ДОМА И В ДОРОГЕ
Валентин Редькин вернулся из дальнего рейса. Поставив машину на техобслуживание, он отправился домой. Прошло с полчаса, как перед его «шкодой» разъехались ворота автобазы, а Валентина еще покачивало, он спотыкался на гладком асфальтовом тротуаре.
Сегодня, поспав немного на стоянке под Воронежем, он в час ночи поднялся и до самого Ростова гнал без остановки. Так было всегда. Начиная рейс, он осторожничал, прислушиваясь к каждому стуку и скрипу машины. И посреди рейса его частенько лихорадило: где-то что-то не так… Но когда до дома оставалось каких-нибудь пятьсот километров, было уж не до стуков, машину гнал с предельной скоростью.
И автобаза, и дом его находились на бывшей городской окраине, теперь со всех сторон окруженной высокими домами — городом. Было начало десятого, тихий утренний час, когда в переулках поселка можно встретить лишь собак или домохозяйку с тяжелыми сумками, возвращающуюся с рынка. Длинные отчетливые тени домов и деревьев лежали поперек переулка, которым шагал Валентин. Слышно было, как играют во дворах малые дети, как порхают птицы в садах и кричат под шиферными крышами их птенцы. А гул окружающего поселок города приходил не с какой-либо стороны, даже не со всех сторон, а как бы падал с ослепительного июльского неба. «Хорошо! — почти вслух думал Валентин. — В гараж не вернусь. Если Нинка во второй, позвоню, чтобы отпросилась, у них там есть ученицы. А если в первой, к пяти вернется, пойдем на набережную, в «Балканы», — мечтал Валентин.
Однако в его просторном новом доме в комнатах стояла духота, неделю, как минимум, никто его не открывал и не проветривал. Всюду пыль, на полу редкие следы, тоже запыленные. Дошел до спальни. Постель не убрана. «Хоть бы постель убрала», — подумал он, и захотелось назад, на трассу, с ее подъемами и спусками, заправочными и закусочными, с детьми и старухами, торгующими вдоль дороги фруктами, ягодами, грибами, картошкой: там он был шофер высшего класса, а здесь кто?..
Увидел себя в трельяже. Не красавец. Тяжелые плечи. Лицо, может быть, и добродушное, но с грубой кожей, с мешками под глазами… А она красивенькая! Волосы черные, глаза голубые, кожа матовая, без единого пятнышка. Есть у нее одно розовое платье, как наденет — десятиклассница! Это что? — между ними теперь кончено? Официантка несчастная…
В том, что с Нинкой не несчастье случилось, а попросту она загуляла, Валентин не сомневался. Какое там несчастье!
Валентин вернулся в гостиную, шагнул к серванту, где за стеклом красовались бокалы и рюмки и пять стограммовых бутылочек коньяка — ее подарок. Он достал бокал, влил в него из двух бутылочек, отпил половину, помедлил и осушил до дна. Потом пошел в ванную, включил газовую колонку, долго блаженствовал в горячей воде. Там же побрился.
Одеваясь, он всюду натыкался на ее платья, блузки, лифчики. Как и все они теперь, она была великая тряпошница и его к этому приучала. Он засмеялся. Нинкины вещи в основном приходилось видеть не на хозяйке, а вот так, развешенные на стульях, дверных ручках. И все же… Дьявольщина! Нинкины вещи кричали о ней…
Надев светло-коричневые брюки, одного с ними цвета туфли и бледно-зеленую рубашку, он опять подошел к серванту, влил из одной бутылочки, почитал названия на всех пяти и выпил, почувствовав вдруг желание куда-то ломиться. Гнал, спешил… Предательница! Схватил стул и жахнул им об пол. Стул, будто живое существо, осел на передние ножки, медленно завалился набок.
После этого Валентин отправился в гараж, больше некуда было.
* * *
Вообще-то любил Валентин, вернувшись из рейса, обойти службы гаража. Начальники, работяги, конторщики ежедневно на своих местах об одном и том же колотятся, а ты тем временем полсвета объездил и теперь, пока они занимаются твоей машиной, свободен. Весело! Они на тебя смотрят как на чудака, не понимающего прелести спокойной оседлой жизни, ты же знаешь только то, что ты настоящий мужик. «Сколько в этот раз намотал?» — «Пять тысяч». — «Мать честная! И охота тебе?» Он и сам не знает. Один раз — да, другой раз — нет… Эта его неуверенность и будто бы беспечность и вдохновляет некоторых. О, есть пузыри, которые, всю жизнь просидев на одном месте, слова тебе не дадут сказать — учат, учат несчастного шофера. Все знают! Словом, весело. Ты чего только не насмотрелся, а дома как стояло, так и стоит. И очень это хорошо.
Но сегодня обходил он старых знакомых машинально, новости слушал вполуха. Какие новости, когда сам он, если кому рассказать, очень интересная новость.
Как обычно, оказался в клубе, где набралось еще несколько таких же, с рейса. Поиграли в домино, бильярд. Из клуба пошли в «Ивушку» пить пиво.
«Ивушка» — тоже дом родной. В «Ивушке» пришла мысль, показавшаяся единственно правильной. Надо идти в диспетчерскую, брать путевку и завтра в рейс. Так удержится он от унижения разыскивать ее. Обрадовался Валентин. Прежде чем уйти, угостил компанию коньяком. Один из компании, друг детства Ленька Сапожников, хлопнул себя ладонью по лбу:
— Ребята! Да ведь у меня скоро день рождения. А завтра помидоры везти в Москву. Давайте сегодня это дело отметим?
— С женами?
— А куда денешься? В шесть жду в «Новоселе».
Довольный, что и вечер есть где провести, Валентин отправился в гараж.
Диспетчерша Юля удивилась;
— Завтра?.. Ты бы хоть выспался.
— В дороге лучше спится.
— Да?.. А глаза у тебя печальные.
— Говорю, надо ехать! — нетерпеливо сказал Валентин.
— Дело хозяйское, — пожала плечами диспетчерша. — Поедешь в Одессу.
С путевкой в кармане он почувствовал себя усталым и беспризорным. Было около пяти вечера. Прошел бестолковый, лишенный смысла день. Выкурено две пачки сигарет, выпито порядочно. Как будто хотелось спать, но он знал, что спать не сможет. Вернулся в «Ивушку». Вокруг шумели малознакомые или незнакомые. Никто ему не нравился. Бодрятся, скалятся… Прислушался. Напрасно он на них. Примерно то же, что недавняя их компания. Те же анекдоты, поговорки, словечки. «Какие мы! Своим что хочешь прощаем, а чужие — чтоб ни слова лишнего, чтоб и видно не было…» — подумал Валентин. И сейчас же в нем заныло. Начинается!
Не первую любовь переживал Валентин Редькин. В начале и когда разгар — что может быть лучше любви? Но когда конец — хоть в больницу ложись.
«Зараза, скотина!» — бессильно выругался про себя Валентин. Ведь он на Нинке остановиться хотел. В дом привел. Ждал только, чтоб она про себя все осознала. Ни к чему это ей! И опять он беспризорный. И так ему и надо. Потому что всю жизнь искал таких, которые с первого вечера соглашаются.
Он выпил еще коньяку. Бог знает, как это подействовало, хуже ему стало или лучше? Во рту, в груди, в желудке пекло от дыма и спирта. Ему было жалко себя.
Он пошел домой, чтобы умыться и надеть другую рубашку. В спальне поперек кровати лежала и спала Нинка. Судя по ее дыханию, по измятому вспотевшему лицу, она была пьяна. Пришла, бросилась на кровать и заснула. Что-то в нем дрогнуло. Хоть такую он ее видел… Одумался. Поднял руку, чтобы стукнуть. Удержался. Потом хотел плюнуть ей в лицо. И этого не сделал. Поискал бумагу, карандаш. Написал: «Как проспишься, сматывайся!».
* * *
Они познакомились в одном из ресторанов города. Не в том, где она работала, а в другом, куда она пришла как гостья. Он ее не увидел, а услышал. Как-то бесшабашно она рассмеялась, что не мог он не оглянуться. За соседним столом сидела пичужка, которой было, по-видимому, на все наплевать. Хорошо у них получилось, без канители. В такси пичужка села, даже не подумав спросить, куда он ее повезет. А утром, когда она еще спала, он принялся ее рассматривать и затосковал. Пичужка ему показалась совершенно без изъяна. Картинка. Никогда ничего подобного у него не было. И ведь после такой веселой встречи им одно остается — красиво расстаться. Не сразу, конечно. Но рано или поздно, а расстаться… Да еще, проснувшись, она принялась хвалиться своими похождениями. Она работала официанткой. И как законченные преступники могут говорить только о своих преступлениях, так Нинка могла говорить лишь о своей ресторанной жизни. Ресторан для нее был все равно как театр для актрисы. И самое интересное в этом театре были мужики. Врачи, инженеры, моряки, командировочные, грузины, армяне… «Снималась вовсю!» Словом, дважды она его в то утро поразила — красотой и распущенностью.
Он ей тоже понравился. Сильный и щедрый. Самыми сильными и щедрыми были грузины, но Валентин им не уступал. Ох, ну и Нинка! Мозгов у нее в голове не было. Так, отростки какие-нибудь. Он давно хотел жену. Да разве можно на такой идиотке жениться? А она, между прочим, думала, что можно. Болтовню о похождениях собственных и подруг она заканчивала рассуждением, что все это очень плохо и каждая женщина мечтает иметь одного-единственного.
В сущности, они были равны друг другу.
У нее позади осталось раннее, почти фантастическое замужество. Будущий муж, «пацан рыжий», все дороги перекрыл: «Люблю! Давай поженимся. Откажешь — застрелюсь, утоплюсь, повешусь». Мать у Нинки была гулящая. Всему Нинка училась у подружек. Семнадцатилетние подружки и подсоветовали: «А чо, Нинка? Он страшко, ты куколка — и будет он тобою дорожить, слушаться». Нинка прикинула то, другое. С матерью жить было стыдно. А «пацану рыжему» родители старую квартиру из двух комнаток обещали. Очень хотелось сделаться самостоятельной хозяйкой, решилась. Но «пацан рыжий» оказался глупым, заядлым. Дорожить Нинкой он и не подумал. «Ты не смотри, что я соломой крытый. Я что хочешь могу!» Ее «счастье» начал с того, что напился на собственной свадьбе, вытворял перед гостями глупости, а потом набросился па невесту, как «варвар», и надолго отшиб у нее, ничего не понимавшей, желание любви. Между первым и последним действием была непрерывная война — расходы, драки, («Что там этих боксеров показывают по телевизору. Через каждые три минуты на стульчик присаживаются, полотенчиком их вытирают. Мы с Витькой, бывало, по три часа без перерыва «бились».) А все-таки она надеялась, что он поумнеет. Где там! На четвертом году жизни совместной он глядя на зиму взял да и купил в рассрочку мотоцикл «ИЖ», втащил его на третий этаж в спальню из семи квадратных метров. И хоть бы этот мотоцикл так до весны и стоял. Так нет, «пацан рыжий» каждый день его заводил. Заведет и слушает. «Чувствуешь, как работает?.. Часы! Ух, и машина у меня!,.» После развода Нинка, опять-таки с помощью подруг, попала в официантки. Поднабравшиеся опыта подруги и правилу научили: все они одинаковые, и, чтобы забыть одного, надо немедля завести другого. С этим правилом, назло врагам, в первую очередь бывшему мужу, загуляла Нинка на всю катушку.
