распространять нелепую сплетню, только дураки, и невежды могли поверить. Я не оправдываю Богословского, но и не обвиняю его: он просто не мог предположить, что в стране столько завистников, дураков и невежд!
«Мы бы на месте Таривердиева не растерялись бы, слямзили бы – значит, и ему ничего не стоило слямзить!»

— Я забыл, диоген – это лекарство или отравляющее вещество?

Я когда-то брал интервью у зам. начальника угрозыска. К нему заглядывали молодые люди, что-то докладывали, о чем-то спрашивали. На вид – типичные уголовники, и одежда, и повадки, и речь.
То ли заразительное влияние (восточная пословица: когда борешься с противником, твой пот смешивается с его пОтом). То ли структура личности полицейских и преступников схожа. Ментов и бандитов играют одни и те же актеры. Тип личности один. Роднит и изолирует от обычных людей – пресловутая «крутость», привычка пребывать в среде с параллельными представлениями и параллельной моралью.
Милиционеры легко переходят в стан преступников. Уголовник Вотрен у Бальзака (как и его реальный прототип Видок) становится полицейским агентом.

В фойе одного ленинградского кинотеатра работал графолог Зуев-Инсаров. Именно он, очевидно, стал прототипом Кошкина-Эриванского из рассказа Ильфа «Довесок к букве Ща».
Мой отец взял мамино письмо и показал графологу. Строка из его заключения стала у нас в семье крылатой: «Любит строить планы и не любит, когда они не сбываются».

Рассказывал Ефрем Гордон, известный ростовский поэт-пародист и сатирик, по основной профессии строитель. Будучи представителем заказчика, он замерял вместе с прорабом фундаменты, чтобы определить объем бетонных работ.
Прораб ходит с рулеткой, кричит цифры. Е.Г. записывает в блокнот и производит вычисления. Наконец называет итог. Шесть тысяч кубометров (допустим).
— Этого не может быть,- говорит прораб.- Я каждый раз завышал на 20 процентов!
— А я, зная ваши прорабские повадки, каждый раз 20 процентов сбрасывал!

Почему произошло такое быстрое и резкое падение морали в постсоциалистической России? Через это прошли и Чехия, и Польша, и Болгария, и Прибалтика – и всюду всплеск преступности, наркомании, самоубийств, коррупции… Но русский размах и безудерж всех оставили далеко позади.
Может быть, дело в том, что раньше русское советское общество имело превратные представления о себе самом? Ему льстили и внушали завышенные нравственные требования, выдавали трудно достижимые идеалы за повседневную норму. Мы плохо верили в то, какие мы замечательные, но – отчасти и верили. «Это у нас на заводе (на базе, в школе, НИИ) все так скверно, а вот в других местах, наверное, все по-иному, как должно быть, как в кино!»
Показывали фильмы о героях и передовиках производства – люди смотрели и тянулись, становились на цыпочки. Стеснялись уж очень резко не соответствовать идеалу. Блудили, воровали, лгали, предавали – но стыдились.
И вот пришла другая эпоха. Можно не тянуться. Можно не стыдиться. Вдруг оказалось, что все сволочи, все блудят, воруют и предают, везде грабеж и обман – посмотрите сериалы, послушайте ток-шоу!
И это оказалось страшным ударом для многих и многих. Не то, чтобы с небес свалились на земле, но, скажем, из скромной чистенькой комнаты – в вонючее подземелье.
Долгие годы считалось: «Мы лучше всех в мире». Оказалось – нет, не лучше всех. Из этого, по нашей максималистской привычке, тут же был сделан вывод: «Мы хуже всех в мире». Вариант: «Нам приходится хуже всех». Либо диалектически-синтезирующий: «Мы лучше всех в мире, за это все нас ненавидят, нам вредят, и нам приходится хуже всех.
Общества, у которых самооценка не была настолько завышена, легче перенесли утрату идеалов и кое-как заменили их новыми.

Меня раздражает, когда постоянный собеседник повторяет историю или анекдот, который уже мне рассказывал неделю или год тому назад.
Но и мне приходится иногда слышать от собеседников досадливое: «Ты уже третий раз рассказываешь этот анекдот!»
Ничего удивительного: анекдот запоминается гораздо лучше, чем факт его рассказывания данному лицу. Сей факт хорошо запоминается, если сосредоточенно следишь за ходом беседы, взвешиваешь слова. Т.е. если разговор не приятельский, а деловой, ответственный.
Поэтому забывчивость свидетельствует об искренность, доверительность. Свои речи хуже удерживаются в памяти, чем речи друга, потому что его слушаешь внимательно, а сам говоришь «не фильтруя», не контролируя себя, не напрягаясь.

