Вcегда мы следим, читая «Путешествие в Арзрум», как на протяжении всего пути то восторженного, то беспечного, то уставшего и раздраженного путешественника передают из рук в руки казачьи конвои и одинокие казаки-проводники, приставленные к проезжающим для охраны. Их присутствие Пушкин обозначает постоянно, как привычное и обязательное, уже не удивляющее российского путника. Через определенный отрезок пути — казачьи посты, где можно переменить лошадей и переночевать. Последнюю ночь перед турецкой границей Пушкин провел на таком посту: «Казак привез меня прямо к посту. Мы остановились у палатки, куда спешил я войти. Тут нашел я двенадцать казаков, спящих один возле другого. Мне дали место; я повалился на бурку, не чувствуя сам себя от усталости».

Первый выезд Пушкина к полю боя также отмечен встречей с раненым казаком. А затем начинается сражение: «Вскоре появились дели-баши и закружились в долине, перестреливаясь с нашими казаками». Из этого впечатления родилось пушкинское стихотворение «Делибаш»:

Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.
Делибаш! Не суйся к лаве,
Пожалей свое житье;
Вмиг аминь лихой забаве:
Попадешься на копье.
Эй, казак! Не рвися к бою:
Делибаш на всем скаку
Срежет саблею кривою
С плеч удалую башку.
Мчатся, сшиблись в общем крике…
Посмотрите! Каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.

Этот первый бой не мог не поразить Пушкина, потому что вокруг гибли люди. Ему запомнилась ужасная картина — оставленный бежавшими турками на скале «голый труп казака, обезглавленный и обрубленный». А затем лошадь автора остановилась перед трупом молодого турка, лежавшим поперек дороги: «Ему, казалось, было лет 18, бледное девическое лицо не было обезображено. Чалма его валялась в пыли; обритый затылок прострелен был пулею». Еще так не скоро появятся батальные картины Льва Толстого, который, как мы привыкли считать, впервые показал непарадную, неофициальную сторону войны. Перечитайте описание боя в главе 3 «Путешествия в Арзрум» — здесь все это уже есть. И смятение Пьера Безухова, не ведающего, что творится в этом кровавом людском котле, уже передано Пушкиным. «Я остался один, не зная в которую сторону ехать и пустил лошадь на волю божию. Я встретил генерала Бурцова, который звал меня на левый фланг. Что такое левый фланг? подумал я, и поехал далее».

В эти дни Пушкин ощущал себя приобщенным к некоему воинскому братству, и постоянное присутствие казаков, поистине ставших его спутниками в этой памятной поездке, не могло не сблизить его с вольным Доном, истории которого он посвятит столько сил и трудов в последующие годы. Еще с одним посланцем Дона, Василием Сухоруковым, он близко познакомился в эти арзрумские дни. И когда Пушкин возвращался в Россию, он стал свидетелем тронувшей его встречи двух казачьих полков, сменявших друг друга на пограничной службе. Эпизод этот был описан Пушкиным подробно, но остался в черновой редакции «Путешествия». Воспроизведем его полностью (с сохранением авторской орфографии и пунктуации):

«Мы ехали из Арзрума в Тифлис — 30 человек линейских казаков нас конвоировали возвращающихся на свою родину — перед нами показался линейской полк идущий им на смену — Казаки узнали своих земляков и поскакали к ним на встречу, приветствуя их радостными выстрелами из своих ружей и пистолетов — Обе толпы съехались и обнялись на конях при свисте пуль и в облаках дыма и пыли — обменявшись известиями — они расстались — и догнали нас с новыми прощальными выстрелами.