…И Валентин был человек неправильной жизни, тоже уличного воспитания. Когда он и его ровесники подросли и стало им скучно друг с другом, некоторые завели себе постоянных девчонок. У всех это было на виду, все знали, что такой-то парень «ходит» с такой-то девчонкой. Год «ходит», два «ходит», а гам, смотришь, пара становятся мужем и женой, обособляются и бывший дружок все больше оглядывается на жену, на детей… У Валентина «ходить» ни с кем не получалось. Он был в толпе выжидающих чего-то особенного. Нехорошая это была толпа. Разговоры шли о легких победах, о том, чего на самом деле не было. А все-таки и для Валентина пришло время любить; забавляясь любовью, можно сказать, угорал от нее. Одно время погоня за ней сделалась единственной целью и смыслом существования. Ездил, зарабатывал, прогуливал… И так ему стукнуло тридцать два, и люди говорили, да и сам он понимал, что пора остепениться.
Ровня они с Нинкой были в том смысле, что у обоих прошлое получалось, как запутанный клубок ниток, который выгоднее всего выбросить.
Валентин это понимал. Нинка была на девять лет моложе и приходила в ярость, стоило заговорить о том, как плохо они живут. «А кто меня такой сделал? Стонут, плачут, любить им хочется. А потом — «плохая». Переполнена она была такой «правдой». «Увольняйся из ресторана. Рожай мне что-нибудь», — говорил он. Она подносила к его носу кукиш; «Это видел?.. Кто на меня на фабрике обращал внимание? Никто. А теперь смотрят. Знаешь, как приятно, когда на тебя смотрят. Люблю эту работу». А рожать она не могла, сначала требовалось пройти курс лечения. И готова она была на это не раньше, чем появится у нее законный муж,
И кукольная получалась у них любовь. Она в его доме жила. И среди своих официанток раззвонила, что вышла замуж; стоило ему появиться, как те на весь ресторан шум подымали: «Нина! Муж пришел». А все это было кукольное. Он ждал от нее раскаяния. Чтоб раз и навсегда. Вместо раскаяния, когда возвращался из рейсов, устраивала она ему сцены ревности. Всюду ей мерещились разные гадости. «Чего довольный? У вас, как у моряков, — в каждом городе жена». Вот до чего была испорчена. И обращался он с нею, как все ее прежние: по ресторанам водил, подарки дарил, всячески ублажая, лишь бы не портить скандалами дни, выпадавшие между командировками.
Да! Со вздорной этой бабенкой у него кончено, говорил себе Валентин, направляясь в «Новосел».
* * *
Погуляли хорошо. Много пили, а пьяным никто не был. Оркестр играл только для них.
«Леониду в день рождения друзья шлют привет и просят исполнить его любимую песню. Слушайте, Леонид, песню «Серый волк», — объявляла певица.
Про серого волка исполнили для них десять раз подряд.
После первых трех раз публика улыбалась. После пяти раздались дружные аплодисменты. Потом лица помрачнели, у кого-то не выдержали нервы — побежали к метрдотелю, к музыкантам. Тогда в честь Леонида раздалась другая музыка, наимоднейшая. Народ потянулся на пятачок перед эстрадой, радостно заплясал.
— Шофера юга гуляют! А технично мы их… Вдруг певица объявила:
— Арнольд из Баку просит исполнить его любимую песню! — и запела:
— Прощай, любимый город…
— Прорвался! — удивились шофера юга. — Арнольд, где ты там? Почему — «прощай»? Ты у нас проездом?..
Словом, всех они заглушили в этот вечер. И выпили много, и пьяным никто не был.
Валентин с печальной улыбкой смотрел на своих друзей. Дети! Он их видел и не видел, он был здесь и не здесь. Они, конечно, самые лучшие его друзья, и их жены — давно друзья. И все-таки ни ты им, ни они тебе полностью принадлежать не могут. А ведь должно быть в жизни что-то несомненно твое, только твое.
Вечер кончился.
— Отдохнули что надо. Культурно отдохнули, — говорили друг другу старые товарищи, прощаясь на улице.
Особенно жены были довольны.
— Мальчики! Давайте так почаще собираться.
Пожалуй, то, что он увидел, когда пришел домой в первом часу ночи, не было неожиданностью. Этого он, не признаваясь себе, ждал, надеялся. Все окна были распахнуты, полы вымыты, мебель сияла. На столе в гостиной стояла бутылка вина, два бокала, какая-то закуска и цветы в вазе. И она сидела на диване в розовом платье, неуверенно улыбаясь. Да, он такого ждал. Но чуда не случилось. Даже розовое платье не могло ей помочь. Сегодня она в нем выглядела старше своих лет.
Он прошел в комнату, которую называл кабинетом (и кабинет был задуман давно — шоферу кабинет, конечно, ни к чему, но, когда он станет отцом семейства, — у отца семейства кабинет должен быть), заперся и лег на диван.
В доме наступила тишина. Потом он услышал звон стекла и бульканье. Это тянулось долго. Вдруг она закричала и чем-то тяжелым стала разбивать дверь в кабинет.
— Пусти. Кто я тебе такая? Использовал, а теперь не нужна?.. Слышь, пусти! Ты ничего не знаешь.
У него были очень сильные руки. Другие, чтоб закрутить намертво гайку, надевали на гаечный ключ трубу и таким рычагом тянули до отказа. Он трубой никогда не пользовался и, несмотря на это, гаек в пути не терял. Дверь открывалась от себя. Он подошел к двери и двинул от себя. Он, слава богу, не попал. Увидел расширенные сумасшедшие глаза. В руках она держала утюг, бутылка на столе стояла пустая.
— Прекрати, — сказал он и снова заперся. Сейчас же раздались новые удары.
— Пусти! Как ты смеешь… — И вдруг зарыдала, утюг стукнулся о пол.
Он пустил. Волей-неволей пришлось успокаивать ее:
— Зачем слезы? Мне, думаешь, хорошо?
— Ты ничего не знаешь. Мать заболела. С матерью возилась. Вчера ей стало лучше, и бригадирша попросила пойти с ней в ресторан. Мы одни были. И ночевать она к себе затащила. А утром ходили на рынок, купили огурцов и солили. Потом работала. Она меня снова в ресторан звала, да я как чувствовала, что ты приедешь, отказалась. Тогда, говорит, давай хоть опохмелимся после вчерашнего. Выпили и разошлись.
Спали они вместе. В семь утра, больной, никуда не годный, начал он собираться. Она тоже проснулась.
— Котик, ты куда?
От этого «котика» все вчерашнее вновь в нем поднялось.
— Да все туда же!
Она поняла только то, что он должен ехать.
— Что ж они, сволочи, гонят тебя! Ты же не отдохнул.
— Никто не гонит. Из-за тебя.
— Из-за меня?..
— Да-да! — закричал он. — А ты думала, я тебя по ресторанам буду искать? Бригадирша ее попросила… Вы же в ресторане работаете, этот чад каждый день глотаете. Еще вам мало. Бригадирша ее попросила… Прямо как на войне. В ресторан бригадирше мужика искать – Нина, пожалуйста. Огурцы солить — и это можно. Выпить… Почему бы и не выпить. Нет, дорогая, я поехал!
— Ну и на пса она мне, такая жизнь, нужна. Он поехал… А я бог знает кто ему такая, жди. Да таких, как ты, знаешь сколько? — закричала она ему вслед.
Он вернулся с порога.
— Вот ты и высказалась. Тебе все равно, кто перед тобой. И ждать ты не можешь. А меня надо ждать. Работа у меня такая. В общем, не человек ты.
Он махнул рукой и вышел.
* * *
Взяв груз, выезжал он из города в полдень, в самую жару. «Сучка! Такое пекло, а я должен ехать», — взвизгивал внутри у него голос. По сторонам дороги замечал в лесопосадках командировочных ребят, спящих в машинах или под ними. Завидовал им Валентин: спокойные, дома у них порядок. Ему, если даже решится в тридцати километрах от дома отдыхать, все равно не уснуть. Ему теперь на его утомление необходимо сверхутомление. Чтоб провалиться во тьму.
Вел он рефрижератор на небольшой скорости, не надеялся на себя. Однако примерно через час пути с чем-то смирился, что-то отбросил, дорога как бы выровнялась, руки крепко держали руль… Широко было перед ним. Слева часто показывалось Азовское море. Дул сильнейший ветер, вода бурлила, подтачивая высокий глинистый берег, вдали море и небо сливались в сиреневой ветреной дымке. Справа убирали пшеницу. Друг за другом шли комбайны, около них жались грузовики. Попадались поля полегшей во время ураганов и ливней пшеницы. Попадались выгоревшие черные участки. Одно поле догорало, пламя дошло до дорожного кювета и останавливалось — вспыхивали кустики травы и тут же начинали дымить, угасая.
Проехал Мариуполь, Бердянск. Не любил он эти места. Особенно землю между Бердянском и Мелитополем. Очень плодородную, но плоскую безлюдную. В Мелитополе, в «черном» магазине (у него дома был магазин «белый» и магазин «красный») купил две бутылки ситро. Вечерело. После Мелитополя заправился горючим, поужинал в кафе. Повеселел. Если это новый поворот в его жизни, то первый шаг сделан. Жара спала, дорога до Симферополя была здесь многолюдная, праздничная, напоминавшая о том, что лето не только зной и страда, но и пора курортная. Нарушая правила обгона, мчались по ней курортники, очень спеша в Крым, к Черному морю, еще более спешащие оттуда, с моря. Три года не был Валентин на этой дороге, стала она шире, еще более праздничной.
Он знал, где остановится на ночь. На берегу речки, километрах в пятидесяти от Мелитополя, где три года тому назад был счастлив.
Одна подруга долго напрашивалась с ним в рейс. И он взял ее с собой. Точно так же утром загрузился он в Ростове, и выехали в самую жару, и ехали, ехали, наступал вечер, а хорошего места подруга не видела. Уже в темноте спустились к какой-то речке. Он протянул машину подальше от моста, и остановились, как им показалось, посреди совершенно безлюдной местности. Поставили палатку. Он насобирал всякого сушняка для костра, она разложила на одеяло перед палаткой еду и питье. Потом разделись и бросились в воду. Ему вода показалась истинной наградой после долгого утомительного дня — теплая, мягкая. Но подруга и минуты не дала понежиться, повисла на шее, со смехом признавшись, что целый день ждала вот такого момента. Очень скоро им тогда пришлось затаиться. Рядом, покуривая и разговаривая, проплыли двое в лодке.
— Рыбачки! – нежно хихикнула подруга.
Потом они вылезли на берег, зажгли костер и стали есть. Вдруг показалась за рекой большая красная луна. Неподалеку от них зажглось еще несколько костров. И там, где всходила луна, чувствовались люди, остановилась машина, долго светили фары. Двое в лодке, все так же покуривая и тихо разговаривая, проплыли обратно. Один бросил в воду сигарету, и она зашипела. Ночь была теплая, удивительно мирная. Каждый в ней стал сам по себе… У нее было двое детей, был и муж, всю жизнь разъезжающий где-то по Камчатке, но исчезло всякое сомнение в том, хорошо или плохо они поступают, отправившись в это путешествие.
…Солнце уже село, когда Валентин доехал до речки. Как и тогда, свернул вправо. Местность изменилась. Всюду стояли палатки и легковые автомашины. Трава на берегу была вытоптана, в речке никто не купался, всю ее от одного берега до противоположного затянуло водорослями. Валентин все же разделся, осторожно вошел в воду и вдруг увидел, что в ней, прозрачной из-за отсутствия течения и купальщиков, пляшут тысячи похожих на блох существ. Так вот почему никто не купается!.. Несчастным почувствовал себя Валентин. Речка обмелела и завшивела. Берег вытоптан. И нет с ним подруги… В довершение всего через палаточный городок пастухи скорым шагом прогнали стадо овец. Пастухи покрикивали, овцы блеяли, худые головастые собаки с рычанием бросались на отстающих овец. Высоко в воздух подымались пыль, шерсть. Одну из собак поразил запах колбасы, исходивший от компании ужинающих туристов. Трудяга пес, видимо, совсем не знал, что такое попрошайничество. Выпучив глаза, он приостановился, нос его смешно искривился. «Грозный!» — закричал пастух, и пес, со все еще повернутой назад головой, бросился за стадом.
