Историю создания этого стихотворения впервые представил в своих черновых заметках к биографии Пушкина П. В. Анненков: “Мусина-Пушкина, урожд. Урусова, потом Горчакова (посланника), жившая долго в Италии, красавица собою, которая возвратившись сюда капризничала и раз спросила себе клюквы в большом собрании. Пушкин хотел написать стихи на эту прихоть и начал описанием Италии:

Кто знает край…
Но клюква, как противуположность, была или забыта, или брошена” [1].
Уже после смерти Пушкина Мария Александровна Мусина-Пушкина в 1842 году писала своему второму мужу, А. М. Горчакову: “ Вяземский долго говорил мне о тебе и обещал мне стихотворение Клюква, которое Пушкин написал мне” [2].
М. Цявловский убедительно доказал, что адресат стихотворения “Кто знает край…” никаких сомнений не вызывает, хотя красавица, воспетая поэтом, носит здесь условно-литературное имя Людмила (в черновых вариантах: Эльвина, Леила, Рогнеда, Глицера). Имя Мария, появляющееся в финале стихотворения, создает определенную двусмысленность, приоткрывая завесу тайны над адресатом: это и имя богоматери, и имя “другой” женщины.

С Марией Александровной Пушкин мог познакомиться в 1827-1828 г. г. Она происходила из семьи Урусовых, дом которых в Москве поэт нередко посещал весной 1827 года. Отец семейства, князь Александр Михайлович Урусов, был президентом Московской дворцовой палаты и членом Государственного совета. М. И. Семевский в своем биографическом этюде о Пушкине указывал, что поэт бывал в доме князя Урусова почти каждый вечер и увлеченно пересказывал присутствующим русские сказки [3]. Из восьми сыновей Урусова Пушкин был знаком по крайней мере с тремя: Михаилом, Николаем и Павлом. Весной 1827 года, посещая дом Урусовых, Пушкин немного вскружил голову их дочери Софье (1804-1889), и история едва не завершилась дуэлью с одним из поклонников княжны, В. Д. Соломирским. В апреле 1827 года охваченный ревностью Соломирский послал поэту вызов на дуэль, на что Пушкин, со всегдашней готовностью, в тот же день ответил: “Немедленно, если вы это желаете, приезжайте вместе с секундантом” [4]. На этот раз друзьям поэта удалось предотвратить дуэль и помирить противников.

С Марией Александровной Мусиной-Пушкиной (Урусовой) поэт мог познакомиться в Москве в доме ее родителей и встречаться в Петербурге осенью 1827-весной 1828 года, куда она приезжала вместе со своей сестрой Софьей.
Все сестры Урусовы были удивительные красавицы, но Марию, старшую, выделяли среди них особо. Еще в 1820 году, посетив Москву, Ф. Вигель отметил: “ Между многими хорошенькими лицами поразила меня тут необыкновенная красота двух княжен Урусовых, из коих одна вышла после за графа Пушкина, а другая за князя Радзивилла” [5]. Старшая сестра, при совершенной красоте, пленяла каким-то особым обаянием. М. Д. Бутурлин вспоминал, что в красоте ее было что-то совершенно необычное из-за “разноколерных” глаз. Я. Лобанов-Ростовский называл ее regina — королева. При этом она, по выражению А. Я. Булгакова, казалась “милее” прочих сестер. Когда решался вопрос о браке молодого князя И. Мусина-Пушкина с княжной Марией Урусовой, Булгаков не скупился на советы: “Она умна, молода, добра, выросла в нужде, не знает капризов, отец и мать люди добрые, ты богат, чего тебе еще? “ [6].

Свадьба Марии Александровны Урусовой и графа И. Мусина-Пушкина состоялась летом 1822 года, после чего молодые надолго уехали за границу. Сезон 1822-1823 г. г. они провели во Флоренции. В 1823 году у Марии Александровны родилась дочь Екатерина.
Неизвестно, когда именно супруги вернулись в Россию, но с осени 1827 года Мария Александровна была в Москве, а затем в Петербурге. Она, видимо, не слишком часто появлялась в свете: в период с 1825 по 1830 год у ней родилось четверо сыновей. Это обстоятельство позволило М. Цявловскому установить возможную дату написания пушкинского стихотворения (ноябрь 1827-март 1828), а “младенцем на руках” должен был быть ее сын Александр, родившийся в июне 1827 года.