В «Принцессе Турандот» (двадцатые-тридцатые годы прошлого века) актер представлялся:
— Моя фамилия Захава. В русском языке всего три слова на «ва» – халва, корова и Захава. Попытайтесь назвать еще хоть одно!
И весь зал какое-то время напряженно искал эти слова — и не мог найти. Такова была сила внушения, таков был интонационный напор. Никто не мог в эту минуту вспомнить тыквы, брюквы, клюквы, головы, оравы и т.д..
Мейерхольд говорил, что в хорошо построенных пьесах часто действие крутится вокруг предмета: платок Отелло, браслет Нины, булавка с солитером в «Свадьбе Кречинского»… Но попробуем продолжить этот список. В маленьких трагедиях Пушкина, которые сам Всеволод Эмильевич считал вершиной драматургического мастерства, обыгрывания «центрального предмета» нет. В других пьесах Шекспира? Лопе де Вега? Островского? Чехова? Шоу? Жана Ануйя? Теннеси Уильямса?
(Попробуйте вспомнить после на досуге: не хочу, чтобы вы подумали, будто я собираюсь что-то вам внушить.)
Уж на что, кажется, «Стакан воды» подтверждает правоту Мейерхольда, но ведь там пресловутый стакан появляется в самом конце!
Вот так «часто используемый» драматургический прием!
Между тем, опытные театральные товарищи, в поучение мне, драматургу неумелому, не раз ссылались, в числе прочих «незыблемых законов сцены», и на этот, установленный Мейерхольдом.

Мы с приятелем ходили по залам знаменитой картинной галереи. Указав на какой-то пейзажик, он спросил, купил бы я это произведение за 300 евро, если бы увидел его на «блошином рынке» и не знал его истинной цены (очевидно десятки, если не сотни тысяч евро).
Я честно сказал, что вряд ли купил бы даже за сто евро. Ну, не очень мне нравится пейзаж.
Я никудышный знаток живописи и могу отличить от посредственного великое, но не просто хорошее. Но разве в аукционах участвуют только знатоки? Покупают за бешеные деньги не картину, а — имя, бренд, марку.
Вот картина, написанная учеником Тициана, или Рубенса, или Тинторетто. Она стоит несколько тысяч. Вдруг выясняется, что это работа не ученика, а самого Рубенса, и тут же цена подскакивает в десятки или сотни раз. Но что же изменилось, картина осталась той же самой!
У выдающихся мастеров бывают слабые произведения, а у заурядных ремесленников или дилетантов иногда вдруг рождаются шедевры. Среди композиторов есть авторы одного произведения. Кто знает, что есть у Огинского, кроме Полонеза «Прощание с родиной», у Фибиха, кроме Поэмы, у Раффа, кроме Каватины?
Если бы писатели, достигнув известности, брали псевдоним и только под ним издавали новые свои книги … Многим ли удалось бы достигнуть известности под другой фамилией? Вообще пробиться?
Известность в рыночные времена есть не столько продукт (товар), сколько капитал, величина которого не прямо зависит от труда и таланта. Деньги, потраченные на рекламу, раскрутку, входят в цену. Престиж фирмы, входит в ее рыночную стоимость как независимая составляющая. Неизвестная фирма, может быть, лучше «Сони» или «Адидаса». Но продукция с всемирно знаменитым брендом стоит гораздо дороже.

Японские писатели, достигнув известности, берут себе псевдоним. Чтобы доказать самим себе, а также издателям, критикам, публике: они не хотят пользоваться инерцией репутации, они могут начать с нуля – и вновь добиться славы. (Может быть, это всего лишь красивая легенда и такие случаи были исключением. А может быть, эта благородная старая традиция в наши рыночные времена уже прервалась.)
Владимир Набоков печатался под псевдонимом Ефрем Сирин. Несколько очень влиятельных критиков (в их числе Дмитрий Мережковский) отзывались о его произведениях прохладно. «Роман с кокаином» Набоков опубликовал под другим псевдонимом. Кстати, там есть пассаж как раз об инерции репутации: если известный писатель-«отличник» напишет «на троечку» ему по привычке ставят «пятерку», признанному же троечнику почти невозможно получить высший балл даже за блестящую работу.
Судьба «Романа с кокаином» странным образом подтвердила правоту обиженного на критиков автора. Те же авторитетные судьи, которые скептически отзывались о Ефреме Сирине, с восторгом приняли никому не известного Леонида Агеева.
Но возможно и другое объяснение. Взяв первый попавшийся псевдоним, Набоков попытался стать другим. Более «простым и человечным». Более искренним и менее вычурным. Что и было по достоинству оценено критиками.

_______________________________
© Хавчин Александр Викторович