На полке в кабине Валентин развернул постель, лег. Спать не хотелось. Взглянул на часы. Было девять вечера. И началось.
Нинка сегодня во второй смене. Гости уже заполнили ресторан, грохочет оркестр. Злая и оттого особенно красивая, Нинка кончает с заказами. Скоро, пока гости будут упиваться и обжираться, в появившееся свободное время, она и сама с горя тяпнет. А если тяпнет еще и еще, то к закрытию засмеется тем самым смехом, и занеможется какому-нибудь бедняге, и будет сидеть до закрытия, а потом ждать у дверей ресторана, пока Нинка разделается с тарелками и рюмками и выйдет.
Поглядывая на часы, Валентин всё хорошо представлял. В двенадцать Нинка выходит на уже пустую центральную улицу. Нового друга она сегодня не заведет. Из бывших – очень возможен. Идет рядом и шуточки бросает. Нинка слушает молча и вдруг коварно улыбается и ошарашивает: «Чутье у вас кобелиное!.. Где ж ты, сука, целый год пропадал?» Тот рад такому обороту, еще похлеще шуточки выдумывает. Тьфу! И хорошо, что он уехал.
Около часу ночи налетела неслышная, остро жалящая мошкара. Может быть, из речки те блохи вылезли, крылышки расправили и налетели. Он подымал на окнах стекла, но от теплой еще машины становилось душно. Он опускал стекла и укрывался простыней с головой. Опять было душно, сквозь простыню блохи тоже кусались. Валентин садился на полке, таращился на палатки туристов — как там переносят? Там было спокойно. Это его еще больше раздражало. Полка под ним трещала и должна была вот-вот рухнуть.
— Да что я! Поеду, — вскричал он.
И поразился собственной силе. Сколько же в нем еще силы. И с этой могучей силой он должен стонать, чуть ли не слезы лить.
— Баба проклятая, что наделала! — взвыл он.
После этого какие-то потемки пошли. Сны снились непрерывно. События, неизвестно как начавшись, выплывали из потемок и, едва обретали какой-то смысл, уступали место другим, вновь непонятным.
* * *
Едва начался рассвет, он быстро прибрался и поехал с опаршивевшего места, где когда-то был счастлив.
В рейсе, особенно после плохой ночи, рев мотора, мощь мотора наполняли и Валентина силой. Медленно выполз на трассу. Навстречу мчались ночные, с включенными фарами «жигули». Тоже ночь не спал. Валентин помигал ему: думать начнет, догадается выключить. Дорога подымалась в гору, и, пока скорость была мала и встречный воздух не стал просто встречным воздухом, Валентин высунулся в окно и дышал запахом полыни, колосьев, придорожной пыли. Когда поднялся на возвышенность и увидел людей на автобусной остановке, и селения вокруг, и железную дорогу далеко впереди, показалось, что видит гораздо больше: впереди, за железной дорогой, целый Крым с его холмами и сушью, слева тихое, белесое в утреннем тумане Азовское море, справа — распаханную Херсонскую степь, с нераспаханным заповедником Аскания-Нова. Все-таки жизнь хороша, подумалось ему. Еще он и выспится, и будет здоровым.
Вечером Валентин ел одесский хлеб, одесскую буженину, запивая одесским квасом. Ночевал в гостинице. Лег засветло и провалился наконец во тьму.
На следующий день сдавал груз, брал груз. Пока машину грузили, отправился гулять по Одессе.
Сначала ему казалось, что уже все: он выспался, он освободился от наваждения и может любоваться Одессой, даже мечтать о новой любви. Но когда вышел на Дерибасовскую, душа словно перевернулась. По Дерибасовской валила разноцветная праздничная толпа. Каких только лиц, фигур и одежд здесь не было. Нинка!.. Нинка давно просилась в Одессу. Повиснув на его руке, благодарно прижимаясь, она бы сейчас с великим любопытством рассматривала эти лица и одежды. И оба были бы счастливы.
— Неужто из-за плохого прошлого невозможно хорошее будущее? — остановившись посреди улицы, сказал Валентин.
Он давно понял, что внутри человека есть устройство вроде спидометра, учитывающее каждый его шаг. Любовь — хорошая штука. Одна любовь, вторая, третья… От Валентина, в общем, ничего не требовали.
Но ведь ждали. Чем дальше, тем яснее это видел. И чувствовал: кому-то обязан дать все, на что способен.
* * *
От Одессы до Ростова, на огромных плоских землях в одинаковых примерно условиях живут сотни тысяч людей. Когда мчишь мимо городов и сел с предельной скоростью, на какую способна твоя машина, то земля и люди — все одинаково. Но когда остановишься, то видишь — каждый клочок земли и каждый человек на этом клочке неповторимы. Опять трогаешься — за стеклами сливается, там все одинаковы, лишь ты, сидящий в кабине, неповторим. В этот раз Валентин чувствовал себя особенно неповторимым. «Или — или…» — шептал он. Надо было спешить, Нинка, она, конечно, не без мозгов, не без характера. И старалась, очень даже старалась. Только не те у нее условия. У него, например, есть дорога. В дороге он задумывал лучшие свои дела. В дороге он прощал обиды друзьям и врагам. У Нинки ресторан. Грохочет оркестр, соблазняют клиенты. Да еще бригадирша, которую никто не хочет любить, нашептывает: не будь дурой! То есть не верь, не жди… А она ждет! Но меньшей мере он должен убедиться в этом.
БАЛКА
Я шёл по дну балки, шёл и удивлялся: до чего же звонкая и беспечная жизнь протекает в этой балке. Насекомые трещали, стрекотали и зудели со всех сторон. Оба склона балки заросли цветущими травами. Внизу брюки мои и туфли были в пыльце этих трав, пахло так сильно, что кружилась голова и в глазах рябило. А небо над головой было бездонное и ослепительное. Земная жизнь после этого неба казалась ещё более плотской и беспечной. Это был мир, когда-то, в детстве, хорошо мне известный, но теперь я мог вспомнить только имена кузнечика да васильков. И всё.
Мне захотелось курить. Папиросы были, спичек не оказалось. Стал смотреть по сторонам, надеясь увидеть человека. Так я дошёл до места, где балка кончалась и начиналась городская свалка. У одной грязной и всё-таки яркой в свете солнца кучи что-то делал мальчик. Но его движениям я догадался, что он собирается подлечь кучу. Увидев меня, он пустился наутёк. Я догнал его. Это был мальчуган лет трёх, он уже начинал худеть, его тянуло вверх.
— Дай сюда спички,- потребовал я.
Он захныкал и отдал спички. Я закурил и, затянувшись, вернул ему коробок.
— У тебя мать есть? — сопросил я.
— Да, — ответил он.
— А отец?
— Да.
— А ещё кто?
— Сестлёнка Олечка и бабуска Натаса.
— Вот видишь какой ты, всё знаешь, всё понимаешь — зачем ты свалку хочешь поджечь. Вдруг сам сгоришь?
0н, было осмелевший, когда я спрашивал про отца и мать, потупился.
— Ну ладно,- сказал я,- пойдем домой, и больше ты так не делай.
И вдруг ветер донёс из балки все её горячие запахи. Мне что-то пришло в голову, я взял мальчугана за руку, и мы прошли шагов тридцать обратно в глубь балки.
— Что здесь сильнее всего пахнет, — спросил я у него. Он уверенно показал на грязновато-белые цветы.
— Вот.
— А как они называются? — Я был уверен, что так же, как и я, он тоже не знает.
Он нахмурил брови и вдруг на совершенно необыкновенном детском языке сказал:
— Каса.
»Кашка!»- вспомнил я.
Но всё ещё не верил чему-то. И показал на васильки.
— А эти как называются?
Он опять нахмурился, и опять так же неожиданно сказал:
— Кисильки.
Мне стало совестно. Какое имел право я, задубевший, закосневший взрослый, экзаменовать этого маленького человека? Ведь он во много раз больше меня знает о всяких цветках, жуках, пауках.
Я получил некий урок и надо было бы помолчать, но привычка ко всякого рода обязанностям была сильнее. В этот раз я чувствовал себя обязанным быть взрослым. Когда мы поднимались по тропинке к крайней хате над свалкой, где он жил, я громко говорил про пожары, огонь и дым.
А когда я расстался с мальчиком, вдруг понял, что ведъ пожаров я уже лет двадцать не видел, и об огне и дыме мальчик наверняка знает больше моего.
ЛИДА
К другим берегам корабли,
а к нашим — палки.
(Поговорка)
Когда Лида окончила восьмилетку и пошла на ферму дояркой, на хуторе у них стал появляться молодой механик из «Сельхозтехники». Скоро он и Лида познакомились. Так и должно было случиться, чтобы они друг друга заметили. Лида не только на хуторе, но и во всей округе была самая степенная, крупная и красивая девушка. А он, высокий, с большими руками и ногами, громкоголосый, был из тех, кто выделяется в любой толпе. Плачет ли где заблудившийся ребенок, или кому дурно стало в переполненном автобусе, он первый спешит на помощь, сейчас же организовывает, распоряжается. Он был городской. Окончил сельскохозяйственный техникум и приехал в деревню по направлению. Он не гордился перед деревенскими и понимал в сельскохозяйственных машинах. «Цэ гарный дядько!» — говорили про механика соракалетние Лидины товарки. И тут же поднимали вверх палец: «Только не вздумай ему позволять»… Лида и без них про это знала.
Однако механик был не их робких. Его уже успели испортить другие, городские. Он и не скрывал:
— А что тут такого?.. Что естественно, то не безобразно.
— Ну и балованный же ты! — теряясь, говорила Лида. У него, так же как и у Лиды, рабочий день был разорванный. Он ездил на старом казенном мотоцикле «Ж-49» по полевым станам и ремонтировал технику. Иногда днем, иногда вечером он приезжал на ферму, Лида садилась на высокое резиновое сиденье и они катались по проселочным дорогам или по ровной и гладкой автомобильной трассе. На трассе с началом жары наступил праздник. На легковых автомобилях, на мотоциклах ехали к морю семьи, компании. Это были иные, чем в деревнях, люди. Свободные, гордые, они, казалось, думали только об удовольствиях. Туда они ехали бодрые, приветливые, оттуда истомленные, иссушенные, но нераскаявшиеся — они отдали силы и знали, что пройдет время и все повторится: обгоняя друг друга, снова помчатся они к морю. В некоторых машинах, возвращавшихся с моря, девушки сидели в одних купальниках. Лиду поражала их смелость. И молодой механик видел полуголых девушек и с каждым днем становился все смелее. Каждое их свидание кончалось одним и тем же: он хотел ею обладать, без конца повторяя:
— Да чего ты боишься? Говорю тебе, самое главное в жизни — ничего не бояться!
Это у него еще и настроение такое было. Он вылетел из-под родительского крылышка, и оказалось — не страшно. Когда собирался вылетать, трусил. А оказалось, что он прекрасно приспособлен для жизни самостоятельной.
Лида рассудительно отвечала механику:
— Сейчас-то я ничего не боюсь. А ты подумал, что я буду делать потом?