Пушкин был, несомненно, искренне восхищен красотой Марии Александровны, воссоздав ее в столь пышных, художественных декорациях, т. е. дав ей соответствующую оправу. Со слов Вяземского, он был влюблен в графиню Мустну-Пушкину, правда, это чувство оказалось мимолетным и омрачилось некими неясными обстоятельствами, то ли размолвкой, то ли какими-то ее поступками или высказываниями. 2 мая 1828 года Вяземский писал жене из Петербурга: “Пушкин говорит о Пушкиной-Урусовой, qu’elle a l’ame blanchisseuse (что у нее душа прачки). [2, С. 378].
Поэт был обидчив, и быть может, эти слова были сказаны в запальчивости, под влиянием минутных эмоций. Во всяком случае он был явно неправ. В 1837 году М. А. Мусина-Пушкина оказалась одной из немногих великосветских дам, искренне скорбящих о гибели поэта. 16 февраля 1837 года Вяземский писал Э. Мусиной-Пушкиной: “Я покидаю свет, и не меньше чем скорбь побуждает меня к этому негодование. Видеться с удовольствием я могу только с вашей свояченицей Мари. Она сочувствует моей скорби, есть у меня с ней и другие согласные чувства, так что в ее обществе я нахожу отраду и утешение” [7]. Известно, что Мария Александровна составила для одного из своих заграничных знакомых краткий отчет об истории последней дуэли Пушкина.

В пушкинском стихотворении образ русской красавицы соединился с образом вожделенной Италии совершенно неожиданным образом. Есть необходимость привести данный текст полностью.

1828

Kennst du das Land…
Wilh. Meist.
По клюкву, по клюкву,
По ягоду, по клюкву…

Кто знает край, где небо блещет
Неизъяснимой синевой,
Где море теплою волной
Вокруг развалин тихо плещет;
Где вечный лавр и кипарис
На воле гордо разрослись;
Где пел Торквато величавый;
Где и теперь во мгле ночной
Адриатической волной
Повторены его октавы;
Где Рафаэль живописал;
Где в наши дни резец Кановы
Послушный мрамор оживлял,
И Байрон, мученик суровый,
Страдал, любил и проклинал?
……………………………………….
………………………………………
Волшебный край, волшебный край,
Страна высоких вдохновений,
(Людмила) зрит твой древний рай,
Твои пророческие сени.

На берегу роскошных вод
Порою карнавальных оргий
Кругом ее кипит народ;
Ее приветствуют восторги.
Людмила северной красой,
Все вместе — томной и живой,
Сынов Авзонии пленяет
И поневоле увлекает
Их пестры волны за собой.

На рай полуденной природы,
На блеск небес, на ясны воды,
На чудеса немых искусств
В стесненьи вдохновенных чувств
Людмила светлый взор возводит,
Дивясь и радуясь душой,
И ничего перед собой
Себя прекрасней не находит.
Стоит ли с важностью очей
Пред флорентинскою Кипридой,
Их две… и мрамор перед ней
Страдает, кажется, обидой.
Мечты возвышенной полна,
В молчаньи смотрит ли она
На образ нежный Форнарины,
Или Мадоны молодой,
Она задумчивой красой
Очаровательней картины…

Скажите мне: какой певец,
Горя восторгом умиленным,
Чья кисть, чей пламенный резец
Предаст потомкам изумленным
Ее небесные черты?
Где ты, ваятель безымянный
Богини вечной красоты?
И ты, Харитою венчанный,
Ты, вдохновенный Рафаэль?
Забудь еврейку молодую,
Младенца-бога колыбель,
Постигни прелесть неземную,
Постигни радость в небесах,
Пиши Марию нам другую,
С другим младенцем на руках.
……………………………………. [8]