Какие вести, спросил я у прискакавшего ко мне урядника, все ли дома благополучно — Слава богу, отвечал он, старики мои живы; жена здорова — А давно ли ты с ними расстался — Да вот уже три года, хоть по положению надлежало бы служить только год — А скажи, прервал его молодой арт.[иллерийский] офицер, не родила ли у тебя жена во время отсутствия — Ребята говорят, что нет, отвечал веселый урядник. А не […….] ли без тебя — По маленьку, слышно, [……] — Что же побьешь ты ее за это — А зачем ее бить? Разве я безгрешен — Справедливо; а у тебя, брат, спросил я другого казака, так ли честна хозяйка как у урядника — Моя родила, отвечал он стараясь скрыть свою досаду — А кого бог дал — Сына — Что ж, брат, побьешь ее — Да посмотрю, коли на зиму сена припасла, так и прощу, коли нет — так побью — И дело, подхватил товарищ, побьешь да и будешь горевать как старик Черкасов; с молоду был он дюж и горяч, случился с ним тот же грех как и с тобой, поколотил он хозяйку, так что она после того 30 лет жила калекой — С сыном его случись та же беда, и тот было стал колотить молодицу — а старик-то ему — Слушай, Иван, оставь ее — посмотри ка на мать, и я с молоду поколотил ее за то же, да и жизни не рад — Так и ты, продолжал урядник, жену то прости а [……..] посылай чаще по дождю — Ладно, ладно, посмотрим, отвечал казак [уряднику] — А в самом деле, спросил я, что ты сделаешь с [……..] — да что с ним делать, корми да отвечай за него как за родного. — Сердит, шепнул мне урядник — теперь жена не смей и показаться ему — прибьет до смерти — Это заставило меня размышлять о простоте казачьих нравов — Каких лет у вас женят, спросил я. — Да лет 14(ти) отвеч.(ал) у.(рядник) — Слишком рано, муж не сладит с женою — свекор, если добр, так поможет — вот у нас старик Суслов женил сына да и сделал себе внука».

Эпизод этот во многих отношениях примечателен. Во-первых, в нем представлена своеобразная картина морали и нравов, поразивших Пушкина «простотой», т. е. здравым смыслом и наивным практицизмом. Во-вторых, он дает представление о положении женщины-казачки на Дону, вынужденной во время долгого отсутствия мужа брать на себя все заботы о доме и хозяйстве (отсюда и право на решения), а потому обладавшей определенной независимостью. Слова урядника — «разве я безгрешен» — по существу утверждают равноправие женщины и мужчины. Жертва мужней гордыни, поколоченная и искалеченная жена, уже не станет тем хозяйственным тылом, который каждый казак надеется сохранить по возвращении. Отсюда и это комически-неожиданное условие: «…коли на зиму сена припасла, то и прощу…». Но веет от этого воспроизведенного Пушкиным разговора и скрытой грустью. В жизни казака, на годы отторгнутого от дома «службой государевой», такой сюжет был, по-видимому, вполне типичным.

А сколько еще было переговорено в продолжение долгого пути от Арзрума до Владикавказа, пока казачий конвой провожал поэта от поста к посту? Были, конечно, и ночлеги и в казачьих палатках, и растущее ощущение того фронтового братства, которое Пушкин впервые испытал в эти дни. Обо всем этом он не написал, потому что то главное, чему посвящена была его книга, — путешествие в Арзрум — завершилось. Любое возвращение по уже пройденному пути прозаично, в нем нет восторга открытий. Потому для Пушкина его путешествие по существу завершилось во Владикавказе, куда он, наконец, благополучно прибыл, где увидел друзей и даже полистал свежий журнал, в котором бранили его и его стихи.

Но обратный путь его неизбежно лежал через Дон. И поэт въехал на территорию Войска Донского не как любопытствующий путешественник, а как посланец своих фронтовых собратьев. Его знаменитое стихотворение «Дон» — весть об их скором и благополучном прибытии:

Блеща средь полей широких,
Вот он, льется!… Здравствуй, Дон!
От сынов твоих далеких
Я привез тебе поклон.
…………………………………..
Приготовь же, Дон заветный,
Для наездников лихих
Сок кипучий, искрометный
Виноградников твоих.

Логично было бы ожидать, что сразу же, на гребне пережитого подъема, ощутив истинный смысл казачьей доблести, Пушкин должен будет немедленно приняться за «Историю Пугачева» и «Капитанскую дочку». Все свежо в чувствах и памяти, все острые вопросы поставлены и ждут ответа. Но путь к «Пугачеву» и дальнейшим глубоким раздумьям о судьбах казачества оказался долгим и непростым.

О замысле «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки» написано много, но выводы большинства исследователей неизбежно несли отпечаток переменчивого и непростого времени, в условиях которого им приходилось работать, поэтому не могут быть приняты безоговорочно. Вполне очевидно, что путь к теме Пугачева открывал роман «Дубровский», который именно потому и не был закончен Пушкиным, что проблема, волновавшая поэта, могла быть разрешена не путем романической фантазии, а на историческом материале. Он был свидетелем дворянского восстания 1825 года и его трагической развязки. Недавняя история казачьего бунта, выросшего в масштабную народную войну, была еще одной моделью возможного для страны исхода. Между этих двух полюсов Пушкин ищет свой сюжет: дворянин, объединившийся с крестьянами в освободительной борьбе против деспотизма и бесправия. «Дубровский» был первым опытом такого сюжета, выдержанного пока в романтическом духе и продолжающего тему благородного разбойника, увлекавшую еще писателей XVIII века.