Он ей нравился. Он ей очень нравился. Когда ей исполнится шестнадцать лет, ее должна была забрать в город старшая замужняя сестра. В хуторе вся молодежь, подрастая, уезжала в город работать или учиться. Половина потом возвращалась назад. Но уж стало каким-то обычаем после шестнадцатилетия пожить в городе. Лида совсем не хотела в город. Она там не раз бывала у сестры. Город с деревней, конечно, и сравнить нельзя. Людей на улицах, будто по осени мух, в коровнике. И есть злые. Удивляли Лиду стычки в магазинах, трамваях, троллейбусах. А городские модницы! Готовы и надеть на себя, и снять что угодно. Но не это пугало Лиду. Те, кто прижился в городе, говорили, что там надо успевать поворачиваться во все стороны — быть шустрым. То есть в городе ей придется стать какой-то не такой, какой она была. Это было обидно. С одной стороны, Лида не видела никакой возможности жить как-то не так, как живут все. А значит, и в город ей придется ехать, и расторопной попытаться быть. С другой стороны, Лида все-таки не понимала, зачем ей ехать в город. Ради того, чтобы поменьше работать, получше есть и ходить по асфальтовым тротуарам?.. Лида любила читать романы. Особенно о преобразованной деревне. И больше всего Лида хотела бы жить в деревне, постепенно преобразовывая ее… И молодому механику нравилось в деревне… С ним у Лиды могла получиться какая-то замечательно интересная жизнь в деревне. И Лида страдала оттого, что не знала, как вести себя, чтобы и нравиться механику и чтобы в то же время он уважал ее и оставил бы свои попытки. Лида могла только плакать.
— Ну если я такой! Что же делать, если я такой?.. Вот, если б ты была другой…
— Какой еще другой?
— Не такой хорошей. Ты очень хорошая…
В пятнадцать лет Лида была мудра, совсем она не думала, будто механик хочет причинить ей зло. У всех свои недостатки. Что же делать, если человек такой, а не другой? В конце концов, ей ведь от него гораздо больше надо, чем ему от нее.
Однажды они всю ночь боролись на краю чужого огорода, где росли подсолнухи. К утру от подсолнухов остались одни пенечки. Это уж были не шуточки. В конце концов Лида стала бить механика по голове кулаками, а потом укусила за руку.
Механик остановился. Рассветало. Над полями и огородами стоял туман, тишина. Оба были мокрыми от росы. Приходя в себя, отряхивались. Лидины бока и руки липли и пахли соком сломанных стволов. Непобежденная, она все еще не хотела с ним ссориться и виновато улыбалась. С тех пор, как она познакомилась с механиком, в ее сознании произошли многие изменения. Во всяком случае, искалеченная делянка подсолнухов и сама ее способность драться не казались уже чем-то из ряда вон выходящим. Напротив, это даже как бы и полагалось по молодости. И вдруг механик грязно выругался. «Иди от меня! Пошла вон…» Лида было не поверила, продолжая улыбаться. Тогда он аж затрясся: «Пошла вон, говорю тебе!» После этого Лида залилась слезами и пошла на ферму к своим коровам.
С середины лета и до начала сентября они не виделись. Он, по слухам, нашел себе более сговорчивую подругу на другом хуторе. А Лиде остались коровы да подруги по работе — бабы от тридцати до пятидесяти.
Работа вдруг стала казаться утомительной и однообразной. Часто делалось страшно. Что если будет все хуже и хуже и наконец случится с ней большое несчастье и она умрет, так ничего хорошего и не увидев?..
Дни укорачивались. После вечерней дойки с фермы уходили в темноте. Тропинка шла мимо колхозного сада, мимо пруда. Лида еле ноги волочила, а подруги еще и пели. Чем-то они сами были похожи на тех коров, которых доили. Добрые, неторопливые великанши. И Лида поняла то, что в общем-то и раньше понимала, да как-то не совсем. Они, замужние, многодетные, наконец, могли быть счастливы. Потому что на сегодняшний день все работы по дому и на ферме кончены. Времени для счастья, правда, не осталось — времени осталось попеть да успокоиться. И вдруг Лида видела, как хороша ночь. Луна над садом, луна в пруду, и светлые поля вокруг, и близкий хутор. И вдруг страшно жалко всего становилось. И подруг. И там, на форме, оставленных до утра коров. Да-да, коров. Жизнь их тоже нелегка. Чтобы давать молоко, надо есть много. Разве это не работа?..
Дома Лида обязана была съесть ужин. Она садилась в летней кухне за стол, жевала и смотрела, как ходят по освещенному луной двору отец и мать, перед сном проверяя, все ли в порядке, все ли на месте. И еще не старых своих родителей Лиде было жалко. Они знали про ее свидания с механиком. И уже ни они не могли ей помочь, ни она им пожаловаться.
Добравшись, наконец, до своей кровати и укрывшись одеялом с головой, Лида давала волю слезам. «Нет! Нет!» — шептала Лида. И это относилось ко всему тому, что с ней случилось — что она выросла, влюбилась. А так же и к тому, что на нее надвигалось — необходимости жить самостоятельно.
Был первый осенний день, еще по-летнему жаркий, но с каким-то разряженным, прозрачным воздухом, с сияющим высоким синим небом, какое летом бывает только по утрам. Лида мыла посреди двора пустые молочные бидоны, почему-то не слышала мотоциклетных выхлопов, оглянулась, а он перед ней улыбается. Лида сейчас же отвернулась.
— Ну, чего ты? — сказал он дрогнувшим голосом. Потом засмеялся.
— Поехали, покатаемся?
Ни слова механик от нее не добился, уехал раздраженный. Лида вздохнула облегченно. Вот и все! К тому времени она уже чувствовала себя неплохо. Кое-что себе уяснила. Нечего зря убиваться. Поведение ее было правильным. И из себя она хороша. Так в чем дело? Не нужен он ей, ничего не понимающий, не способный оценить ее.
А механика задело. Стал он всюду подстерегать Лиду. Ну и речи всякие страстные и не очень умные произность. И с каждым разом это был все более страдающий человек, уже со следами бессонницы на лице. Лида не выдержала, засмеялась, простила.
Совсем изменился после того механик. Угадывал, что пережила Лида, когда он ее бросил. Расспрашивал о ее семье, о детстве… О себе ничего не скрывал. Полностью осознавшим свою вину сделался человек. Не очень вроде бы Лида ему верила. Однако страхи и слезы забылись. Он был рядом, и люди видели, что она победила…
Прошли первые дожди. Слякоть и туманы над скошенными полями вдруг как-то их напугали. Вместе с осенью на них надвигалась печаль разлуки — ему предстояла служба в армии, ей жизнь в городе.
— Ты меня забудешь, — говорила Лида.
— Нет, — отвечал механик.
Но Лиду это не успокаивало. Она его уже знала. Он был неплохой, но легкомысленный. И она решила: чтобы он ее не забыл, она опять должна проявить себя, показать характер… И не придумала ничего лучшего, как уступить механику.
Потом-то Лида повеселела. Он хотел с ней зарегистрироваться, и отвезти ее в город к своим родителям: пока он будет служить, пусть она живет у его родителей. Лида отказалась. Даже поехать в город познакомиться с его родителями отказалась. Зачем? Когда она его дождется, тогда и познакомятся… Натура ей досталась от многих поколений хлеборобов. Ниточка тянулась из темного далека. Главное, все вытерпеть, перетерпеть…
В конце октября его призвали в армию, а Лиде исполнилось шестнадцать лет, она получила паспорт и поехала в тот самый город, откуда он был родом. Там ее старшая сестра работала на новом подшипниковом заводе учетчицей. Лиду сестра устроила ученицей шлифовщика.
Город с деревней, конечно, и сравнить было нельзя. В деревне будь то дом, амбар или плетень — все каким-нибудь утлом, да косится. В городе любая прямизна и кривизна продуманы, не случайны. Особенно красив был центр города. На какое здание не посмотри — обязательно красивое. И сколько парков, скверов!.. А люди… В толпе попадались так хорошо одетые люди, с такими красивыми, умными лицами, что им повидимому уж и желать-то было нечего… Но хорошо Лида чувствовала себя только на заводе. Ученье шло быстро. Уже через месяц Лида самостоятельно шлифовала наружное кольцо роликового подшипника, деталь №… Завод пустили недавно, цех был высокий, с точными рядами новеньких станков. К концу смены воздух в цеху становился плотным, сизым от перегретого металла, масла, камня. И несмотря на этот плотный осязаемый воздух, в цеху светлело, потому что исчезли в кладовых высокие, загромождающие проходы штабеля отшлифованных колец. И народ вокруг становился добрее. Шуточки, смех — не городские и не деревенские, а просто люди. И долг их казался легким и приятным. Некоторые из этих людей посреди смены могли злиться, уверяя, что работа их изматывает, но это было от избалованности, потому что когда до конца смены оставалось минут сорок, они не еле ногами и руками шевелили, как это бывало с доярками, а шутили, смеялись…
И хуже всего было в общежитии. В общежитии Лида себе места не находила. В комнатах жили не только незамужние, но и пары, в коридорах стояли детские коляски, бегали детишки. Общежитие было, как и завод, новым — и когда успели детей нарожать?..
В общежитии все чувствовали себя временно живущими, до лучших, так сказать времен. Разные здесь собрались люди. Одни думали только о гулянках, говорить умели лишь о нарядах да ухажерах; другим ничего не надо было, могли спать по шестнадцать часов в сутки; третьи все знали, обо всех сплетничали, всех осуждая, просто кипели изнутри, а чего хотели, непонятно. Были и серьезные симпатичные девушки, с которыми хотелось разговаривать, да Лида боялась показаться навязчивой… В этой разноголосице Лида замыкалась, в выходные дни жила или у сестры, или ездила домой — пять часов туда, пять обратно. А в будни писала письма бывшему механику, дорогому, родному своему Володичке. 0! Они были теперь совсем-совсем равны: он — на чужбине, и она на чужбине — сироты! Они как бы спохватились и в письмах старались сказать то, что сказать не успели из ложной застенчивости, а больше всего по той причине, что не знали тогда жизни. Он раскаивался во всех обидах, которые причинил ей. И она в чем-то раскаивалась… Ну и каждый свой день в этих письмах друг другу описывали. Он — казарму, товарищей, старшин, офицеров, ученья, она — завод, общежитие… И в общем до весны, хоть они и жаловались друг другу на тоску, все было хорошо, очень даже хорошо.
А весной письма от него стали приходить все реже. И в армии его высокий рост, его громкий голос, его деловитость отметили, и из молодых солдат (из салаг) попал он вдруг в равное положение со старослужащими, должность ему определили по хозяйству, избавившую от тяжелых строевых занятий, от нарядов и дежурств. Очень он был рад этому и сначала, радостный, стал как будто еще больше любить Лиду. Вместо обычного «До свиданья, родная, дорогая моя! Целую крепко», он вдруг написал: «До свиданья, роднуличка! Целую в аленькие губки и пухленькие щечки!» Прочитав это в первый раз, Лида покраснела от удовольствия. А потом письма его стали все более хвастливые, несерьезные. Он с его ростом, голосом и распорядительностью всюду был необходим, командование части уже не могло без него обходиться. И вдруг письма прекратились.
Лида сразу поняла, что это не несчастье с ним, а новая его измена. От девчонок в общежитии она слышала, как поступают в таких случаях, и написала письмо на имя командира части. После того пришло от бывшего механика, дорогого ее Володички признание: да, между ними все кончено, он полюбил другую и женился.
Впервые в жизни Лида по-настоящему вышла из себя. Она вытащила из тумбочки его письма и на глазах у изумленных соседок по комнате рвала и швыряла их, громко выкрикивая: «Будь ты проклят!.. Не видать тебе ничего хорошего, раз со мной так поступил».
После этого Лида взяла на неделю отпуск за свой счет и поехала домой в деревню.