Два эпиграфа, предпосланные стихотворению, определяют его основную тональность. В них совмещены, казалось бы, взаимоисключающие миры. Сначала гетевское “Ты знаешь край…”. Эти строки из песни Миньоны (“Годы учения Вильгельма Мейстера”) были хорошо известны современникам Пушкина [9]. Они исполнены романтической ностальгии по вечной красоте, воплощенной в божественном приюте искусств — Италии. Через культ Италии прошли все европейские романтики. В свое время южное море оживило в душе Пушкина эту неизбывную для художника тоску об “Италии златой”:

Адриатические волны,
О, Брента! нет, увижу вас,
И, вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона…, — читаем мы в “Евгении Онегине”.

Гетевская песня Миньоны скорее всего была известна Пушкину по переводу Жуковского, опубликованному в сборнике “Для немногих”. Но он воспользовался строками из подлинника, и в этом, вероятно, был особый смысл. В переводе Жуковского первая строка гетевского стихотворения утратила экспрессивность подразумеваемого поэтического диалога и некое разлитое по всему стихотворению романтическое томление.

Ср. Гете:
Kennst du das Land, wo die Zitronen bluhn…[10]
(Знаешь ли ты край, где цветут лимоны…)
Жуковский:
Я знаю край! Там негой дышит лес…

Пушкин создал развернутый парафраз эпиграфа в первой строфе стихотворения, оформленной как пространный риторический вопрос. Но вполне очевидно, что всем известный зачин гетевского стихотворения стал для Пушкина только поводом для создания совершенно самостоятельного образа Италии — “страны высоких вдохновений”. По существу для него оказались значимыми лишь мотивы первой строфы песни Миньоны, условно говоря “пейзажные”.

Гете:

Kennst du das Land, wo die Zitronen bluhn,
Im dunkeln Laub die Goldorangen gluhn,
Ein sanfter Wind vom blauen Himmel weht,
Die Myrte still und hoch der Lorbeer steht,
Kennst du es wohl? [10]
(Знаешь ли ты край, где цветут лимоны,
Где золотые апельсины сверкают в темной листве
Где ласковый ветер дует с голубого неба,
Где стоят безмолвные мирты и высокие лавры.
Знаешь ли ты это?)

В стихотворении Пушкина повторены лишь два пейзажных мотива гетевского текста: голубое небо и гордо разросшиеся лавр и кипарис. Зато появляется образ моря, “адриатическая волна”, воспетая им еще в “Евгении Онегине” и связанная глубокими поэтическими ассоциациями с крымскими и одесскими впечатлениями.
Этим по существу исчерпываются ассоциации пушкинского стихотворения с песней Миньоны, поскольку далее в гетевском тексте смысловым центром становятся лирические воспоминания героини. Для Пушкина же наиболее значимым оказался универсальный культурно-исторический топос Италии .

Пушкин не случайно начертал первый эпиграф готическим немецким шрифтом, что составило зримый контраст по отношению ко второму эпиграфу — строкам из русской народной песни о клюкве-ягоде. Если помнить еще о том, что клюква считается ягодой зимней, что на Руси она составляла зимние припасы в мороженом и моченом виде, то контраст — север-юг — становится еще более очевидным. Разумеется, учитывая обстоятельства создания стихотворения, можно предположить, что указание на клюкву — это лишь напоминание о памятной сцене и прием “открытия” адресата. Но стихотворение Пушкина — это не галантный альбомный экспромт, и два эпиграфа призваны были, вероятно, ярче выразить его сокровенный замысел. В этом смысле важно и выбранное для героини имя — Людмила, вызывающее в памяти уже всем известную Людмилу из юношеской поэмы Пушкина, Людмилу, которая пускается в фантастическое путешествие по воле Черномора, бродит по зачарованным садам, неизменно тоскуя об оставленном отчем доме. Есть в имени Людмила и изначальный смысл (людям мила), передающий истинно национальное понимание женственности. Таким образом, в эпиграфах сталкиваются вновь осмысленные зрелым Пушкиным понятия “чужбины” и родины.