Как это ни парадоксально, у истоков пушкинского замысла романа о Пугачеве оказался царь Николай I: 17 февраля 1832 года Пушкин получил в подарок от монарха «Полное собрание законов Российской империи» и в двадцатом томе этого издания нашел сообщение о казни Пугачева и его сообщников, в котором упоминался некий дворянин Шванвич, пособник бунтовщика. У него сразу складывается план нового романа, где дворянин будет представлен как сподвижник вождя крестьянского восстания (правда, преследуя при этом личные цели, как и Дубровский). Для работы над романом Пушкину понадобились исторические материалы. Поскольку с одобрения монарха Пушкин официально занимался историей Петра I, архивы были для него открыты, и он начал собирать материал о пугачевском бунте. Как известно, он не ограничился документами, а совершил поездку по местам событий, и в результате работа над романом пока не началась, а появилась книга «История Пугачева» — первый исторический труд

Пушкина, обобщивший прежде всего источники и документы, которые он тщательно изучил. Николай I не стал препятствовать ее изданию, даже не внес практически никаких поправок, заставив лишь переменить ее название — «История пугачевского бунта». В сущности Николай оказался прав, потому что его вариант больше соответствовал тому, что совершил Пушкин, написавший не жизнеописание одиночки-мятежника, а историю народной войны.

К проблеме «самозванства» Пушкин обращался уже в «Борисе Годунове», и узурпация законной власти представлялась ему государственным и нравственным преступлением.

В связи с этим ничуть неудивительно, что в «Истории Пугачева» мнимый царь Петр III, донской казак Емельян Пугачев, лишен какого-либо героического ореола. Это тонко почувствовала Марина Цветаева, которая противопоставила двух пушкинских Пугачевых — исторического и романного: «Пугачева «Капитанской дочки» писал поэт, Пугачева «Истории пугачевского бунта» — прозаик… Как Пугачевым «Капитанской дочки» нельзя не зачароваться — так от Пугачева пугачевского бунта нельзя не отвратиться».

«Историю Пугачева» Пушкин недаром начал не с Пугачева, а с предыстории яицких казаков. Он разделял мнение, что они ведут свое происхождение от казаков донских, которые явились в эти края в пятнадцатом веке. После пожалования им царем Михаилом Федоровичем грамоты на всю реку Яик, казаки сохраняли условия договора с московским государством, но во внутреннюю свою жизнь вмешательства не терпели, придерживаясь заведенных еще на Дону порядков: «Совершенное равенство прав; атаманы и старшины, избираемые народом, временные исполнители народных постановлений; круги, или совещания, где каждый казак имел свободный голос и где все общественные дела решены были большинством голосов; никаких письменных постановлений; в куль да в воду — за измену, трусость, убийство и воровство: таковы главные черты сего управления».

Оппозиция яицких казаков центральной власти началась с реформ Петра, попытавшегося «рукой железной» ввести их в систему государственного управления: для начала государь сделал перепись, всех определил на службу с царевым жалованьем и сам назначил атамана.

С этого и начал Пушкин историю бунта, потому что к моменту появления на месте действия донского самозванца мятеж в здешних краях не утихал уже в течение многих лет(«наказания уже не могли смирить ожесточенных») и в любой момент мог разразиться всеобщей катастрофой. Первую главу Пушкин закончил поистине зловещими словами: » Недоставало предводителя. Предводитель сыскался».

Пугачев с самого начала предстает у Пушкина как исполнитель воли тех, кто планировал мятеж по собственному сценарию. Сначала яицкие мятежники обсуждали план побега в Турцию (подобно Игнатию Некрасову, о котором упоминает Пушкин), но, слишком привязанные к своим «богатым, родимым берегам», предпочли вооруженное сопротивление властям: «Самозванство показалось им надежною пружиною. Для сего нужен был только прошлец, дерзкий и решительный, еще неизвестный народу. Выбор их пал на Пугачева. Им нетрудно было его уговорить». «Прошлец» — какое точное слово: тот, кто пришел и уйдет, проходит мимо, а потому пребывает временно. Уже в этой пушкинской фразе точная характеристика Пугачева, которой автор в целом останется верен. К дерзости и решительности добавится, правда, жестокость, а также способность к компромиссу, не имеющая ничего общего с благородством( Цветаеву особенно поразил факт предательства Пугачевым любимой женщины, которую он отдает на смерть и поругание по произволу своих сообщников). У Пушкина Пугачев помнит о том, что он «назначен» предводителем и царем на определенных условиях и в поступках своих не волен : » Пугачев не был самовластен. Яицкие казаки, зачинщики бунта, управляли действиями прошлеца, не имевшего другого достоинства, кроме некоторых военных познаний и дерзости необыкновенной. Он ничего не предпринимал без их согласия; они же часто действовали без его ведома, а иногда и вопреки его воле».