Весна была в разгаре. Цвели яблони, абрикосы, вишни. В полях день и ночь гудели трактора. В цветущем саду Лида поставила раскладушку и целыми днями, под жужжанье пчел, обдуваемая легким ветерком, читала роман «Красное и черное». Прочитав до конца удивительный роман, Лида поняла, что при любых обстоятельствах человек должен быть гордым. И даже так: чем хуже обстоятельства, тем более гордым должен быть человек. Если б она была гордой, она смогла бы понять, что нужна была ему для забавы. Да, это она могла понять, если б была гордой. А то, что он хвастун, всюду старающийся опередить других, она не раз и думала. Еще когда только они познакомились и приезжал он за ней на ферму на своем паршивом мотоцикле, и они ездили кататься, то у механика только и разговору было, какие чудеса он творит, приезжая на полевые станы к мертвым тракторам и комбайнам — размолотые коробки передач, лопнувшие коленвалы продолжали у него работать… Всё она про него давным-давно знала, но не хотела этому верить.
В середине недели, когда она окончила роман и уяснила себе, кто такой он и кто такая она (не гордая), пошел дождь и, не переставая, лил двое суток. Потом наступила долгая холодная тишина. Термометр во дворее показывал около нуля, раскисшая земля не сохла, расцветшие яблони, вишни, абрикосы стояли не опадая – пышно-белые, без запаха, без пчел и жуков в ветвях. Между хутором и главной усадьбой колхоза курсировал двухсотпятидесятисильный «беларусь» — таскал по развороченному грейдеру грузовики и молоковозку для фермы. Тишина стояла над полями. И странное дело, Лида заскучала вдруг по городу, по заводу. В городе невозможны такие провалы в тишину, в безвременье. Честное слово, она хотела из своего дорогого хутора в цех…
«Что ж, мне теперь в хуторе и подавно нельзя оставаться. В городе буду искать свое счастье. Зарплата у меня хорошая, одеваться начну красиво…» — рассуждала Лида.
В воскресенье утром пришла Лида с чемоданчиком на ферму, походила среди старых подруг, среди коров, дождалась, когда приедет молоковозка. Шофер молоковозки Макарыч считался у доярок одним из начальства. Он все знал про добычу молока и в любое время мог проверить его чистоту, жирность и прочее. И горе было той доярке, чье молоко не нравилось Макарычу. К Лиде Макарыч благоволил, он дружил с Лидиным отцом.
— А, Лида, дочка! — радостно закричал он. — Ну как, детка, живешь? Когда на твоей свадьбе погуляем? Ты ж смотри, втихаря как-нибудъ не вздумай, не обижай нас, старых… Да ты садись в кабину, там теплей.
Лида полезла в кабину, а Макарыч, расправляя обернутый вокруг резервуара молоковозки шланг, громко разговаривал:
— Что это за весна такая? Все замерло. В первый раз вижу, чтобы вот так все расцвело и вдруг остановилось. Специально цветы нюхал — ведь не пахнут! Ждут, значит, тепла. Только под солнцем они, оказывается, пахнут. Да ведь это им уже насиловать себя придется: не будет в этом году фрукты, один пустоцвет получится! Рано началась весна. А оно когда рано начинается — хорошего не жди…
Наконец он воткнул шланг в один из множества наполненных молоком двадцатилитровых бидонов, мотор молоковозки взревел, шланг упруго приподнялся, наполнился, в кабине, где сидела Лида, прибавилось теплого духа.
Лида смотрела перед собой. Перед ней был выгон. Коровы опустошили кормушки и отошли вглубь загородки, одни легли, другие щипали траву. Дальше был длинный серый пруд. Дальний его конец, уходя с фермы, как раз огибали бывшие Лидины товарки. По бугру над прудом, широко разбредясь, паслись овцы. Пастуха не было видно, но Лида знала, что лежит он где-нибудь в наполненной прошлогодним бурьяном ямке, мурлычет песню, а рядом, опустив уши, сидит и слушает верный пес Дружок. А вокруг этого маленького живого мира была черная окоченевшая земля, сливающаяся вдали со свинцовым небом. Пышно-белые лесопосадки, вдали еще более свинцовые, чем небо, прорезали эту землю… Маленький, ограниченный близким горизонтом мир, в котором можно родиться, вырасти и прожить всю жизнь…
Лида упала головой на продавленное тучным Макарычем сиденье и разрыдалась. Не понимала… ничего не понимала!.. Чем плоха она, что ее бросили?.. Чем плох этот мир, что она уезжает в город?
Потом они ехали. Водило по развороченному грейдеру «беларусь», моталась вслед за ним молоковозка. Из-под больших колес трактора вылетали клочья грязи и падали на ветровое стекло. Макарыч яростно крутил баранку. Он тоже ничего не понимал, был сердит, и Лида не смела даже всхлипывать. Справа, сквозь незаляпанное боковое стекло мельтешило белым цветом — дорога, шла вдоль лесопосадки, усаженной одичавшими вишнями и жерделами. Белое, белое… Застывшие от холода цветы… Что прежде времени начинается, плохо кончается…
Что было с Лидой дальше?
Тем летом ее послали с заводскими детьми пионервожатой под Кисловодск. Деревенскую Лиду с городскими детьми послали, из многочисленной заводской молодежи именно ее почему-то выбрали. А когда Лида к осени вернулась на завод, то уже многим было интересно, что из нее получится, если и дальше толкать ее по правильному пути. И уговорили идти в вечернюю сменную школу одиннадцать классов кончать. Лида послушалась, неуверенно улыбаясь, но и с надеждой в душе.
Вечернюю школу мало кто принимал всерьез. Знаний не требовали. Лишь бы ходил на уроки, да сидели за партами по возможности тихо. Как и большинство учеников, Лида мало верила в то, что это ей необходимо. И даже чем ближе последний, одиннадцатый класс, тем меньше верила. Но училась Лида неплохо, так как была добросовестной. Разные женишки напрашивались провожать после занятий. Приглашали в кино, в театры. Один, высокий, светловолосый, очень красивый, сходу предложил идти за него замуж. Всем она дала отпор. Очень уж они были однообразны, всем надо было одно и то же. В соседнем механическом цехе работал токарем парень очень похожий на механика, ее бывшего Володечку. Высокий, большие руки и ноги. Лида всюду старалась попасться ему на глаза, но ему ее вид ни о чем не говорил, он оставался равнодушен… Такова была Лида: если не один-единственный, то чтобы второй был копией первого…
К весне, именно к весне, не получившие никакой надежды женихи отстали. А летом, хоть она и хотела теперь этого, ее не пригласили быть пионервожатой в пионерлагере… Постепенно Лида стала скрытной, научилась врать. Как-то надо было скрывать свою неуверенность в будущем. Она сама стала одной из тех непонятых темных фигур, которые наводили на нее тоску, когда поселилась она в общежитии… Кто такая? Зачем? Почему?
Остался один, кто не отстал от нее. Мишенька Лоскутов. Они сидели в школе за одним столом. Примерно раз в месяц Мишенька говорил: «Лидка, а давай поженимся». — «Давай!» — отвечала Лида, и оба начинали смеяться. Не получалось у него всерьез. Он ей напоминал дворового пса, доброго, бесхарактерного, которому в общем-то ничего не надо, лишь бы подкармливали, кто чем может. Готов дворняга сколько хочешь играть, лизаться, усердно лает на чужих. Но нет ему веры. Едва хозяин начинает учить, он виляет хвостом, ложится на спину, наконец, трусливо бежит прочь со двора… Мишенька работал не на заводе, а в каком-то УНР, слесарем-сантехником. Работа у него была с возможностями. Результатом этих возможностей было то, что в школу он ходил не часто и нередко бывал под хмельком. К концу уроков, когда хмель выходил из него, Мишенька делался как полотно белый, раз упал в обморок. Лида удивлялась:
— Зачем ты себя насилуешь, зачем пьешь? Дай мне слово, что больше не будешь.
Мишенька отшучивался.
И учителя ничего не могли от него добиться.
— И зачем ты, Лоскутов, в школу ходишь? Ведь ничегошенъки не только не знаешь, но и знать не хочешь.
А если очень уж начинали от Мишеньки требовать, он переставал ходить в школу. Появлялся недели через три, улыбающийся, довольный собой. Он прекрасно знал, что учителя обязаны его воспитывать и от районо им будет выговор, если его прогонят.
Но вот пришла пора последних экзаменов. Мишенька пригорюнился. Надеяться ему было не на что.
— А жизнь, Лидка, штука нелегкая.
Действительно, что-то надо было делать. Лида неплохо училась и, сделав некоторое усилие, могла бы поступить в техникум и даже в институт. Да не было такого желания.
Все решилось после выпускного вечера. Мишенька пошел провожать и впервые поцеловал ее. Это оказалось гораздо лучше, чем она думала. На вид он был самый обыкновенный, а целовать и обнимать, оказывается, умел. Мал золотник, да дорог, подумалось Лиде.
— Ну, Лидуня, поженимся?.. Притремся, как старые люди говорят…
Сомнения ее были велики.
— Ты бесхарактерный. Пьёшь… Я терпеть не могу пьяных!
Но Мишенька вдруг стал обижаться, ревновать, речи, вовсе не смешные, произносить. По утрам — он уже у общежития и провожает до проходной. Вечером — он у проходной и провожает до общежития.
— Как это у тебя получается? Ты что, работу бросил? — спрашивала Лида.
Мишенька гордо признался:
— В отпуск пошел.
Лиду это до слез рассмешило, и она согласилась пойти к нему в гости. Неожиданно потрясавшим оказалось для Лиды это посещение.
Мишенька жил в старой части города. Когда-то на горе, возвышающейся над мастерскими Владикавказской железной дороги, селился рабочий люд и постепенно образовался поселок. В поселке этом выросло немало революционеров, сам Ленин знал о рабочих этого поселка и писал о них. После революции поселок стал называться — Ленгородок., то есть Ленинский городок, через него провели трамвайную линию, провели электричество, водопровод, рядом с бывшими мастерскими — Лензаводом, — построили Дворец культуры железнодорожников — Лендворец, на горе разбили один и другой сады для отдыха трудящихся, ну и еще много кой-чего было сделано, а все равно поселок был обречен. К тому времени, когда Мишенька привел в него Лиду, это уже было окончательно ясно. Город бурно разрастался во все стороны и все молодое и сильное стремилось из поселка в новые многоэтажные дома, в новые жилые массивы. Хор старушечьих голосов приветствовал молодых, когда Мишенька и Лида сошли на очередной остановке трамвая и под руку пошли посреди мощеной булыжником улицы. Был теплый летний вечер, на тротуарах справа и слева сидели на скамеечках, на стульях, на лавочках группы пожилых и старых женщин. Все они улыбались, не скрывая своего любопытства. У Лиды еще были сомнения на свой счет, у них никаких сомнений не было.
— Наконец и Мишка надумал!..
— Вот и будут теперь у Степановны внуки. А то все другим завидует…
Мишенька толкнул калитку рядом с ошелеванным досками, и покрашенным в голубое довольно большим домом, и Лида увидела посреди небольшого чистого двора двух пожилых испуганных людей.
Напряженно пили в доме чай. Лида украдкой озиралась. В доме, как и на улице, все отдавало старостью. Кафельная печка, фотографии в рамках, занавески на окнах и цветы в горшках. Потом его отец ушел на дежурство — он был пенсионер и где-то дежурил, а мать взяла скамеечку и пошла на улицу к подругам. Мишенька вытащил альбом с фотографиями и стал что-то рассказывать. Но Лида все смотрела вокруг себя и прислушивалась не к Мишеньке, а к голосам женщин на улице. Не ахти в какой роскошном обстановке Мишенька вырос! В общем они с ним были равны. И вдруг Лида поняла, что вот рядом сидит будущий муж, и они проживут много лет вместе и сделаются старыми, и придет время им женить собственных детей, а потом и умирать.
И Лида безудержно заплакала.
А на другой день у заводской проходной появился тот, её первый, бывший механик. И Мишенька как раз ее не встречал: у него кончился отпуск.