Облик Италии в стихотворении Пушкина исполнен особого культурно-исторического смысла. Это прежде всего Италия возрожденческая, “страна высоких вдохновений”, с “чудесами немых искусств”. Даже адриатические волны словно вторят октавам Тассо, а море плещет вокруг развалин, будто и нет иной жизни на благословенной земле. “Карнавальные оргии”, кипящие у роскошных вод, — это тоже часть возрожденческой культуры, ее живой отзвук в современном мире, поэтому участников праздничного карнавального действа Пушкин называет “сынами Авзонии” (так Италия именовалась в высокой классической поэзии). Но “северная краса” Людмилы принадлежит не художественной традиции, не “древнему раю” искусств, а реальности. Поэтому она так неожиданна и так пленяет “сынов Авзонии”, и в итоге рядом с ней меркнут лучшие творения итальянских художников.

В этом стихотворении Пушкин решился сопоставить свою северную красавицу с моделями Рафаэля — создателя образцов совершенной женской красоты.

В молчаньи смотрит ли она
На образ нежный Форнарины,
Или Мадоны молодой,
Она задумчивой красой
Очаровательней картины…

Как следует из завершающей строфы произведения, Людмила противостоит земным, телесным образам Рафаэля своей “неземной прелестью”. В ее “небесных чертах” есть некая особая духовность (“постигни радость в небесах”), которая неподвластна ни кисти, ни резцу художников Возрождения. Характерно, что в стихотворении Пушкина образ красавицы по существу бесплотен: у ней задумчивый взор, небесные черты, с живостью она соединяет томность. Нет ни красок, ни пластических форм, лишь легкий ускользающий контур. Вызов, брошенный художникам (“Где ты, ваятель безыменный…”), Пушкин повторит и в своей “Мадоне”, которая будет написана через два года, где множеству картин старинных мастеров он предпочтет одну, сотворенную в собственном воображении. Хотя Пушкин в “Мадоне” ориентировался, как доказано, на вполне определенную картину Рафаэля, он все-таки в рамках сонета “сотворил” свою единственную картину сам ( “чтоб на меня с холста, как с облаков…” и т. д.).
В стихотворении, вдохновленном Марией Александровной Мусиной-Пушкиной, Пушкин по существу предложил романтическое переосмысление классического идеала красоты. Поразительно, что удивительно сходные мысли на этот счет высказал в 1820-е г. г. и Стендаль, размышлявший об отличии “современной” красоты от красоты классической и противопоставлявший совершенство пластической формы экспрессии и грации [11].

Спустя несколько лет эту же поэтическую тему продолжил П. А. Вяземский в своем стихотворении “Разговор 7 апреля 1832 года”, имеющем подзаголовок “графине Е. М. Завадовской”. Елена Михайловна Завадовская, которой Пушкин посвятил свое стихотворение “Красавица”, поражала современников дивной гармонией лица и стана. Вяземский припоминает состоявшийся с графиней разговор, когда он заявил о своей нелюбви к Петербургу, и кается в собственной неправоте, превращая стихотворение в гимн именно северной красоте:

Красавиц северных он любит безмятежность,
Чело их, чуждое язвительных страстей,
И свежесть их лица, и плеч их белоснежность,
И пламень голубой их девственных очей.

Он любит этот взгляд, в котором нет обмана,
Улыбку свежих уст, в которой лести нет,
Величье стройное их царственного стана
И чистой прелести ненарушимый цвет.

Он любит их речей и ласк неторопливость
И в шуме светских игр приметные едва,
Но сердцу внятные — чувствительности живость
И, чувством звучные, немногие слова. [12]

Мы склонны предполагать, что заданная Пушкиным тема продолжала волновать Вяземского, и в 1834 году он написал стихотворение “Флоренция”, где основные мотивы пушкинского стихотворения “Кто знает край” воплощены почти иллюстративно:

Ты знаешь край! Там льется Арно,
Лобзая темные сады;
Там солнце вечно лучезарно
И рдеют золотом плоды.
Там давр и мирт благоуханный
Лелеет вечная весна,
Там город Флоры соимянный
И баснословный, как она.