Итак, бунт не порожден Пугачевым, а порождает Пугачева.

А далее все разворачивается по тем законам, которые всегда управляют стихией насилия. «Состояние сего обширного края было ужасно. Дворянство обречено было погибели. Во всех селениях, на воротах барских домов, висели помещики, или их управители. Мятежники и отряды, их преследующие, отымали у крестьян лошадей, запасы и последнее имущество. Правление было повсюду пресечено. Народ не знал, кому повиноваться. На вопрос: кому вы веруете? Петру Федоровичу или Екатерине Алексеевне? мирные люди не смели отвечать, не зная, какой стороне принадлежали вопрошатели». То, что пишет Пушкин, еще раз заставляет подумать о зловещей повторяемости исторических сюжетов.

Самым трагичным в картине, воссозданной Пушкиным-историком, оказывается то, что разгоревшаяся на необозримых волжских просторах война, унесшая тысячи жизней, оказывается в сущности бесцельной даже для ее вдохновителей: » Главные бунтовщики предвидели конец затеянному ими делу, и уже торговались о голове своего предводителя!». Выданный сообщниками, Пугачев покорно принимает судьбу и на первом же допросе произносит знаменательные покаянные слова: «Богу было угодно, сказал он, наказать Россию через мое окаянство».

Оценку пугачевского бунта, совпадающую с его историческими наблюдениями, Пушкин включил в так называемую «пропущенную главу» «Капитанской дочки», которая не вошла в основной текст романа (здесь герой, молодой дворянин, ведущий повествование, еще носит фамилию не Гринев, а Буланин): » Мы проходили через селения, разоренные Пугачевым, и поневоле отбирали у бедных жителей то, что оставлено было им разбойниками.

Они не знали, кому повиноваться. Правление было всюду прекращено. Помещики укрывались по лесам. — Шайки разбойников злодействовали повсюду. Начальники отдельных отрядов, посланных в погоню за Пугачевым, тогда уже бегущим к Астрахани, самовластно наказывали виноватых и безвинных. — Состояние всего края, где свирепствовал пожар, было ужасно. Не приведи бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка».

Разумеется, нельзя приравнивать речь персонажа к авторскому высказыванию, но в данном случае соответствие позиций автора и героя более или менее очевидно(в сущности речь идет почти о текстуальных совпадениях деталей в пушкинском историческом повествовании и данном фрагменте). Было время, когда эта пушкинская мысль могла казаться крамольной, ныне она для России может стать спасительной.

В «Капитанской дочке» Пугачев, как верно заметила Цветаева, действительно иной. И это не случайно. В центре романа по существу психологический поединок мятежного казачьего вождя и юного дворянина Гринева, заведомых антагонистов, которые тянутся друг к другу. Объяснения такого «магического» притяжения, заставляющего Пугачева неизменно спасать Гринева вопреки логике и обстоятельствам, могут быть самыми разными. «Добрый разбойник», — говорит Марина Цветаева. Мне представляется, что в Гриневе, чистом мальчике, воплощающем нормальное представление о долге сыновнем, общественном, государственном, нравственном, не совершившем и не способном совершить предательства и злодеяния, потому что он приучен беречь честь смолоду, воплощена дремлющая в Пугачеве совесть, тоска по добру. Гринев, появляясь перед Пугачевым, неизменно заставляет его творить это добро и сознавать свой грех и тщету собственных мнимых побед. Недаром в ответ на рассказанную Пугачевым сказку об орле и вороне, призванную оправдать и возвеличить его «окаянство», Гринев с наивной дерзостью заявляет: » Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину». В общем-то он мог бы просто промолчать. Но получается так, что промолчал Пугачев: «Пугачев посмотрел на меня с удивлением и ничего не отвечал». Этот мальчик для Пугачева — незамутненное зеркало, в котором он видит себя таким, каков он есть. И как перед зеркалом человек машинально стирает с лица пятно сажи, которого бы он иначе не увидел и не почувствовал, так и Пугачев имеет потребность очиститься от скверны в присутствии Гринева. Он словно оправдывается перед ним за то, что в других случаях составляет предмет его хвастливой гордости: «Ты видишь, что я не такой еще кровопийца, как говорит обо мне ваша братья». Гринев оказывается последним, кому успел кивнуть Пугачев, прежде чем его окровавленная голова скатилась на плаху. Кивнул, испытав перед смертью последнее теплое чувство.