Молча, скорым шагом пошла Лида прочь от бывшего механика. Да разве убежишь? Часа два ходили по улицам. Он не верил, что она его разлюбила. Душу свою, будто бы несчастную, наизнанку вывернул.
Взялся разжалобить? — И чем разжалобить?.. Женился он тогда на полковой библиотекарше Дине. Она горянка, черными ее глзами и косами прельстился. Да плохая она оказалась ему жена. И злая, и даже не совсем чистоплотная…
— Ты все сказал? — спрашивала Лида, страдая.
— Лида, тогда мы были глупыми. Теперь я узнал жизнь и понял тебя. Честное слово! И пришел с самыми лучшими намерениями.
Он убрался ни с чем. Но все рухнуло.
Когда Лида увидела его, сердце ее дрогнуло и бешено заколотилось. Все-таки она ждала, ждала его, знала, что рано или поздно он появится. Он очень возмужал. И выше как будто стал, и вширь раздался. Просто скала какая-то, а не человек. Однако стоило ему заговорить, как в Лиде все против него восстало. Как смеет он кому бы то ни было рассказывать о своей жене, пусть и бывшей?.. Как смел он, причинив столько боли, появляться перед Лидой?..
Он все разрушил. Он — ничтожество, и никакой любви тогда не было. А то, что теперь у Лиды с Мишенькой и подавно не любовь.
Несколько дней Лида скрывалась от Мишеньки у сестры, потом, на выходные дни, поехала домой.
Дома Лида думала, думала… В каждом человеке заложена великая потребность счастья. Сознавая эту потребность, Лида когда-то уступила механику, чтобы впоследствии быть счастливой. Потом известие о женитьбе механика парализовало ее. Прежняя Лида как бы умерла, а новая никак не могла родиться. Она жила в городе, она не утратила способности понимать других, она даже ясно представляла, как могут быть счастливы другие, но как теперь может быть счастлива она, что для этого надо делать не представляла. Все ее попытки найти счастье, включая последнюю, когда собралась она замуж за нелюбимого Мишеньку, были жалкими…
Лида думала, думала… и ничего не могла придумать. Теперь уже двое будут ее преследовать. И теперь это, пожалуй, не горько, а смешно…
Следующую неделю Лиде надо было работать во второй смене, и из дому она выехала в утро понедельника, чтобы к четырем дня поспеть на завод.
До райцентра, до железнодорожной станции подвозил ее на молоковозке все тот же старый Макарыч.
— Лида, дочка, да скажи ты мне, наконец, что там у тебя с женихами не клеится?
И Лида, посмеиваясь над собой, вдруг довольно бойко все рассказала.
— Оба они у тебя любят сорвать, — сказал Макарыч. — Тут дело в том, куда от них деться?.. Чтобы жить на хуторе, надо быть, конечно, семейной. Да и вижу, это теперь не для тебя.
А вот главная усадьба… Весной у коров роды принимать некому было, сейчас молодняк поносит, лекарствами их кормить надо, промывку желудков делать…
Справа и слева от асфальтовой дороги были поля почти созревшей пшеницы.
— А красота какая! Золото! — сказал Макарыч. — Нет, Лида, что ни говори, а здесь бы ты действительно выделялась. Там, куда ты едешь, таких много. Жалко.
До прихода поезда у Лиды был свободный час. Она пошла погулять по тихим тенистым улицам райцентра. Парк, кинотеатр, магазины, исполком, райком, детсад «Белоснежка и семь гномов»…
Потом она увидела двухэтажное здание с вывеской «Ветеринарная школа». И рядом со входными дверями транспарант с объявлением о наборе в эту школу. За школой была низина, пустырь, а дальше ровно, широко вздымалось пшеничное поле. Лида подумала, что со второго этажа, из классов школы видно, пожалуй, конец поля, и еще и еще поля.
«Макарыч прав», — подумала Лида. И ещё не веря себе, вслух сказала:
– Вот сяду в вагон, буду думать, потом приеду в город, соберу свои вещи и вернусь сюда. Достаньте тогда меня, женишки!
СТЕНД
Цех изготовливал резервуары емкостью семьсот, четыреста и сто кубов, предназначавшиеся под светлые нефтепродукты. Бензин в основном. Естественно, что он был загроможден штабелями всяческого металла. Стояла тридцатипятиградусная жара, и за два выходных дня весь он покрылся толстым, удивительно ровным слоем пыли. Цех чем-то напоминал песчаную морскую косу во время отлива, на которой еще никто не оставил следов. И как по только что открывшемуся морскому дну, оглядываясь на свои следы, удивленно качая головой, прошелся по цеху в утро понедельника работник стенда Антон Васильевич. Минут через пять, убегая от тяжелых, знойных, совсем не утренних солнечных лучей, в цех ворвался Володя Цвет. На мгновение он остановился как вкопанный. И вдруг захохотал:
— И здесь пылюка! Ну и дает… Все к едреной матери погорит!
Оба жили в селах, на работу приезжали пригородными поездами, а расписание было таково, что или приезжай на сорок-пятьдесят минут раньше, или опаздывай ежедневно на десять-пятнадцать минут. И Володя Цвет работал на стенде — огромном, занимающем четверть цеха сооружении, состоящем из двух расположенных одна над другой станин, на которых собиралось и сваривалось полотнище резервуара, и двух катушек, ведущей и ведомой, с помощью которых полотно двигалось и скручивалось в рулон.
— Пятьдесят процентов бригады в сборе. Можно и начинать, — улыбаясь, сказал Антон Васильевич.
— Ага! Сейчас и начнем, — ядовито, многозначительно подтвердил Володя Цвет.
По крутой железной лестнице (стенд весь был только железный) они поднялись наверх, куда оборачивалась чистовая сторона полотнища, и уселись на железные скамеечки, свободно катавшиеся по полотну на шариковых подшипниках. Жители сельские, только работающие в городе, они заговорили о засухе.
— Огурцы вначале появились, а потом и завязь погорела, — говорил Антон Васильевич.
— Какой там завязь! И огудина сгорела, не только завязь, — радостно подхватывал Володя Цвет.
— Помидоры раньше времени краснеют. Дотронешься до него рукой, а он горячий…
— Так вот же! Температурит. Не жилец, значит… — все так же радостно вторил Володя Цвет.
Не засухе, конечно, он радовался. Главным явлением, как всегда, был он сам. Всезнайка, ни секунды не задумываясь, он мог дать совет, как в двадцать дней вылечить язву желудка или в один прием злостный, многолетний радикулит; как красить окна и двери в первый раз и как красить их потом или на какую глубину закапывать водопроводные трубы, чтобы зимой не замерзли. Теперь он намекал Антону Васильевичу, что давно предвидел засуху, кого-то предупреждал о ней и еще он много знает такого, о чем его, Володю Цвета, сегодня никто и слушать не захочет.
Внизу у конторки собирались электросварщики и слесари-заготовители, делавшие крыши, днища, кружала, жесткости, люки и прочее для резервуаров. Немного их было для высокого просторного цеха. Без пятнадцати семь на стенде появился Миша Страшнов, бригадир. Рыжий, быстрый, косолапый, он прокричал:
— Здоровеньки булы! — Потряс протянутые руки и, не зная, как бы еще ободрить себя и своих товарищей, принялся яростно подтягивать на себе будто бы спадающие брезентовые штаны.
— Жара… жара… жара… — хором запели все трое. Без пяти семь показался самый молодой член бригады — Петька.
— А… «Последний нонешний денечек»… — приветствовали его.
Петька улыбался, растягивая рот до ушей. В прошедшую пятницу он подал заявление об увольнении. Человек хотел быть шофером. До службы в армии он несколько месяцев работал на стенде. В армии был шофером. После армии тоже шофером. Ему долго не везло, все на «старушках» приходилось ездить. Наконец дождался новенького ЗИЛа. Ах, что это была за машина! Как чисто работал мотор! Как плавно переключались передачи! Какими надежными были тормоза!
От такой машины боялся уходить в отпуск. И не зря боялся. В отпуск идти заставили, а машину доверили дураку, и тот разбил ее в гололедицу. После того Петька вернулся на стенд, потому что женился, жена готовилась рожать, нужен был хороший, твердый заработок… Но сын теперь уже бегал, жена пошла работать, и Петьку вновь потянуло на транспорт.
— И чего там хорошего? Да меня золотом обсыпай — я все равно за руль не сяду. Это раньше шофера людьми считались. А теперь плюнь — в шофера попадешь. Теперь шофер тот же баран в стаде. Прут напропалую, слева, справа друг друга обгоняют… А этилированный бензин знаешь чем грозит? Жалко мне твою жену…
Все знал Володя Цвет, а умным никто его не называл.
— На заводе у тебя в раздевалке шкафчик свой. Обеденный перерыв всегда в одно время. После работы под душем помоешься… А у шоферов что? Сегодня время урвал и поел. А завтра поломался посреди дороги, весь в грязи и масле, тебе не до еды… И постепенно это сказывается.
Петька лишь ухмылялся. На стенде, в цехе, во всем заводе разве могли его понять? Если б могли, то тоже подали бы заявления на увольнение и ушли в шоферы. Да ведь это и нельзя. И хорошо, что ничего они в этом не понимают…
Протрещал электрический звонок, и в цехе раздались первые удары. Новая неделя была продолжением старой. Металл на стенд подали ржавый, надо было перед сваркой зачищать кромку, электрощетка подымала тучу пыли, а сварка все равно получалась пористая, автоэлектросварочный трактор, стоило чуть зазеваться, жег дыры в полотнище. И уж когда главное плохо, остальное складывается как перед погибелью. Начало нового полотна прицепили к старому косо, оно пошло мимо роликов — пришлось повозиться. В электросети напряжение то падало, то подымалось, попробуй тут найди наилучший режим для сварки. Пока найдешь, наделаешь новых дыр, новых пор. Или генераторы барахлили? Только не могли они все четыре вдруг испортиться. Но ведь когда не ладится, чего не подумаешь.
Понедельник — день тяжелый. И правда, на работу приходишь с успокоенными нервами — и вдруг: поры, дыры, ядовитая рыжая пыль! Бригадир Миша взбеленился, полотно внизу, с внутренней стороны, исчеркал мелом. Швы ему не нравились.
— Варите второй раз!
Варить не по кромке, а по свежему, горячему шву — это еще верные дыры.
— Ты не выспался сегодня, — сказал Володя.
— Мое дело маленькое. Рекламаций не хочу.
— Придираешься. Такой шов у тебя не раз проходил.
— Когда?
— А когда тебе хочется!..
Бригадир вздохнул глубоко, оскорбленно.
— Варите, где я отметил! — И побежал наверх. Володя плюхнулся на скамейку перед трактором, включил. Тихо стало на стенде. Автоэлектросварочкый трактор ходит на четырех колесиках, высотою он сантиметров семьдесят, длиною около метра, имеет бункер для флюса, кассету для электродной проволоки, мундштук, через который проволока идет, редуктор для изменения режима сварки. Сварщик, сидя на скамеечке, пятится перед наезжающим на него трактором, следя за тем, чтобы ровно сыпался из бункера флюс, под которым происходит сварка, чтобы электродная проволока попадала точно на кромку железного листа. Если проволока пойдет ниже кромки, получится дыра, если выше — металл не проварится… Так вот, скрипела несмазанными подшипниками скамейка, трещала негромко сварка, ровная коричневая гряда флюса оставалась за трактором. Антон Васильевич в большой совок веником собирал нерасплавившийся флюс и ссыпал его обратно в бункер, потом легко сбивал со шва шлак, собирал в совок и выбрасывал в бочку около стенда. Полотно из четырехмиллиметровой стали шириною в девять метров колебалось под ними, погромыхивало. И над головой погромыхивало, стучали тяжелым молотком. Стучал, конечно, бригадир — начал ручной электросваркой стыки подваривать и заплавлять дыры, — Петька там, видно, тоже дыр наделал.