Край чудный! Он цветет и блещет
Красой природы и искусств,
Там мрамор мыслит и трепещет,
В картине дышит пламень чувств.
Там речь — поэзии напевы,
Я с упоеньем им внимал;
Но ничего там русской девы
Я упоительней не знал.

Она, и стройностью красивой,
И яркой белизной лица,
Была соперницей счастливой
Созданий хитрого резца.
Канова на свою Психею
При ней с досадой бы смотрел,
И мрамор девственный пред нею,
Стыдясь, завистливо тускнел. [12, 213].
Мы не знаем, было ли это стихотворение Вяземского галантным посвящением какой-нибудь путешествующей по Италии русской даме или лирическим откликом на заданный Пушкиным мотив, но связь двух произведений несомненна. В 1836 году Вяземский вернулся к гетевской песне Миньоны, шутливо обыграв уже известные русской публике поэтические формулы в стихотворении “Kennst du das Land?”, где он воспел дачу великой княгини Елены Павловны в Ораниенбауме.

Мы можем только гадать о том, как в действительности выглядела Мария Александровна Мусина-Пушкина, затмившая, в глазах поэта, рафаэлевскую Форнарину. К сожалению, сохранился единственный ее портрет — миниатюра М. М. Даффингера. Но, вероятно, была в ней какая-то особая кротость и чистота, что совпадает с суждениями современников о ее доброте, теплой привязанности к детям, глубокой вдумчивости и сдержанности.
Летом 1836 года умер муж Марии Александровны, но через два года она вышла замуж во второй раз за князя Горчакова Александра Михайловича (1798-1883), лицейского друга Пушкина, которому посвящены несколько стихотворений поэта. А. Горчаков оказался тем самым лицеистом, которому пришлось, наконец, праздновать годовщину Лицея в одиночестве.
Пушкин еще в 1817 году предсказал ему блестящую судьбу. В послании “Князю А. М. Горчакову” он писал:

Тебе рукой Фортуны своенравной
Указан путь и счастливый и славный, —
Моя стезя печальна и темна;
И нежная краса тебе дана,
И нравиться блестящий дар природы,
И быстрый ум, и верный, милый нрав;
Ты сотворен для сладостной свободы,
Для радости, для славы, для забав.

А. М. Горчаков сделал блестящую карьеру, начав с дипломатической службы и став в конце концов российским министром иностранных дел, а затем и канцлером. Он не был для Пушкина в зрелые годы близким человеком, но, при всем несходстве их политических позиций и характеров, Горчаков ценил поэтический гений друга своей юности и сохранил множество его ранних произведений, которые еще в Лицее собственноручно переписывал, в том числе и поэму “Монах”. Видимо, князь мог считать лестным для себя, что поэт восславил в стихах красоту его жены.

Литература:

1. Цит. по кн. : Модзалевский Б. Л. Пушкин. Л. 1929. С. 342.
2. Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М. 1962. С. 372.
3. Русский вестник. 1869. № 11.
4. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 1-16. АН СССР 1937-1949. Т. XIII С. 563.
5. Записки Ф. Ф. Вигеля. М. 1892. Т. VI. С. 29.
6. Русский архив. 1901. №3. С. 405.
7. Там же. 1900. №3. С. 396.
8. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 1-16. АН СССР. Т. 3. С. 96-98.
9. См. : Жирмунский В. М. Гете в русской литературе. Л. 1982. С. 84
10. Goethe. Wilhelm Meisters Lehrjahre/Poetishe Werke in drei Banden. Leipzig. 1970. B. 2. P. 282.
11. См. об этом подробнее: Забабурова Н. В. Роль живописи в эстетической и художественной системе Стендаля./Роль искусства в поэтике литературного произведения. Орджоникидзе. 1989. С. 62-73.
12. Вяземский П. А. Сочинения. Т. 1-2. М. 1982. Т. 1. С. 203.

________________________
© Забабурова Нина Владимировна