Этот психологический поединок переносится Пушкиным в общечеловеческий план, и дерзкий циничный авантюрист, каким предстал Пугачев в «Истории», превращается в «доброго разбойника» — фигуру трагическую, наделенную внутренней противоречивостью и способностью к нравственному осознанию добра и зла. Ю. Лотман был прав, когда заметил, что в «Капитанской дочке» Пушкин социальному выбору противопоставил выбор нравственный и что правильный путь состоит для него не в том, «чтобы из одного лагеря современности перейти в другой, а в том, чтобы подняться над «жестоким веком», сохранив в себе гуманность, человеческое достоинство и уважение к живой жизни других людей»6 .

Раздумья над пугачевским бунтом заставили Пушкина по-новому взглянуть на судьбы российского казачества в целом. Смысловая граница между двумя значениями слова «казак» — человек вольный, беглый и человек, несущий воинскую службу в конном строю — обозначается особенно резко. Она в высшей степени актуальна и для русской истории.

Новая русская история, с возвеличенной идеей государственности и блага Отечества как высшей ценности, для Пушкина началась с Петра. В сущности сам он был убежденным государственником. Но из русских царей только Петр казался ему достойным исполнения великой миссии сохранения и упрочения государства. В то же время Петр начал наступление на казачью вольницу. При нем разгорелось на Дону восстание Кондрата Булавина, завершившееся гибелью предводителя и бегством его сподвижников во главе с Игнатием Некрасовым в чужие земли. К Петру, как подчеркивал Пушкин, восходят и истоки пугачевского бунта. Поэтому в «Истории Петра», над которой Пушкин работал в 1830-е годы, проблемы казачества рассматриваются преимущественно в государственном и общенациональном аспекте.

Донское казачество влилось в состав царской армии уже в 1696 году, во время второго азовского похода, когда царь привел из Воронежа в Черкасск вновь построенный русский флот. Здесь он, «сев на легкое казачье судно, с казаками, осмотрел все прочие устья». Именно казаки по приказу царя напали на 14 турецких кораблей, которые шли к Азову, нагруженные снарядами, потопив девять из них, а остальные захватив в плен. В штурме Азова в составе петрова войска участвовало, как указывал Пушкин(пользуясь данными Голикова) 4000 донских казаков.

Но казачество уже не составляло и не могло составить для Петра людей вольных, вступающих в союз с центральной властью лишь по собственному усмотрению и выбору. Он строил новое государство и стремился подчинить их общему закону. Отмечая наиболее важные царские указы за каждый год, Пушкин упоминает в числе прочих и указ 1700 года о пошлинах с донских и малороссийских казаков(наравне с русскими). По времени этот указ совпал с этапом строительства единой регулярной армии в России. В 1701 году Петр сам подготовил чертеж новой таганрогской гавани, приказал вывести корабли на Дон и установить торговлю. В это же время по его приказу сняты новые карты Дона — «от Воронежа до устья, каналу между Доном и Волгой, Черн.[ому] и Азовск.[ому] мор.[ям], с окольностями Азова». Некоторые решения царя казались казакам своевольными. Так, Пушкин сообщает, что в 1703 году Петр перевел к Азову калмыков из-за Волги, «отдав им выгодные земли для кочевья»: «Донские казаки стали их обижать, отгоняя у них скот»(с. 72). Царь сам обещал разобраться в возникшем конфликте.

В 1704 году последовал ряд указов о рыбной ловле, существенно затрагивавших интересы казаков: «Повелено воеводам с понятыми переписать перевозы, рыбн.[ые ловли ] etc. для точного узнавания доходов… Об оброке на рыбн.[ые] ловли. Устав о рыбн.[ой] лов.[ле в] 41 ст. [атье] (с. 79). Рыбная ловля издавна была любимым и основным промыслом донских казаков, привыкших чувствовать себя полновластными хозяевами окружающих природных богатств. Введение оброков и пошлин было им непонятно и, вероятно, оскорбительно. Пушкин замечает, что передача рыбной ловли в ведение Ингерманландской канцелярии вызвала ненависть казаков к Меньшикову. В это же время принимается указ «о объявлении о беглых без утаения под см.[ертною] казнию». С этого времени указы о «беглых» будут повторяться едва ли не ежегодно, что объективно явилось посягательством на казачью вольницу.