— Антон, прав я или не прав? — после долгого молчания спросил Володя Цвет.
— Видишь ли, это смотря с какой стороны взглянуть, — отозвался Антон Васильевич. — Металла нет, а этот залежалый. И простаивать мы не должны. А качество, что ж… оно нужно, бензин ведь: потечет, загорится — подсудное дело.
— Но Мишка чересчур уж… Половину из того, что он здесь расписал, можно бы оставить.
Антон Васильевич пожал плечами:
— Что ты с ним сделаешь, если он такой?..
Наверху орали.
— Во! И там пишет, — засмеялся Володя.
Антон Васильевич пошел к рубильнику около стенда, включил. Полотно натянулось, сдвинулось и со скрипом медленно поехало, Поехало и все, что было на нем: Володя и трактор, совок, веник, рукавицы Антона Васильевича. Шесть метров накрутилось на катушку, шесть метров станины освободилось. Володя и Антон Васильевич с помощью подъемника начали укладывать новые листы. Спустился Миша. Злой, с красным, распаренным лицом. Включил генератор ручной сварки, присел на корточки, захлопнулся маской и пошел палить — работы ему было край непочатый.
К обеденному перерыву все успокоились. Бригадир чувствовал себя виноватым, в столовой готовил ложки, вилки, горчицу, бегом таскал тарелки с борщом и прочим. Ел он быстро, кончил первым и, ни на кого не глядя, заговорил:
— Поднять шум? Пусть образцы берут на прочность…
Володя Цвет, стукнув о стол пустым стаканом из-под компота, резко поднялся, уперся руками в края стола. С минуту молча смотрел он то на Мишу, то на Антона Васильевича. Глаза его кричали: «Я знаю!.. Я бы вам сказал!.. Когда-нибудь я вам скажу…» Потом, толкая встречных, он понесся к выходу. Миша и Антон Васильевич смотрели ему вслед с улыбками. А Володя Цвет спешил в клуб заводской. К бильярдному столу. Царить. Не с помощью кия, а языком своим многим отшиб он желание появляться у этого стола. Бес сидел в человеке. Игрок посредственный, скорее даже плохой, вначале он всегда трусил, был молчалив, но не дай бог игра складывалась в его пользу. Преображался Володя. Уже не ходил, а танцевал он вокруг стола, не говорил, а пел, декламировал. Словом, был он великий мастер по добиванию. И никакие шуточки со стороны, никакие намеки не могли ему теперь помешать. И жертва, поначалу всерьез это ликование не принимавшая, под конец начинала плеваться и клясться, что с таким дураком никогда играть не будет.
Вслед за Володей ушел и Петька — поспать где-нибудь в тени.
— Антон, вот скажи, как мы делали первые резервуары? Вообще, как сначала работали? — заговорил Миша.
— Соблюдали технологию.
— Правильно. Ржавый металл шел или только что из проката — кромку чистили воздушной струей, потом стальной щеткой, причем щетки были ручные. Подогревали кромку бензолампой, снова чистили щеткой и воздушной струей и только после этого варили… А проверяли свою работу как? Вакуум-насосом! Он теперь в пыли валяется, а мы швы мыльной водой мажем — пусть думают, будто наш самоконтроль действует.
— Миша, тогда нормы были другие и план пять штук в месяц.
— Об этом я и говорю. Нормы резали, план прибавляли, мы приспосабливались, и до того дошло, что забыли, как оно на самом деле должно быть.
— Ты хочешь сказать, мы брак выпускали?
— Ни в коем случае! Мы делаем так, как подсказывает практика. Ну зачем пользоваться щеткой, бензолампой и вакуумом, когда шов и без того идет прекрасный?.. Но когда шов плохой, требуется кое-что вспомнить. Старательность, внимание надо усилить.
Старательность, внимание… Все дело в нашей нестарательности, невнимании! Антону Васильевичу просто не хочется с Мишей спорить. Скажи ему слово против, на весь перерыв заведется.
— В конце концов, и к ржавому железу можно приспособиться. А вдруг какой-нибудь новый способ сварки откроем?.. Только мы лентяи. Но и сейчас, Антон, мы не зря работаем. Сегодня двенадцать листов положили. И после обеда минимум шесть положим. Маловато, да лучше, чем ничего.
Антон Васильевич поднялся:
— Пошел ты, Миша, знаешь куда?.. Ты сейчас успокоился — пойди взгляни, что мы там наделали. Много на себя берешь…
Это уже был настоящий удар. С минуту Миша сидел, потом вскочил и побежал прямо в кабинет к главному инженеру завода. С порога закричал:
— Вадим Александрович, да что же это такое! Поры, дыры. Так дальше не пойдет.
Инженер смотрел на него удивленно:
— Чего кричишь? В чем дело?
— Как же? Металл кончился, а этот ржавый, списанный.
Инженер удивился еще больше:
— Так зачем списанным работаешь? Кто позволил?
— А в марте пробовали ведь?
— Тогда же и убедились, что он негодный. Кстати, тогда же и списали.
— Тогда в цехе и на улице сырость стояла, а теперь сухо. Теперь могло и получиться.
— И не получилось? — заинтересовавшись, спросил инженер.
— Не получилось.
— Ну и оставь. Два вагона с металлом на подходе.
—
Стыдно было Мише, когда он вышел от главного. Перестарался! Но ведь надо было попробовать. При автоматической сварке металл сырой и металл сухой — вещи очень разные. И главный тоже: «списанный»… А придавят их сверху — явятся на стенд, и как ни в чем не бывало: «Да, списанный. А работать надо». Запросто такое может быть. Эх, в разговорах с начальством вечно не успевает сказать он правды! И свои работяги тоже стараются сбить с толку… А работу на стенде придется остановить. «Сейчас приду, и займемся профилактикой», — быстро подумалось ему, вроде бы как выход какой мелькнул. Но это было минутное. Уже никого не хотелось погонять. Вдруг радость и надежда шевельнулись в нем. Он как раз проходил мимо ремонтно-механического и через открытые ворота увидел, что над станком Вани горит лампочка.
Неужто Ванька вернулся! Нет. Ваня Караваев не вернулся. Станок лучшего заводского токаря стоял чистый, смазанный, лампочка освещала не шпиндель, а пустое пространство на полу. На убыль пошла жизнь у человека. Серьезные дела с позвоночником. Вторую группу инвалидности скоро получит. А на вид совсем не изменился, только очень побелел в больничных палатах. Всего человек достиг. Благодаря своему мастерству имел он полную свободу: когда угодно приходить на работу или уходить, к станку его до сих пор никого не подпускали. Сына он недавно женил, «Жигули» ему завод выделил. «Жигули», как лучшему сварщику завода, сначала предложили Мише. Но Мише, во-первых, машина ни к чему, а во-вторых, если быть честным, то не лучший он сварщик завода. Когда ездил он по командировкам — на месте монтировать эти самые резервуары, тогда действительно был хорошим сварщиком: и «потолок» и «вертикаль» варил. Потом завод построил новый котельный цех, и Мишу уговорили быть бригадиром стенда, и работа у него хоть и тяжелая, однако элементарная. Лучшим сварщиком Мишу называют по той причине, что стенд во всем заводе считается самым ответственным местом. Не на деле, а по должности он первый сварщик. После этого «Жигули» предложили действительно лучшему токарю завода, бывшему мотогонщику Ване Караваеву. «Спокойная машина. Спать за рулем можно!» — радовался Ваня и причиной своего счастья считал Мишу. И наверное, нелегкая у Миши рука: в сорок лет пошло здоровье у Вани на убыль, нельзя работать. Побывав у больного и узнав от него про это, Миша два дня думал: «Как же Иван будет без работы?» — и не выдержал, опять пошел в больницу. «Ваня, ведь со второй группой нельзя работать, как же ты будешь?» Ваня даже развеселился. «Можно. Я не простой токарь. Сколько смогу, столько и буду работать, они на это согласятся. А нет, пойду преподавать в ремесленное. У меня уже есть предложение из колонии. Малолетних преступников делу учить». И вот теперь Миша ждал друга на заводе. И все ждали. Даже лампочку включили. Хотя, конечно, лампочка горит по какой-то другой причине.
Придя на стенд, Миша объявил дремавшему, распластавшись на железе, Петьке:
— Металл на подходе. Тащи домино, ждать будем.
Располагались прямо на стенде, наверху. Они оттуда никого не видели, и их никто не видел. Вокруг стучали, гремели, сверкала сварка, а их это как бы не касалось, они до умопомрачения курили и резались в «козла».
— Дай конца!
— На вот тебе — а не конца…
— Босый!
— Не пойдет. Горбатого лепишь.
— Пойдет. В другую сторону.
— А!.. Антон Васильевич, сколько у тебя камней?! Рыба!
Оживление необыкновенное. Иногда вспоминали:
— Сейчас нам весело, а придет металл, ух и вкалывать придется!
И во вторник металл не пришел, и в среду…
Лодыри со всего завода пронюхали про стенд и потянулись, потянулись с сочувствием: «Кто там про вас думает, кому вы нужны!» Со своими пустопорожними разговорами о погоде, футболе. Все идет к худшему, и футбол и погода… Но их унылые сетования даже всезнайку Володю Цвета не трогали, не вдохновляли на спор. Теперь-то видно было, насколько Володя Цвет тоже свой. Не от недостатка, а от избытка энергии был он глуп.
В четверг пришли два вагона с металлом. Сразу же стали подавать его в цех. Пропустили первые листы через вальцовочную машину и начали новое полотно семисотки. Все склонились над Петькой, когда тот начал варить. Шов получился гладкий, чистый. Все вздохнули. Сталь-3 – она тоже разная бывает. Эта пришла нормальная. Впрочем, Миша сейчас же по-командирски встрепенулся:
— Так! Сейчас половина одиннадцатого. Сегодня положим и заварим восемнадцать листов. А в другие дни, чтобы все хорошо получилось, будем делать в день по тридцать листов. Ну, с богом!
Разошлись невесело. Тридцать листов в день — это никаких тебе перекуров, только давай да давай…
Не успели они начать, как Мишу вызвали к главному инженеру. Вернулся Миша скоро, лицо его подергивалось от смеха. Изо всех сил человек сдерживался.
— Все, все сюда! Новость… Еще пять штук нам набавляют,
— Иди ты!.. Как это так?..
— Начинать будем раньше, кончать позже. Субботу, а может быть, и воскресенье прихватим.
— А нас спросили! — возмутилась бригада.
— Вот я вам говорю.
— А ты какое имел право?
Миша обиделся:
— Ничего не решено. В четыре главный придет нас уговаривать. Мы сейчас должны посоветоваться. Только чего советоваться? Никто за нас этого не сделает…
— Ага. А мы как раз такие.
— Ну хорошо, а что делать?
— Пусть заранее думают.
Около четырех дня пришел главный инженер завода. Он сказал, что наши законы — очень хорошие законы и их надо уважать, но редко встретишь человека, который бы не болел, еще реже машину, которая бы не ломалась, и совсем никогда производство, где не случалось бы срывов. Потому что производство сложно само по себе и зависит от многих факторов. Отсюда и срывы. Реже всего виноваты в этом рабочие. Но, наверное, так и должно быть, потому что они главная сила, главная ценность везде и всюду. В текущем месяце ситуация очень сложная: задержались вагоны с металлом, неожиданно увеличили план. Выход один: работать больше, чем разрешается законом. Никто никого не принуждает, руководство надеется на сознательность рабочих.
— Иначе запоремся до конца года, — закончил главный. — Ну, первое слово за бригадиром.
— Я как все, — почти обиженно сказал Миша. Каждого спросил главный, и каждый буркнул, что «как все».
— Вот и хорошо. Вы будете стараться и не подведете, — повеселел главный. — И условия, ребята, разве плохие? Жарковато, правда, да говорят, лучше жаркое лето, чем холодная зима.
Эх, и понес тут главного по кочкам Володя Цвет!
Жарковато?.. А знает ли главный, как пот заливает стеклышко маски, когда приходится браться за ручную сварку?.. А искры? Брызги шампанского все понимают, а вот брызги электросварки никто. А тоже сильная вещь. Хоть на потолок лезь, когда попадет за пазуху или в ботинок. В эту жару ведь что под робой? Трусы да майка… А коллективный договор! Вода в цехе должна быть подсоленная, газированная. У нас она только газированная… А вежливыми мы разве не должны быть? Должны, а не можем. В клубе хабалка уборщица ходит по пятам, и не дай бог след на полу оставить. Последними словами изругает. Чей же это клуб? Он что, ее собственность?.. И про вилки в столовой, которых всегда почему-то не хватает, вспомнил Володя. Даже о неправильном расписании пригородных поездов высказался.
— Ты по существу говори, — сказал главный. — Об этом на всеобщем собрании доложишь. Я ж тебе не общее собрание…
— По существу?! — Володины глаза дьявольски загорелись. — А сверхурочные платить будете?..
Главный облегченно засмеялся:
— Будем! Еще и премии рублей по пятнадцать дадим.
— Вот это новость! В лесу волк сдох. Вопросов нет.
— Будем, — еще раз подтвердил главный. — Ну, я на вас надеюсь.
Он ушел, а на стенде все-таки расстроились.
— Теперь пахать придется — я извиняюсь…
— А что делать? — сокрушался бригадир.
Миша со своим «что делать» притворялся. Он был из тех, кто готов работать и по шестнадцать часов в сутки, если скажут «надо». «А время? А здоровье?» — говорили ему. «Но ведь надо!» — удивлялся Миша, На него могло подействовать только доказанное «не надо». А раз «надо», то единственный способ освободиться для отдыха, для здоровья — выполнить то, что «надо». И как только стало прилично, Миша объявил:
— Завтра начинаем в пять сорок — так удобно Антону и Володе. В субботу тоже работаем.
…Странное дело. Сначала каждый из них чувствовал себя помолодевшим. Раннее вставание и первые красные солнечные лучи по утрам напоминали детство. И болевшее по утрам от переутомления тело — это тоже было из детства, из юности. Переодевались в пустой раздевалке и жаловались один на руки, которые во сне немеют, другой на поясницу, третий вообще не знал, что болело, — все болело, потому что не выспался. Но когда входили в цех, у кого-нибудь обязательно появлялось желание прыгать и производить шум.
Начинали дружно. Секрет успеха был в том, чтобы не случалось и минутной задержки. При какой-то крайней нужде каждый из них, пожалуй, и в одиночку смог бы изготовить полотно резервуара. Никто никого не ждал. Ушел Миша наверх подваривать стыки, а уже и внизу пора подваривать, Антон Васильевич берет держак ручной сварки, надевает маску и палит. Володя в это время кончает автосварку, спешит к подъемнику и начинает укладывать листы. Одному укладывать листы очень неудобно, но спускается Миша, Антон Васильевич тоже кончает — втроем ворочают, ровняют, прихватывают они шестиметровые махины.
Семь утра… восемь.., девять… Все идет прекрасно.
Они перемигиваются. В головах цифры: если бы все время так — получился бы рекорд неслыханный.., Но стоп! У Володи в мундштуке автотрактора заплавилась электродная проволока. Ставить новый мундштук не так-то просто. А вдруг заплавилось несильно и, если подергать, освободится? Дерг! Дерг!.. А время идет, мундштук в конце концов приходится менять… А вот Миша и Петька взялись ставить новую катушку под новый рулон. Пальцы катушки не лезут на свое место. Зовут слесаря, который собирал катушку:
— Федя, зачем ты эллипс сделал?
— А… — чешет затылок слесарь, которому спешить некуда. — Это крановщица подавала и стукнула. Сейчас поправим.
«Сейчас» длится долго. Все мокрые, злые, в том числе и слесарь Федя… Кого собираются они удивлять? Школьникам и школьницам легко воображать себя героями. Здесь же производство, мечтать смешно. Они постепенно ожесточались. Многое стало как-то неважно, исчезло для них. Прошлое. Детство, например. Почти все настоящее. Хотя бы то, что делается рядом. Как там у тех, кто делает днища и крышки?.. И будущее тоже — Петька скоро уволится, как они будут без него?.. Разговаривали между собой мало, разве что по утрам в раздевалке.
— После работы странно себя чувствую. В трамвае или уже дома вдруг дрожь пробирает. Жара, а мне холодно. Это из меня здесь все тепло выходит, что ли? — признавался Петька.
— Оно так, — соглашался Володя Цвет. — Но вот чуть отдохну, и хочется, чтобы снова утро и снова на работу.
И даже это ни для кого не оказалось новостью. Все чувствовали то же.
— Вроде как одолжились. Я сам такой. Другой раз через год предстоит дело, а я переживаю. Оттого и худой всю жизнь, — сказал Антон Васильевич.
И все разговоры. А во время работы только команды да подсказки. Загорится Володя Цвет:
— Интересно, для рулонов скоро и за цехом места не будет — если они так срочно нужны, чего ж их не увозят?
— Увезут, — отвечал спокойно Миша, хотя в другое время тоже мог бы воспламениться: «Эх ты, ничего не понимаешь! Главное, эти рулоны когда еще могли быть, а то они уже есть!»
—
Кончался август, а жара не спадала. Каждый день тридцать три — тридцать пять градусов. На стенде гораздо больше. На стенде натурально обливались потом. От искр прогорали ботинки, рукавицы, роба. Кисти рук и щиколотки ног, где тело легко оголялось, у всех были в язвочках ожогов. Особенно тяжелой и неподвижной жара была после полудня. Дым совсем не уходил, и сквозь него они друг другу казались призраками. Как-то у Антона Васильевича пошла носом кровь. На пыльном черном полотне, когда рядом сверкает электросварка, что пот, что кровь выглядят одинаково. Антон Васильевич сначала думал, что это пот, и вытирался рукавицей. Но накапала лужица, и он догадался и позвал всех посмотреть.
— Это мне и в самом деле пришло время идти на пенсию, — сказал удивленный Антон Васильевич.
А все-таки рулонами будущих семисоток они загромоздили и цех, и стеллажи вокруг цеха. Миша ставил мелом палочки на железном ящике для инструмента, отмечая сделанное, но бригада вела счет рулонам наоборот: не сколько сделано, а сколько осталось — как минутам в хоккее.
На них приходили посмотреть. Свои, работяги, беззлобно улыбались:
— Только смотрите потом ноги не протяните… Начальство было деликатное, застенчивое и если о чем спрашивало, так только затем, чтобы сейчас же согласиться.
А как-то появился старичок бухгалтер из заводоуправления. Высмотрел, как Антон Васильевич с натугой разгибается, и назидательно сказал:
— Вот! Спина — главная часть у кормильца. Недаром говорится, что горбом хлеб зарабатывается. Мальчишкой пошел на кожевенный завод. Работал все время согнувшись. А день — десять часов. Как же я мучился! И ведь, представьте себе, втянулся… Потом революция, война гражданская. Жить приходилось по-разному. Помню, почтальоном пришлось ходить. И опять она болела! Позвоночник-то на кожевенном скривился, разгибаться ему пришлось. Или хотя бы счетоводом начинал. То же самое: болела… Э… хлебушек все горбом зарабатывают: и рабочие, и счетоводы, и профессора, и министры. Которые повыше вид делают, будто это не так.
Тридцатого августа работали допоздна. Они одни остались в цехе. Включили прожектора над стендом, лампы внизу, лампочки на тракторах. Стенд горел, а вокруг была полутьма, в углах цеха раздавались робкие одиночные голоса сверчков. Около десяти вечера положили и обварили первые шесть листов последнего резервуара.
— Ну довольно. Передо мною уже стены начинают шевелиться. Тридцать последних листов завтра уж при любых условиях и положим и обварим, — сказал бригадир.
Когда смолкли моторы генераторов, стала слышна ночь — мощный хор сверчков за раскрытыми окнами цеха. И под стендом один сначала сипло, потом сразу звонко отозвался. Все засмеялись.
— Прятался!..
Миша выключил свет, оставив гореть одну лампочку у ворот. И они то ли пошли, то ли поплыли к этой лампочке. За спиной потрескивал, остывал стенд. Там уже не один, а несколько сверчков на всю ночь завели свое ту-турр… ту-турр…
А они вышли в теплую южную ночь. Справа сиял бесчисленными огнями город, слева в механическом цехе работала вторая смена — стучал компрессор, визжало, звенело обрабатываемое на станках железо. А перед ними была ночь — звездное небо, ветер в листве акаций, хор насекомых и асфальт под ногами, такой теплый, что хоть ложись и спи. И не Миша, не Володя Цвет, не молодой Петька, а старый Антон тихо, благоговейно сказал:
— Ах, какая ночь!
Потом они при электрическом свете раздевались в раздевалке, мылись под душем. Летом негоревший электрический свет напомнил им, что скоро осень, а затем и зима и оденутся они в сапоги и стеганки, а в морозы им выдадут валенки. Воспоминание об осени и зиме было таким же волнующим, как настоящая ночь, как электрический свет.
— А мне в эту зиму быть без валенок, — сказал Петька — шутил.
— Вот видишь… Не рыпался бы. Мы здесь будем в валенках, а ты где?
— Я тоже где-то буду.
— Ну да, на морозе в трубки дуть. Бензопроводы — они, знаешь, бывает, засариваются.
Петькин рот растянулся до ушей:
— Нет, на ту машину, в которой засаривается, я теперь не сяду.
На другой день пришли они рано, но работали уже не спеша, с перекурами. Те, кто остается, всегда завидуют тем, кто уходит. Володю Цвета все тянуло к Петьке. Он зудел над Петькиным ухом:
— Ззз… уууу… ррр… Слышите? Цилиндр не работает. Стоп! Так и есть: свеча в масле!..
— Не надо… Старье не надо! — смеялся Петька.
— Во! Так пойдет.
— Сегодня наш, а завтра уже не наш, — глядя на Петьку, сказал Антон Васильевич.
И вдруг то ли обиделся, то ли рассердился Володя Цвет:
— Я тоже уйду со стенда! Что это за работа? Что это за специальность? Автоэлектросварщик!.. Я хочу универсалом, ручником быть, чтобы шов вертикальный, шов потолочный варить. На Мишкином месте я бы ни за что сюда не пошел!
— Просись к заготовителям. Там тебе и «потолок» и «вертикаль» будет, — сказал Миша.
И потух Володя Цвет:
— Думаешь, не просился? Язык, говорят, свой отрежь, тогда и возьмем.
К трем дня последний рулон был закончен. Кричали «ура!», бросали в воздух свои кепки с оторванными козырьками. Над их головами, по-трамвайному трезвоня, проплыл кран-балка — крановщица приветствовала. И внизу сварщики и слесари из бригады заготовителей махали руками, улыбались. Они чувствовали себя людьми, которых, по крайней мере в данный момент, упрекнуть абсолютно не в чем. Странно в жизни получается. Их уговаривали работать сверхурочно, они сначала не хотели, а согласившись, были уверены, что им за это должны быть благодарны. Но все то стало неважно. С тех пор с ними случилось незабываемое, очень похожее на любовь: они думали, они чувствовали, они ощущали одинаково…
Вот и все. Потом они пошли в душевую. Вода, пар, смех… Рабочий день кончился. Какой-то кусок их жизни кончился… И с легким сердцем можно было продолжать жить дальше, если бы не уходил от них в шоферы Петька. Его уход еще надо было пережить.
____________________________
© Афанасьев Олег Львович