Первым тревожным сигналом стал бунт астраханских стрельцов в 1705 году, к которым присоединились гребенские казаки. Мятежники грозили взбунтовать Дон. Петр, как известно, на расправу был крут. Но Пушкин подчеркивает не карательный, а скорее миротворческий и превентивный характер царских решений: » Петр тотчас отправил на усмирение стр.[ельцов] самого Шереметева… С черноярцами и другими повелевал обходиться без жестокости, дабы тем не устрашить и не воспламенить астраханцев. Заняв Астрахань, обнародовать милость, а над заводчиками без указу казни не чинить».

В 1708 году вспыхнуло восстание Кондратия Булавина на Дону, поводом для которого, как указал Пушкин, явился приезд князя Юрия Долгорукова, «посланного для сыскания беглых по донским станицам»(во исполнение вышеуказанного повеления Петра). Долгорукий был убит, но успел найти в станицах до 3 000 беглецов, из которых преимущественно и составилось его войско. Петр отрядил против Булавина войско в 20 000 человек, которое возглавил брат убитого князя.

Говоря о карательных мерах Петра, Пушкин в то же время считает необходимым подчеркнуть, что смысл его распоряжений состоял в том, чтобы наказать именно мятежников, а не весь край, союз с которым представлялся царю в высшей степени необходимым для нужд государственных. Он ссылается на письмо Петра к князю Долгорукову, где царь предписывал «идти в Черкасск etc. Etc. , воров перевешать, обласкать Черкасск, заставить их избрать нового атамана». Казаки сыграли важную роль в кавказской политике Петра. Они входили в состав его войска во время неудачного «персидского» похода в район Каспийского моря, о котором подробно рассказывает Пушкин. В 1722 году, осмотрев район кавказских минеральных вод, царь повелел переселить туда 1 000 семей донских казаков, которые были названы «семейными». Он справедливо полагал, что казаки могут стать надежным заслоном на южных границах России. Но это насильственное переселение было сопряжено со многими потерями и страданиями и никак не могло встретить понимания и одобрения.

Для Пушкина вполне очевидно, что Петр стремился включить вольный Дон в создаваемую им государственную систему, используя для этого все средства. Но давая общую оценку деятельности Петра, он имел в виде и издержки его политики в отношении казачества:

» Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, — вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика».

Для будущего — постигнутая Петром (а вслед за ним и Пушкиным) великая миссия казачества, призванного охранять и отстаивать российские рубежи, миссия благородного патриотического воинства, весь смыл которой Пушкин оценил на Кавказе. Незадолго до смерти Пушкин с большим интересом прочел книгу С. П. Крашенникова «Описание земли Камчатки», сделал из нее обширные выписки, намереваясь написать статью для своего «Современника». Его глубоко поразила трагическая судьба казака Владимира Атласова, «камчатского Ермака», убитого своими же собратьями, взбунтовавшимися против «назначенного» атамана. Издержки казачьей вольницы, распри, столкновение амбиций — все это не вычеркнешь из летописи событий, и эта опасная разрушительная стихия, выплеснувшаяся в пугачевском бунте, казалась Пушкину угрожающей для судеб отечества. Но было и другое, главное, о чем собирался писать Пушкин свою статью. Вот ее начало: «Завоевание Сибири постепенно совершалось. Уже все от Лены до Анадыря реки, впадающие в Ледовитое море, были открыты казаками, и дикие племена, живущие на их берегах или кочующие по тундрам северным, были уже покорены смелыми сподвижниками Ермака. Выявились смельчаки, сквозь неимоверные препятствия и опасности устремлявшиеся посреди враждебных диких племен, приводили [их] под высокую царскую руку, налагали на их ясак и бесстрашно сражались между ими в своих жалких острожках» . Эти строки были написаны Пушкиным за несколько дней до смерти(на одном из листов, содержащих выписки из книги С. Крашенникова стоит дата — 20 января 1837 года). Их можно читать как его своеобразное завещание казачеству.

[Газета «Дар», №9,1997]

Примечание: ссылки на источники из текста исключены редакцией РЭГ